Пираты Эгейского моря и личность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пираты Эгейского моря и личность

Кто ж вы, скажите? Откуда к нам прибыли влажной дорогой? Дело ль какое у вас? Иль без дела скитаетесь всюду. Взад и вперед по морям, как добычники вольные, мчася, Жизнью играя своей и беды приключая народам?

(Одиссея, Ш, 71-74)

С тех пор как Шлиман поверил Гомеру и раскопал Трою, а особенно в последние годы, после работ Вентриса по линейному письму В загадка античности - «греческого чуда» стала во многих отношениях еще более загадочной: обнаружился очевидный и вместе с тем малопонятный срыв преемственности развития в хронологических рамках между II тысячелетием до н.э. и IX-VIII вв. до н.э. Срыв прослеживается по многим социальным характеристикам: исчезают некоторые профессии, ощутимо меняется или сдвигается производственная терминология, словно сквозь землю проваливаются крупномасштабные социальные структуры вроде Кносса и Пилоса. Даже принцип кровно-родственных отношений, по которому традиционно мыслился переход от родового к рабовладельческому строю несет следы прерванности, и Нестор, например, предлагая Агамемнону построить воинов по племенам и коленам - KSTvav8e»xK»TOi(puXoi, ката (реитео (Илиада, II, 362), - преподносит эту естественную, казалось бы, с точки зрения родовых отношений, структуру как тактическую новинку и собственную выдумку, за что тут же удостаивается высшей похвалы «пастыря народов» Агамемнона:

Всех ты ахейских мужей побеждаешь, старец, советом! (Илиада, II, 370).

Но, пожалуй, наиболее наглядным и в какой-то мере ключевым показателем срыва может служить судьба письменности. Расшифровки Вентриса предполагают фонетическое единство, неизменный фонетический субстрат для слогового линейного письма В и для появившейся где-то в IX-VIII вв. до н.э. греческой алфавитной письменности. Поскольку расшифровка оказалась удачной и значительная часть табличек Кносса и Пилоса прочитана, тезис о единстве фонетического субстрата следует считать доказанным, то есть приходится признать, что и во времена Миноса, и во времена Соломона бассейн Средиземноморья или, во всяком случае, бассейн Эгейского моря использовал один и тот же язык, близкий к греческому «койнэ».

Из этого факта, если считать его доказанным, а успех Вентриса исключает какие-либо другие объяснения, вытекает ряд неожиданных и далеко идущих выводов, которые не только подтверждают наличие срыва в социальном развитии, но и проливают свет на механизм этого срыва, формируют новую точку зрения на сам характер социальности, которая складывалась на побережье и островах Эгейского моря где-то между XV и IX вв. до н.э. В порядке рабочей гипотезы мы дадим этому типу социальной структуры название «человек-государство» в отличие от других типов государства и прежде всего в отличие от полиса - «городагосударства». Но прежде чем рассматривать значение термина «человек-государство» в общей форме, нам следует разобраться в специфике некоторых частных процессов.

1. Письменность и грамотность

Исчезновение письменности между XV и IX вв. до н.э. подтверждается множеством фактов и в частности полным разрывом графики. Возрожденная греческая письменность использует иную графическую систему, чем минойскомикенская, заимствует графический материал у семитов. Меняются и сами принципы письма: вместо слоговой записи возникает алфавитная, особого рода запись, в которой фиксируются не только согласные, но и гласные фонемы. Сам процесс заимствования графического материала обнаруживает характерную деталь: греки используют чужой знак только в диакритической функции, не обращая внимания на связь с фоменой: такие семитские согласные, как «алеф», «хе», «вав», «айн» стали у греков гласными.

Невозможно представить преемственный процесс эволюции графики от знаков линейного письма к греческому алфавиту, поэтому приходится предполагать либо сосуществование двух видов письменности, либо же хронологический их разрыв: гибель одной и возникновение другой. Нет данных в пользу первого предположения, но есть множество данных в пользу второго. Решающим, например, можно считать то обстоятельство, что герои «Илиады» и «Одиссеи» все поголовно грамотны, и в поэмах есть лишь одно упоминание о письменности в известной истории с юношей Беллерофонтом, напоминающей библейский сюжет с Иосифом. По наговору жены Прет отсылает юношу:

В Ликию выслая его и вручил алосоветные знаки, Много на дщице складной начертав их, ему на погибель Дщицу же тестю велел показать, да от тестя погибнет. (Илиада, VI, 168-170).

Здесь только слова: отката.. .уЕауоеутауата (знаки... написав на дощечке) несомненно свидетельствуют о том, что речь идет о письменности и что письменность как социальный институт известна героям поэмы, но о каких именно знаках идет речь и какая имеется в виду письменность, из текста неясно. Упоминание «дощечки» можно, правда, соотнести с минойско-микенским способом письма или, вернее, с реминисценциями по поводу этого способа. Тут же, во избежание недоразумений, полезно напомнить, что поэмы Гомера хранились в устной традиции, впервые часть из них была записана Аристотелем для Александра, а известный нам канонический вариант появился лишь в III в. до н.э.

Письменность крито-микенского периода была по преимуществу «канцелярской» и даже в общем-то «бухгалтерской»: подавляющее большинство табличек Кносса и Пилоса связано с централизованным распределением рабочей силы и с централизованным снабжением, то есть представляют из себя наши «накладные». Возможно, что нерасшифрованные пока таблички содержат записи ритуальных процедур, дипломатическую переписку, движение законодательства, хотя последнее было бы не очень естественным: малоподвижный закон незачем фиксировать. Все области применения письменности связаны здесь с управлением, стабильным по форме и содержанию, что превращает письменность в профессию, а ее исполнителей в писцов-профессионалов Становлению письменности как профессии узкого круга лиц, причем профессии, как правило, наследственной, способствовала сложность графической системы и сложность самой техники письма. Оба линейных варианта ( А и В) содержат идеограммы, хотя мы и не знаем точно их количества. В близком по типу египетском письме содержалось около 600 идеограмм-иероглифов, число достаточное для строгой самоизоляции письменности в наследственный профессиональный навык.

Сравнивая Спарту и Египет, Геродот отметил: «Следующая черта свойственна лакедемонянам и египтянам: их глашатаи, флейтисты и повара наследуют занятия отцов, так что сын флейтиста становится флейтистом, сын повара - поваром, а сын глашатая - глашатаем; другие при всей звучности голоса не могут их вытеснить, так как свои обязанности они исполняют по праву наследства» (История, VI, 60). Он мог бы отметить эту черту близости и для писарей Кносса и Пилоса. Исследование «почерка» табличек показывает, что Пилос, например, имел около 40 писарей, труд каждого был специализирован в духе традиций современной бюрократии, где всяк занят «своим» особым кусочком дела. Форма письма напоминала нашу «форму отчетности», бланк, то есть была предельно стандартизирована: в Пилосе, жизнь которого была прервана пожаром, обнаружены таблички-заготовки, в которых нет только цифр, чтобы они могли стать документами.

Первые памятники алфавитной письменности относятся к VII в. до н.э., и они-то как раз показывают, насколько к этому времени изменилась сама концепция письменности и сфера ее употребления. Геродот, например, приводит в «Истории» (V, 59-61) древнейшие эриграммы - надписи на предметах - вроде надписи на треножнике в храме Аполлона в Фивах:

Амфитрион поставил меня, победив телебеев.

Надпись выполнена «кадмическим» шрифтом, что, по мнению Геродота, говорит о ее глубокой древности, так как, по преданию, греки заимствовали графику у финикийцев, которые пришли с Кадмом в Беотию. К этой новой сфере употребления письменности принадлежат и многочисленные эпитафии, надписи на статуях и других предметах, в которые уже в конце VII в. до н.э. врывается гражданская тематика. Архилох, например, известен как автор эпиграммы на гетеру Пасифилу:

Много ворон на утесе смоковница кормит плодами; Всех Пацифила гостей, добрая, рада принять.

Такого в табличках не обнаружишь. Нс найти в табличках и чего-нибудь подобного, скажем, эпитафии Симонида Кеосского купцу-критянину:

Родом критянин, Брегах из Гортины, в земле здесь лежу я. Прибыл сюда не за тем, а по торговым делам.

И уже совсем было невозможно во времена государственно-профессионального существования письменности представить себе то, что произошло с левой ногой статуи Рамзеса II перед храмом Абу-Симбеле. На рубеже VI в. до н.э. группа греческих наемников оставила здесь типично «туристскую» роспись; «Когда царь Псамметих пришел в Элефантину, те, кто плыл вместе с Псамметихом, сыном Теокла, сделали эту надпись. А прошли они выше Керкиса так далеко, как позволяла река. Иноязычными предводительствовал Потасимто, а египтянами Амасис. Это написали...». И дальше десять подписей. Приди такое в голову писцу, он тут же поплатился бы за это святотатство жизнью.

Примерно в то же время Солон в Афинах, проводя знаменитую «сисахфию», отменяет долги, по некоторым версиям, даже «сжигает долговые расписки», хотя сам-то он говорит о «долговых столбах».

Какой же я из тех задач не выполнил, Во имя коих я тогда сплотил народ!? О том всех лучше перед Времени судом Сказать могла б из олимпийцев высшая -Мать черная Земля, с которой снял тогда Столбов поставленных я много долговых, Рабыня прежде, ныне же свободная. (Аристотель. Афинская политая, 12,4).

Покидая канцелярию, письменность меняет и материал. В крито-микенский период для записей использовали глиняную табличку, и лишь форма ее и некоторые особенности линейной графики позволяют предполагать, что рядом с основной существовала, возможно, вспомогательная, «Оперативная», письменность, которая исполнялась на каком-то нестойком материале вроде пальмовых листьев. Материальная база алфавитной письменности значительно шире. Здесь и в какой-то степени традиционный «каменный столб», на котором треки пишут эпитафии, высекают элегии, законы, долговые обязательства, договоры. Но здесь также и новые материалы: кожа, папирус, а позднее - пергамент и бумага, которые сняли ограничения записи по объему и форме, обеспечили фиксацию таких, например, документов, как элегии Феогнида по 800-1000 строк или «истории» Геродота и ФукидвДа.

Материальное раскрепощение письменности важно не только и не столько тем, что оно позволило выражаться длинно и обстоятельно, но в гораздо большей степени тем, что раскрепощение письма, скованного прежде традиционными рамками объема и формы, раскрепостило и группу законов текстуального накопления, то есть законов теоретической кумуляции, запрещающих повтор-плагиат и требующих соотнесения каждого нового текста с наличными.

Если в крито-микенскую эпоху включенность письменности в процессы управления и неизбежная их фрагментарность сковывали и по-существу сводили на нет слепую творческую силу текста, который не может повторить ни одного из предшествующих текстов, не теряя при этом смысл, то теперь греки на собственном опыте испытали «ползущую» природу текста, его сдвигающую силу. Запрет на плагиат и требование соотнесенности с другими текстами волей-неволей выталкивало античных авторов, идет ли речь о философии, истории или искусстве, на позицию принудительного творчества. Античность не знала раскавыченных цитат, и первая цензурная молния поразила ее только в период канонизации группы текстов в священное писание, поэтому около семисот лет грекам, а потом и римлянам приходилось «выкручиваться» - творить новые теоретические отношения и к миру, и ко всему предшествующему теоретическому наследству.

Этим, кстати, объясняется духовное богатство и неисчерпаемость античного арсенала идей, та огромная избыточность готовых фраз, постановок вопросов, связей идей, которая и для нас остается неисчерпаемым кладезем мудрости и неиссякаемым источником формального сырья для новых построений. Но в данной статье нас интересует другой, структурный аспект преступления - выход письменности за рамки традиционного канцелярского применения, превращение ее из ремесла в индивидуально-универсальный навык, в «письменную речь».

Огромность события очевидна, перед ним бледнеют все другие культурные революции, поскольку речь здесь идет не о том, например, чтобы привить всем поголовно навык переплывать реки средних размеров, а о том, что каждому прививается отношение к предметному миру, причем отношение индивидуальное и в силу теоретической кумуляции отличное от всех других сложившихся отношений. Письменность как универсальный навык, как грамотность есть сама по себе слепая творческая способность, которая поднимает все поголовье грамотных, хотят они того или нет, к теоретическому творчеству, расставляет головы в позициях взаимного несоответствия и отличия, запрещает им повторять друг друга и требует от каждой головы, как головы грамотной, нового текста, нового индивидуального отношения к любому предмету, к которому уже существует какое-то отношение. Переход письменности в грамотность означает автоматический переход к новой психологической установке, к установке на поиски нового, ибо каждой грамотной голове приходится теперь опредмечивать наличные отношения к миру, отрицать их как заведомо неистинные или неполные, создавать свое особое, дополняющее до «истины» отношение, то есть постоянно находиться в творческом режиме анализа наличного и синтеза нового. Этот дух творчества, отрицания наличного, заметен уже в древнейших эпиграммах. Феогнид, например, кратко, в «каменном» стиле, но достаточно ясно выразил это настроение:

Мнение людям великое зло, - драгоценен лишь опыт; Многие судят, меж тем, мнения больше держась.

Возникает, таким образом, частная собственность на мысль и ее продукты - теоретические отношения к миру, которая монополизирует право на поиски истины и выступает поэтому агрессивно-творческой духовной сущностью, не способной удовлетворяться ни одной из сложившихся теоретических систем и постоянно подозревающей, что истина, конечная определенность, лежит где-то за сложившейся системой отношений, за ритуалом. Вспыхивает неугасающий античный «раздор» ерг, Гоббсова «война всех против всех», которой единственным победителем оказывается социальная память, наращивающая все новые и новые тексты - теоретические отношения к миру, если ее не подстригают или не огораживают китайской стеной цензурно-полицейских мероприятий типа канонизации группы текстов в тот или иной вид священного писания.

Вместе с тем, внутренняя необходимость перехода письменности в грамотность и возникновения частной собственности на мысль и ее продукты довольно далека от очевидности. Пока мы можем лишь констатировать некоторые факты. В крито-микенскую эпоху письменность была обычным социально-профессиональным институтом, соответствия которому можно обнаружить повсеместно - в Египте, Вавилоне, Китае. В гомеровскую эпоху письменность исчезает, чтобы затем явочным порядком, царапинами на фараоне, строчками элегий на камне, возродиться на новых основах и принципах уже как социально-личный институт. Иными словами, социально-профессиональный навык перешел в социально-личный, одно из свойств государственной бюрократической машины трансформировалось в личное «гражданское» свойство всех или значительной части людей, составляющих социальную целостность, причем это свойство оказывается крайне беспокойным и агрессивным источником постоянной теоретической и политической творческой «смуты», что позже будет признано в античном законодательстве, Соленом, например, как обязательный и существенный признак гражданина: «Кто во время смуты в государстве не станет с оружием в руках ни за тех, ни за других, тот предается бесчестию и лишается гражданских прав (то есть продается в рабство - М.П.)» (Аристотель. Афинская полития, 8,5).

Здесь нужны некоторые пояснения и уточнения: трудно поверить в поголовно грамотную античность, тем более, что в Спарте, например, грамотность законами Ликурга не предусматривалась, а скорее исключалась, поскольку она могла отвлечь истинного спартанца от выполнения его высокого назначения на земле, прекрасно выраженного в стихах Тиртея, официального «гражданского» поэта Спарты:

Был он при жизни пригож для мужей и зазнобою девкам. Как он прекрасен теперь, павши в передних рядах! (Фрагменты, 7)

Но Спарта - только один из полюсов античного мира, на другом полюсе которого находятся Афины, где, судя по комедиям Аристофана, грамотны даже рабы. К тому же и факт появления на ноге фараона греческого текста с десятью подписями солдат-наемников из разных мест говорит сам за себя: грамотность во всяком случае не была привилегией узкой социальной группы, не служила признаком профессии в том смысле, в каком античность говорит о свинопасах, оружейниках, обувщиках, банщицах, гетерах и т.п.

Более того, вооружившись идеей перехода социальнопрофессионального свойства в свойство социально-личное и направляясь с этой идеей в Афины, к месту наиболее развитых отношений античности, мы уже на полдороге начинаем сталкиваться со множеством институтов той же «перестроенной» природы. Социально-профессиональные по историческому генезису, они предстают здесь в форме социально-личных навыков и составляют корпус античной гражданственности или «свободы», - совокупность равнораспределенных гражданских свойств, которая предполагает в каждом человеке-гражданине доскональное знание социального ритуала в его целостности и способность исполнять любую государственную должность, кроме, пожалуй, полицейских должностей по охране порядка, которые в Афинах и в ряде других полисов исполнялись, как правило, рабами или наемниками из варваров. В Афинах этот неформализуемый постулат политической равноодаренности и равноосведомленности граждан реализован в институт исполнения государственных должностей по жребию.

2. Нормальные «олимпийские»цивилизации и античность

Идея политической равноодаренности и равноосведомленности настолько прочно вошла в наш социальный быт, что мы не видим в ней ничего заслуживающего внимания: ее своеобразие надежно закрыто шорами традиционного политического ритуала. Вместе с тем, было бы крайне несложно показать странность и загадочность этой идеи. Достаточно поразмыслить о том, почему, например, когда речь заходит о формировании футбольной команды, никто не требует ни «футбольных прав» по достижении какого-то возраста, ни жребия, ни прямого, равного и тайного голосования, тогда как в политике, которая, казалось бы, более основательно затрагивает судьбы каждого, несравнима с футболом ни по ответственности, ни по сложности, никому и в голову не приходит требовать каких-то особых политических талантов или владения политическим искусством в том смысле, в каком футболист обязан владеть мячом. Мы просто признаем нормой, хотя и редко формулируем эту посылку, что все виды деятельности, кроме политики, требуют признания и таланта, политика же - дело всех и всякого. Вот почему, чтобы стать футболистом, нужно уметь играть, а чтобы стать политиком, ничего, кроме возраста, не требуется.

Загадка политической равноспособности мучила еще античность. Сократ, например, полагал, что никакой премудрости в этом деле, в «гражданской доблести», нет, и ничему здесь научиться нельзя: «Когда же понадобится совещаться о чем-нибудь касательно управления городом, тут всякий, вставши, подает совет, все равно будь то плотник, будь то медник, сапожник, купец, судовладелец, богатый, бедный, благородный, и никто их не укоряет, как в первом случае, что, ничему не научившись и не имея никакого учителя, такой человек решается все-таки выступать со своим советом; потому что, ясное дело, афиняне считают, что ничему такому обучить нельзя» (Платон. Протагор, 319, Д).

Уже в античности мнения сталкивались, но в общем-то дальше тезиса о том, что «гражданская доблесть» от бога, античность не пошла. Недалеко ушли от античности в этом вопросе Гоббс и Руссо, да и вся домарксистская философия; замена бога логическим постулатом «естественного равенства» ничуть не прояснила проблему. Маркс, анализируя опыт Парижской коммуны, подчеркивал, что коммунары рассматривали политику в одном ряду с профессиональными навыками средней сложности и, соглашаясь с ними, поддерживал тезис Коммуны: «все виды общественной службы, начиная с самых высоких, должны исполняться за заработную плату рабочего». Ленин особенно горячо защищал эту мысль, ядовито замечая: «В популярных комментариях - им же несть числа - об этом не говорят. «Принято» об этом умалчивать, точно о «наивности», отжившей свое время, - вроде того как христиане, получив положение государственной религии, «забыли» о «наивностях» первоначального христианства с его демократически-революционным духом» (39, т. 25, с. 392).

Ленинская постановка проблемы «гражданской доблести» особенно важна для нашего анализа идеи «примитивного демократизма». «Понижение платы высшим государственным чиновникам, - пишет Ленин, - кажется просто требованием наивного, примитивного демократизма. Один из «основателей» новейшего оппортунизма, бывший социал-демократ Эд. Бернштейн не раз упражнялся в повторении пошлых буржуазных насмешечек над «примитивным» демократизмом. Как и все оппортунисты, как и теперешние каутскианцы, он совершенно не понял того, что, во-первых, переход от капитализма к социализму невозможен без известного «возврата» к «примитивному» демократиразму (ибо иначе как же перейти к выполнению государственных функций большинством населения и поголовно всем населением?), а во-вторых, что «примитивный демократизм» на базе капитализма и капиталистической культуры - не то, что примитивный демократизм в первобытные или в докапиталистические времена. Капиталистическая культура создала крупное производство - фабрики, железные дороги, почту, телефоны и пр., а на этой базе громадное большинство функций старой «государственной власти» так упростилось и может быть сведено к таким простейшим операциям регистрации, записи, проверки, что эти функции станут вполне доступны всем грамотным людям, что эти функции можно будет выполнять за «обычную заработную плату», что можно (и должно) отнять у этих функций всякую тень чего-либо привилегированного, «начальственного» (39, т. 25, с. 392).

Ленин берет самое существо проблемы: не человек подгоняется под уровень требований государственной машины, а напротив, государственный механизм выстраивается в соответствии с уровнем способностей человека. Эта сторона дела и есть Ариаднина нить нашего движения в лабиринте Средиземноморья от Миноса к Солону, от человека-профессионала «по природе», каким мы его застаем в крито-микенский период, к человеку-»существу политическому» ((aovitolTlKov), каким мы его застаем во времена расцвета Афин.

Наша основная задача состоит в том, чтобы показать, каким способом и в каких условиях грек между XV и IX вв. до н.э. успел набраться государственной мудрости в таких дозах, что все ему в политике стало ясно, и довольно сложный бюрократический аппарат Афин VII-VI вв. до н.э. был поставлен в позицию безразличия к исполнителю государственных должностей: любой и в любое время мог стать исполнителем любой должности в иерархии должностей. Ленинская мысль ценна для нашей задачи тем, что Ленин рассматривал подвижными обе стороны отношения: и человеческую способность, которая, как мы уже убедились на примере с письменностью, может в принципе синтезировать социально-профессиональное в социально-личное: и государственный механизм, который, по Ленину, доступен упрощению, согласованию с уровнем способностей человека. Эта вторая линия - согласование-упрощение, дает ориентир к пониманию механики распада государственных структур крито-микенского типа и последующей интеграции продуктов этого распада по новому основанию в полисную структуру.

Общий ход процесса можно представить как согласование-упрощение крито-микенской государственности до микромонархии, до «человека-государства», где глава такой структуры сам себе законодатель и исполнитель, и вторичный процесс объединения этих микромонархов как свободных и поднаторевших в политическом ремесле личностей в полис.

Но чтобы показать этот процесс, нужно вскрыть его возможность и необходимость именно в бассейне Средиземного моря и весьма проблематичную его возможность в других местах, поэтому возникает частная пропедевтическая задача: выяснить специфические черты крито-микенской социальности по сравнению с окружающими ее великими цивилизациями Востока.

Сразу же нужно отметить близость крито-микенской социальности и по институтам и по рангу к окружающим социальным структурам. В дипломатической переписке Египта и Хеттского государства Крит и ахейское государство (Аххиява) упоминаются как равные среди равных субъекты международного права. В одном из договоров хеттского царя Тудхалиаса, например, среди царей, «которые относятся ко мне как равные», упомянуты цари Египта, Вавилонии, Ассирии и Аххиявы. Близки эти государства и по профессионально-экономическому признаку. Все они суть «сельскохозяйственные» цивилизации, в которых основную социальную клетку образует общинно-родовое сельскохозяйственное производство, над которым возвышается и которое окружает более или менее сложная структура ремесла и централизованной администрации. Орудийная техника практически едина, что вызывает близость профессиональной номенклатуры ремесла, за исключением, конечно, той части, которая ориентирована на бюрократический аппарат (изготовление предметов роскоши, обслуживание). И если руководствоваться принципом Маркса: важно не то, что производится, а то, как производится, - необходимо признать значительную степень идентичности между крито-микенской структурой и ее окружением.

Чтобы разобраться в причинах относительной неустойчивости минойского и ахейского государств по сравнению со стабильным существованием окружения или, например, с существованием такой стабильной структуры, как Китай, нам придется ввести на правах исторического архетипа понятие «олимпийской цивилизации», в пределах которой возможны крайние случаи вроде ультрастабильного Китая и неустойчивого Кносса. Для наших целей можно использовать тот прием мысленного эксперимента, который иногда применяют в исследованиях по истории науки и техники.

Представим, что в любой заданный момент наличная сумма практических отношений к миру («технологий») может быть зафиксирована списком. В этом предположении нет ничего необычного: в любой момент исторического развития общество должно удовлетворять совокупную потребность за счет активного присвоения материала из окружения, и эта совокупная потребность всегда распределялась в тот или иной конечный список способов присвоения, практических отношений к среде, которая, собственно, и составляет «мир» или «космос» данного общества. Номенклатура списка, или «технологической матрицы», могла меняться, но всегда она оставалась конечной, задавала состав «технологического ритуала», все элементы которого равно необходимы для существования общества и не могут быть уничтожены без соответствующей компенсации новыми технологиями. Нельзя, например, уничтожить сельскохозяйственное производство, не создав ему предварительно эквивалентной по выходу продукта замены, - нового комплекса практических отношений к миру с прежней номенклатурой продукта, о чем, кстати, сейчас мечтают химики.

Если даже мы обзавелись списком - «технологической матрицей», мы можем попробовать двигать эту матрицу по времени. Нас интересует античность, поэтому будем сдвигать матрицу от наших дней в прошлое. На протяжении двух-трех столетий, в период активного воздействия на технологический ритуал опытной науки, в матрице будет замечаться сначала интенсивное, а затем слабеющее движение технологий, заменяющих друг друга, а где-то с XVII в. матрица примет более или менее устойчивый вид и будет почти без изменений состава прослежена до 11-111 тысячелетия до н.э., где вдруг обнаружится неодолимое препятствие: все практические отношения к миру замкнутся на один источник примерно тем же способом, как все известные нам и порознь взятые современные технологии «восходят» к вполне определенным изобретателям, фирмам, НИИ.

Этот всеобщий НИИ технологического ритуала и есть «Олимп» - специфическая для всех «сельскохозяйственных» цивилизаций система памяти, сохранения и воспроизводства наличной социальной структуры и прежде всего ее технологического ритуала. В разных цивилизациях свои олимпы, но принципы их построения настолько близки, что есть, по нашему мнению, смысл применять термин «олимпийская цивилизация» для всех социальных структур, использующих память олимпийского типа.

Все технологии, использующие матрицу практических отношений к миру, распределены в олимпийской системе социальной памяти по конечному списку имен, так называемые технологическая и именная матрицы находятся в соответствии друг с другом: любой элемент одной из матриц связан с вполне определенным элементом (или элементами) другой. Имя «Афина», например, соотнесено с обуздыванием лошадей, запряганием быков, с изготовлением колесниц и кораблей, плуга и бороны, веретена и ткацкого станка. И таксе всеми именами, причем отношения принадлежности той или иной технологии к олимпийскому имени почти не пересекаются, любая технология или даже незначительное ее усовершенствование сразу получает прописку на Олимпе, входит через миф в неразрывную связь с именем одного из вечных его обитателей. Сами же имена объединены в жесткую матрицу другой связью: кровно-родственными отношениями. Любое имя имеет имя-отец и имя-мать, обладает полом, становится узлом всеобщей генеалогической связи имен.

Прежде всего Олимп - мнемонический институт, который помогает обществу ориентировать своих членов в мире-космосе и воспитывать новые поколения в преемственной связи с уходящими: формировать, уподоблять и стыковать поколения в тех «своеобразных» условиях, когда не было ни всеобщего и обязательного образования, ни газет, ни даже телевизора. Эта мнемоническая сторона Олимпа в ее функциях социально-генетического наследственного кода была осознана уже древностью, иногда даже ставилась рядом с логикой как правомерный способ объяснения. Протагор, например, предлагает Сократу и слушателям выбрать любой способ: «Но как мне вам показать все: рассказать миф, как старик молодым, или же разобрать вопрос с помощью рассуждений?» (Платон. Протагор, 320 М.). И все же мнемоника, по нашему мнению.-не главное на Олимпе.

Более существенной функцией представляется нам монополия Олимпа на технологический образец и на изменения этого образца. Любая человеческая деятельность и исход этой деятельности сопрягаются с олимпийским эталоном, «подражают» ему. Стоит, например, Фереклу прославиться в кораблестроении, и ему тут же приходится делить славу с Афиной: «Очень его любила Афина Паллада» (Илиада, V, 61). Начинает петь Фемий и поет не очень приятные вещи, но прервать его нельзя, он исполнитель воли Зевса:

Виновен

В этом не певец, а виновен Зевес, посылающий свыше

Людям высокого духа по воле своей вдохновенье. (Одиссея, 343-345).

Черезчур возгордившихся Олимп может и наказать, отнять навык, как это произошло, например, с Фамаридом:

Гордый, хвалиться дерзал, что победу похитит он в песнях, Если и музы при нем воспоют, Эгиоховы дщери. Гневные музы его ослепили, похитили сладкий К песням божественный дар и искусство бряцать на кифаре. (Илиада, II, 597-600).

Это постоянное соучастие Олимпа в делах смертных будет уже в классический период тонко осмеяно Еврипидом, который заставит Ясона прятаться от Медеи за спины богов:

Благодеянья

Свои сверх меры ценишь ты... О нет,

Коль мой поход удачен, я Киприде

Обязан тем; Киприде меж богов

И меж людьми Киприде, - может быть,

Та мысль иным и не по вкусу будет,

Но оцени в ней тонкость - если кто

Одушевлял Медею на спасенье Ясоново, то был Эрот... (Медея, 639-647).

Но это еще в далеком будущем, а для рассматриваемого периода Олимп - живое, органичное и действенное единство теоретических, через миф, отношений к миру, из которого каждый черпает нужную ему информацию и в которое каждый несет все сколь-нибудь выдающееся в своей профессиональной деятельности. Иными словами, Олимп работает в совмещенных функциях нашего образованияобучения, формирующего новые поколения в нормах сложившегося стандарта теоретических и практических отношений к миру, и нашей науки, которая накапливает и делает достоянием общества новые теоретические и практические отношения к миру. Последнее обстоятельство и вызывает те характерные для Олимпа процессы распочкования и интеграции имен, которые до крайности напоминают движение дисциплин в науке и, видимо, имеют ту же природу.

Но наряду с этими чертами функционального сходства, Олимп самым фундаментальным образом отличается от нашей системы накопления и использования информации тем, что он не располагает идеей всеобщего - действия, вещи, технологии, человека, бога вообще, не использует обращения ко всеобщему. Он феноменологичен в том смысле, что все его структуры располагаются в горизонте особенного и связаны воедино не общими характеристиками предметной деятельности вообще (законом причинности, например), а чисто внешним и также феноменологическим способом: через кровно-родственные отношения субъектов деятельности. Знаменитый диалог Сократа и Протагора о гражданской доблести как «едином» (Платон. Протагор, 329-335) был бы попросту непереводим на «олимпийский» язык.

Из феноменологичности Олимпа прямо вытекает то обстоятельство, что накопление нового и становление новых теоретических и практических отношений к миру может здесь идти только с сохранением целостности технологического ритуала, то есть, говоря языком современности, здесь возможна рационализация существующего, технологическая эволюция, и невозможна революция: слом и замена существующих технологий новыми, поскольку революция требует опосредствования всеобщим; нужно, например, активно использовать идею пищи вообще и вкуса вообще, чтобы, как это делают сегодня химики, задумываться о раздельном изготовлении пищи и вкуса. В олимпийской структуре это невозможно. Накопление нового заключено здесь в профессионально-именную клетку: плотник осознает себя как «работник Афины», пахарь - как «работник Деметры»; у каждого своя копилка нового и свой источник информации.

Этот феноменологический тип накопления нового без выхода в умопостигаемое всеобщее обеспечивает постоянное обновление и невероятную живучесть «вечных новых» технологий. Но вместе с тем и закрывает дорогу в ритуал технологиям новым. Китай, например, открыл магнетизм, но его магнитные рыбки так и остались для Китая игрушками, тогда как в Европе они помогли сначала завоевать и ограбить весь мир, а затем легли в основу всей современной энергетики и научных представлений о мире.

Чтобы несколько детальнее разобраться в становлении теоретических отношений к миру, что имеет к нашей задаче самое непосредственное отношение, нам следует попытаться пройти за Олимп, к тем временам, когда не было еще разрыва между именем-богом и именем-человеком. Этот период достаточно хорошо исследован, и нам хотелось бы только обратить внимание на частные детали: конечное число «взрослых имен», институт посвящения, отсутствие обособленных именных структур олимпийского типа. О последних К. Леви-Брюль справедливо, на наш взгляд, замечает: «Мифы следовало бы признать за такие продукты первобытного мышления, которые проявляются тогда, когда оно пытается осуществить сопричастность, которая уже не ощущается больше как непосредственная» (47, с. 307). Здесь, как и в олимпийской структуре, вся сумма практических отношений к миру распределена в именную матрицу и сами имена вечны и неуничтожимы, то есть это те же «божественные» имена Олимпа. Но «смертный» человек не отделен здесь от вечного имени, входит в вечную именную матрицу на правах временно исполняющего обязанности: входит примерно тем же способом, каким поколения футболистов заполняют «вечную» одиннадцатиименную матрицу футбольной команды. Сам акт вступления в имя и есть в такой системе единственный момент теоретико-критического отношения ко всему накопленному в имени опыту. В актах посвящения старейшины передают очередному носителю опыт всех прежних носителей имени, и поскольку эти разрывы преемственности, связанные с выходом из имени и входом в него, всякий раз оказываются на срезе «настоящего», акт посвящения объединяет и функцию наследственного кода, программируя и будущую деятельность человека, и функцию накопления нового; ввод наследственного кода всегда совершается в новых обстоятельствах и учитывает эти обстоятельства.

С точки зрения олимпийской структуры, люди этого периода - живые боги. Но как раз это отождествление вечного имени и смертного человека делает процесс накопления нового фрагментарным и пассивным: любой носитель имени может войти своими поступками в состав имени только через память старейшин и уже после того, как он закончит исполнение имени, или по случаю преждевременной гибели, или по старости, сменив «взрослое» имя на «стариковское».

По сравнению с этой исходной системой Олимп более гибкая и универсальная структура, делающая процесс накопления новых отношений к миру постоянным спутником деятельности человека. Загадка этого нововведения связана, видимо, с появлением земледелия - весьма сложной технологии, в которой вместе с тем не используется координация действий коллектива и человек впервые оказывается единоличным исполнителем всей технологической цепочки. Земледелец продолжает зависеть от других профессий, и в этом смысле он остается «частичным» человеком, ограниченным в своих теоретических и практических отношениях к миру лишь частью ритуала. Но это уже не «одноименная» частичность, в которой человек пребывал прежде, а частичность «многоименная», «многобожие». Активное преобразование доолимпийских именных матриц в Олимп, а оно фиксируется повсеместно, идет, как правило, «с позиции земледельца» и принимает почти универсальную форму: земля и небо разводятся в первичную пару, в которой земля обычно осмыслена как женское начало, а небо - как мужское, и между ними располагаются «метеора» - Эрос, «небесные воды» и вся вообще совокупность средств, оплодотворяющих землю, действие которых следует формуле Гесиода: «Льется на землю дождями Зевс многомощный» (Работы и дни, 415-416).

Сама исходная символика выдает земледельческий по генезису архетип Олимпа, и ею же задается генеалогия как универсальная связь олимпийских имен. Это подтверждают и конкретные процедуры преобразования доолимпийских именных матриц, остатки которых обнаруживаются в теои космогониях. Как правило, все они сопровождаются перераспределением технологий и, соответственно, большими потерями именного материала. Мардук, например, в «Энума элиш», разделавшись с Тиамту, из которой он строит мир, и казнив Кингу, из крови которого сделают человеков, тут же получает в награду пятьдесят имен. Нарушенным оказывается однозначное соответствие между именем и его носителем, человек становится многоименным в нашем смысле: единством и местом пересечения нескольких профессий.

Связанный с земледелием процесс раскрепощения имени и создает, собственно, Олимп как отчужденную именную матрицу, которая обеспечивает более гибкое накопление и использование информации. Вместе с тем ход этого процесса зависит от конкретных условий существования общества и прежде всего от степени автономии земледелия, от типа устойчивости того интегрирующего основания, которое вынуждает земледельческие хозяйства держаться вместе и формировать надстроечную структуру связей. В состав этого интегрирующего основания могут входить разнородные факторы: зависимость от ремесла, связанная с необходимостью замены выходящих из строя орудий новыми; опасность внешнего нападения; природные условия. Если первая группа условий - зависимость от ремесла, остается величиной сравнительно постоянной для всех олимпийских цивилизаций, то вторая и третья группы могут варьироваться в самых широких пределах и давать соответственно различные по устойчивости и «уклону» социальные структуры. В этих условиях понять состав «ключа», привязывающего земледельческий род или общину к государственному аппарату, значит во многом понять специфику данной социальности, ее стабилизирующие и возмущающие моменты.

Китай и Крит могут рассматриваться крайними линиями в едином спектре олимпийской цивилизации, как ее «естественный» и «военный» варианты, что в общем-то четко представлено в марксистском различении нормального и восточного, или азиатского, способа производства. И с точки зрения опасности внешнего вмешательства, и с точки зрения природных условий земледелия Китай и Крит прямо противоположны друг другу. Если сравнительная изолированность континентального Китая снижала вероятность внешних нападений и с возникновением единого централизованного государства практически сняла ее, то Крит, как и все острова и все побережье Средиземноморья, всегда был открыт внешнему воздействию. С другой стороны, если земледелие бассейна Средиземноморья всегда развивалось хотя и на плохих почвах, то в сравнительно устойчивых климатических условиях, о чем можно судить хотя бы по жесткой определенности хозяйственных советов Гесиода, где годовой цикл работ прямо связан с годовым движением звездного неба, то в Китае обратная картина: плодороднейшая почва и крайне неустойчивые климатические условия, постоянные угрозы разливов, наводнений, засух.

Средиземноморская, а точнее Эгейская, государственность складывается поэтому как оборонительно-военная структура с задачей оградить земледелие от опасностей внешних нападений. Китайская же государственность в своей основе «гидротехнична», ее основная задача - ввести стихийные колебания природных явлений в рамки, допускающие нормальное функционирование сельскохозяйственных технологий, и делает она это за счет регулирования стока рек, ограждения рек дамбами, эксплуатации ирригационных систем и т.п. Отсюда и глава Эгейской государственности - воин, а китайской - пахарь или, в более точном смысле, глава китайской государственности (как и египетской, а частью и месопотамской) - непривычный и странный для нашего способа мысли космологический регулятор, что-то вроде министра по солнечным затмениям, активный борец и ответственное лицо за правильность и цикличность таких естественных процессов, как смена времен года, сухих и дождливых сезонов, разливов рек и т.д.

Ключи, привязывающие род к государственному аппарату, внешне похожи и в китайской и в Эгейской цивилизации: и там и здесь государственность, как правило, довольствуется «десятиной», то есть десятой частью произведенного продукта, и отвлекает для государственных нужд примерно одинаковый процент живой силы. Но при внешней схожести, ключи резко различны по содержанию. На Крите десятина и люди нужны для строительства кораблей и комплектования команд. Геродот, например, пишет о характере отношений в Эгейском море: «Первоначально карийцы были подвластны Миносу, назывались лелегами и занимали острова; не платили они, однако, никогда дани, насколько я могу проникнуть в древность по рассказам, хотя и поставляли команду для кораблей всякий раз, когда требовал того Минос» (История, 1, 171). Китайским правителям десятина и люди нужны были прежде всего для огромного гидротехнического строительства и для эксплуатации построенных сооружений. Критский ключ - военный, он расположен в горизонте внешнеполитических отношений. Китайский ключ - «естественен», он расположен в горизонте стихийных сил природы.

3. Ключ и психология

Разговор о том, что китайский ключ - естественный, а критский - военный может повести к довольно широко распространенному, но ошибочному выводу о том, что в Китае-де сама структура государственности предполагала научный подход к миру, поскольку основным предметом государственной активности были не социальные отношения, а природные, и государственная деятельность была не столько политической, сколько «инженерной» деятельностью. В подтверждение «научности» Китая выдвигают обычно два аргумента: большую по сравнению с Европой активность Китая в создании новых орудий (компас, порох, шпиндельный спуск, конская упряж и т.п.) и отказ бюрократического аппарата Китая от принципа наследования должностей, переход к широкому отбору административных или даже административно-инженерных талантов через систему государственных экзаменов (мандаринат). Тезис «научности» Китая подкрепляют и тем обстоятельством, что в Китае с древнейших времен существовал и пользовался государственной поддержкой довольно значительный объем «государственной науки», в основном астрономии, что позволило китайским «праученым» задолго до их европейских коллег координировать свои действия: коллективно измерять меридианы, составлять карты звездного неба и т.п.