5. «Необъяснимая личная алхимия»
5. «Необъяснимая личная алхимия»
Айн Рэнд
Приведенная здесь заметка Генри Камма появилась в The New York Times 13 октября 1968 года под заголовком «Три минуты я чувствовал себя свободным».
«Москва. На прошлой неделе на одну из грязных улиц Москвы на три дня как будто бы пришла “пражская весна”. С утра до вечера диссиденты, несогласные с советским режимом, открыто излагали свои радикальные взгляды группе собравшихся зевак, а милиция в это время перекрывала движение на улице.
Нелояльные интеллектуалы не просто выступали под надзором КГБ (тайной полиции), они знали, что многие из тех, с кем они вступали в дискуссию на улице, либо являются штатными работниками служб безопасности, либо временно работают по их заданию.
Если бы они собрались для такого протеста в другое время и в другом месте, их бы обязательно арестовали, как тех пятерых диссидентов, в поддержку которых и был устроен этот пикет на грязной улице перед зданием суда.
В здании же шел суд над пятью людьми — Ларисой Богораз, Павлом Литвиновым, Вадимом Делоне, Константином Бабицким и Владимиром Дремлюгой, — которые около полудня 25 августа вышли на Красную площадь и на протяжении нескольких минут открыто протестовали против оккупации Чехословакии.
С ними была еще Наталья Горбаневская, поэтесса, которую не отдали под суд, так как у нее было двое маленьких детей, и Виктор Файнберг, искусствовед, которому во время ареста выбили четыре зуба, поэтому его внешний вид сочли неприемлемым для демонстрации даже немногим зрителям, допущенным на слушания. Вместо этого его отправили в сумасшедший дом.
Но для троих обвиняемых правительство решило возродить меру наказания, которая применялась в старину, при царизме, по отношению к радикальным политическим агитаторам, — изгнание. Остальные двое были приговорены к заключению в лагерях.
Литвинов, тридцатилетний ученый-физик, внук Максима Литвинова, наркома по иностранным делам при Сталине, был приговорен к пяти годам ссылки в отдаленном районе России; конкретное место так до сих пор и не стало известно. Госпожа Богораз, супруга заключенного писателя Юлия Даниэля, была сослана на четыре года. Бабицкий, сорокалетний лингвист, получил три года ссылки.
Дремлюга, двадцативосьмилетний безработный, был приговорен к максимальному сроку заключения — три года. Делоне, студент и поэт, получил два с половиной года тюрьмы, к которым прибавили четыре месяца ранее полученного им условного срока.
Если принять во внимание, что диссиденты смогли устроить публичное собрание только в тот момент, когда других диссидентов судили за попытку пробудить сознание своей политически пассивной нации, и что их аудитория состояла исключительно из людей, доказавших свою устойчивость к радикальным мыслям, становятся очевидными жесткие рамки, ограничивающие инакомыслие в Советском Союзе.
Обычные граждане понятия не имели о том, что пятеро мужчин и две женщины выступили против агрессии своего государства и затем были арестованы и судимы по обвинению в создании препятствий для передвижения пешеходов по огромной пустой Красной площади.
Знали об этом только те, кого послали изображать обычных юных коммунистов или рабочих. Их задачей было наблюдать и фотографировать тех, кто благодаря необъяснимой личной алхимии смог отбросить конформизм общества и обрек себя на роль изгоя.
Но диссиденты не могут иначе. Перед другим зданием суда, во время другого процесса, Лариса Богораз сказала: «Я не могу поступить иначе».
Диссиденты понимали, что о них знают только те, кто ненавидит их, и те немногие, кто любит их. Они понимали также, что их очень мало и все они держатся друг за друга. Двое из ведущих участников уличных демонстраций — лидеров там не было, — когда их спросили, знает ли кто-нибудь, кроме них самих, о том, что они сделали, в ответ лишь пожали плечами.
Но Владимир Дремлюга на вопрос судьи, считает ли он правильным свой поступок, ответил: «Как вы думаете, я пошел бы в тюрьму за то, что не считал бы правильным?»
Эта маленькая группа решилась на столь открытый протест не потому, что советское общество стало более толерантным к инакомыслию. Говоря с диссидентами, ощущаешь растущее чувство тревоги из-за того, что небольшие намеки на большую свободу, промелькнувшие во время правления предыдущего премьера Никиты Хрущева, сегодня уничтожаются. Их отвага родилась из отчаяния.
Они сознают, что запреты должны наиболее негативно восприниматься в научной среде. Однако они утверждают, что большинство ученых далеки от политической мысли, которая только и может породить стремление к свободе.
Диссиденты знают и о том, что некоторые люди искусства наслаждаются статусом диссидентов, находясь за пределами страны. Возникает раз умный вопрос: если они действительно считают себя диссидентами, то почему они не в России?
Эти молодые люди, решившиеся на протест, не наивны политически, хотя кое-кто из них отличается нездешним благородством ума и страстью Дон Кихота. Но все они разделяют и земную, реальную страсть Вадима Делоне, который безо всякой бравады заявил судье перед оглашением приговора: “Три минуты на Красной площади я чувствовал себя свободным. Я с радостью приму за это ваши три года”».
Эта заметка — настолько яркий пример журналистики в ее лучшем проявлении, что мне захотелось, чтобы мои читатели ознакомились с ней и задумались над ее глубинным смыслом.
Ее автор — журналист, который знает, как увидеть главное и какие вопросы поднять. Это на первый взгляд обычная новость, но сама ее простота и берущая за душу ясность придает ему качества не новостного сообщения, а произведения искусства: красоту, величие, отчаянную смелость и не выставляемый напоказ крик о помощи — крик, ни к кому конкретно не обращенный, звучащий между строк и несущийся от замерзших булыжников сумеречных московских мостовых куда-то в космос.
За многие годы, прошедшие после того, как я покинула Россию, это первая журналистская история об этой стране, которая «зацепила» меня. Она заставила меня ощутить своего рода личную причастность и глубокую душевную боль, каких я очень давно не ощущала в связи с событиями в России. Это странное чувство: близость, ностальгия, беспомощность и, прежде всего, печаль — просто чистая, тихая печаль. Когда я читала эту заметку, в голове у меня звучали слова: «Если бы не милость Соединенных Штатов Америки, подобное случилось бы и со мной».
Я не имею в виду, что я оказалась бы одной из обвиняемых в советском суде: уже в студенческие годы я знала достаточно для того, чтобы понимать: политический протест в Советской России — бесполезная затея. Но это знание много раз покидало меня; так что, возможно, я и оказалась бы в числе протестующих на улице. Я знаю, что они чувствовали и что могло заставить их пойти на это.
Существует фундаментальное убеждение, которого некоторые люди так никогда и не приобретают, другие хранят лишь в юности, но очень немногие придерживаются его до конца своих дней: убеждение в том, что идеи имеют значение. В юности это убеждение воспринимается как само собой разумеющийся абсолют, и человек просто не способен до конца поверить в то, что не все люди с ним согласны. То, что идеи важны, значит, что важны знания, истина, человеческий разум. И сияние этой уверенности — лучшее качество юности.
Из этой убежденности следует неспособность поверить в силу или победу зла. Какой бы упадок и коррупцию ни наблюдал человек непосредственно вокруг себя, он не может счесть это нормальным, постоянным или метафизически правильным. Он чувствует: «Эта несправедливость (или ужас, или ложь, или разочарование, или боль, или муки) — исключение, а не правило жизни». Он уверен, что где-то на земле — пусть не рядом с ним и вне пределов его досягаемости — для человека возможна достойная жизнь, а правосудие имеет значение. На то, чтобы согласиться с тем, что он живет среди недочеловеков, уходят годы, — если это вообще происходит; согласиться с этим в юности невозможно. А если правосудие существует, значит, нужно за него сражаться: человек высказывается, ощущая неназванную уверенность в том, что кто-то где-то его поймет.
В данном случае важнее всего — не конкретное содержание юношеских идеалов, а отношение к идеям как таковое. Лучше всего описать это можно, сказав, что человек относится к идеям серьезно; правда, «серьезно» — это слишком несерьезное слово в данном контексте: он принимает идеи с самой глубокой, чистой и страстной готовностью. (Благодаря такому отношению его разум всегда открыт для того, чтобы исправить свои идеи, если они неверны или неподлинны; но ничто на свете для него не может стоять выше истины идеи.)
Вот в чем состоит «необъяснимая личная алхимия», поразившая Генри Камма: независимый разум, преданный главенству идей, то есть истины.
Молодым людям, сохраняющим это убеждение, не требуется «отбрасывать конформизм общества». Они просто никогда и не были конформистами: они судят и оценивают; если они соглашаются с любым проявлением господствующих общественных взглядов, то лишь после оценки разумом (который может ошибаться), а не путем автоматического согласия с большинством. Чтобы видеть зло, ложь и противоречия общества, в котором они живут, им не нужно знать другие общественные системы: единственный необходимый для этого инструмент — интеллектуальная честность.
Люди, обладающие это «личной алхимией», крайне редко встречаются; они составляют крайне малое число в любой стране и культуре. В Советской России это трагические мученики.
Скорее всего, многие из этих молодых протестующих были социалистами или «коммунистами-идеалистами», так же, как обреченные чехословацкие бунтари, против подавления которых они протестовали. (Так не было в моем случае и в мое время, но четыре десятилетия спустя это, скорее всего, так.) Возможно, эти молодые диссиденты воспринимали советскую пропаганду всерьез: воспитанные на лозунгах, провозглашающих (неопределенную) свободу, справедливость и братство и порицающих военную агрессию, они смогли заметить отсутствие всех этих общественных ценностей в России и увидеть во вторжении в Чехословакию наиболее жестокий вид военной агрессии. Следовательно, если они воспринимали идеи всерьез, они восстали во имя тех самых идей, на которых их воспитали.
(В этом, кстати сказать, и состоит итоговое наказание для всех диктаторов и всех обманщиков: их рок — это те, кто им верил. Диктатура должна выдвигать некие отдаленные цели и моральные идеалы, чтобы оправдать свою власть и насилие над народом; пока она в состоянии убеждать свои жертвы, она в безопасности; но рано или поздно все ее противоречия оказываются брошенными ей же в лицо лучшими из граждан: самыми способными, самыми умными, самыми честными. Поэтому диктатура вынуждена постоянно уничтожать лучшие из «человеческих ресурсов». И пусть пройдет хоть 50 лет, хоть пять столетий, у диктатуры для эксплуатации и управления все равно будут оставаться лишь честолюбивые бандиты и безразличные бездельники; остальные будут умирать — физически или духовно — молодыми.)
На практике верность идеям ведет к почти неосознанным проявлениям доброй воли по отношению к людям — или, скорее, к чему-то более глубокому и важному, что лежит в основе доброй воли: к уважению. Она ведет к тому, что при личном общении такой человек относится к другим как к мыслящим существам, руководствуясь презумпцией невиновности, предполагая, что человек добр, пока он сам не докажет, что он злой; «зло», в понятиях такого отношения, означает закрытость для власти идей, то есть разума.
Именно это заставляло молодых бунтарей обсуждать политические вопросы с агентами тайной полиции. Не выраженное в словах, безымянное, неопределенное ощущение того, что «это люди», взяло верх над пониманием того, что это монстры в человеческом обличье. Если давать этому мотиву название, то можно определить его как аргумент, которому, на их взгляд, нечего противопоставить: «Разве вы не видите? Это же правда!» — и они будут говорить при любых обстоятельствах, перед любой аудиторией, чувствуя, что для них это вопрос жизни и смерти.
И они будут чувствовать это, оказавшись, если будет нужно, и перед лицом вооруженного противника; у них не будет времени на то, чтобы понять, зачем они это делают, и выяснить, что движет ими наиблагороднейшая форма метафизического инстинкта самосохранения: отказ от духовного самоубийства путем отказа от собственного разума и от выживания в качестве безмозглых роботов.
Пока ее мужа судили и приговаривали к заключению, Лариса Богораз сказала в его поддержку: «Я не могу поступить иначе». Да, как настоящий человек, она не могла.
Отвечая на вопрос судьи, «который спросил у него, считает ли он правильным то, что делал на Красной площади», Владимир Дремлюга сказал: «Как вы думаете, я пошел бы в тюрьму за то, что не считал бы правильным?» Заметьте: это обращение к разуму, ответ, который родился спонтанно, исходя из внутреннего убеждения, что «правда» имеет значение, что логически и морально непротиворечивый ответ должен иметь смысл для судьи, который тоже человек. Я сомневаюсь, что в свои 28 лет Дремлюга мог осознать моральную порочность тех, с кем имел дело; осознать, что сама чистота и правдивость его ответа должна была породить у судьи не ощущение справедливости, а реакцию виноватой, мстительной ненависти.
Теперь вдумайтесь в слова Вадима Делоне, сказанные им тихо («безо всякой бравады») судье, приговорившему его к трем годам тюрьмы: «Три минуты на Красной площади я чувствовал себя свободным. Я с радостью приму за это ваши три года».
Мне кажется, это одно из самых благородных и откровенных заявлений, когда-либо сделанных.
Делоне, вероятно, был прекрасно осведомлен о сущности своих судей и общественной системы, которую они представляли.
К кому в таком случае он обращался?
Заметьте, что эти молодые бунтари «пытались пробудить сознание своей политически пассивной нации», нации, смирившейся с рабством, безразличной к добру и злу, однако они не были «политически наивными», а двое из их сторонников на уличной демонстрации, «когда их… спросили, знает ли кто-нибудь, кроме них самих, о том, что они сделали, в ответ лишь пожали плечами».
Сознательно или нет, любой несогласный с порядками в Советской России, особенно из молодых, единственной конечной инстанцией для обращения с воззванием против несправедливости, жестокости, садистского ужаса антигуманной общественной системы, пленником которой он является, считает заграницу.
Значение этого слова для советского гражданина невозможно объяснить тому, кто никогда не жил в этой стране: если вы попытаетесь представить, как бы вы относились к некоему гипотетическому сочетанию Атлантиды, Земли Обетованной и наиболее великой цивилизации с другой планеты, представленной в прогрессивной научной фантастике, это будет лишь слабым приближением. Для жителей Советской России «заграница» — это нечто столь же далекое, сияющее и недостижимое; однако для любого русского, который на мгновение поднимает голову от советских мерзостей, понятие «заграницы» — это психологическая необходимость, линия жизни и спасение души.
Это понятие составлено из драгоценных осколков, украденных, спрятанных или выплывших из густого серого тумана, клубящегося внутри материальных и духовных стен из колючей проволоки: в виде иностранных фильмов, журналов, радиопередач или даже одежды и уверенной манеры держаться гостей из-за рубежа. Эти осколки настолько чужды всему советскому и настолько живы, что в восприятии советских граждан они сливаются в видение свободы, изобилия, невообразимых достижений технологии, невероятных возможностей и, прежде всего, чувства искреннего, бесстрашного, добровольного веселья. И если в этом восприятии европейские страны — это яркие планеты, то Америка — это солнце.
И дело не в том, что кто-то надеется получить помощь или освобождение «из-за границы», дело просто в том, что такое место есть на свете. Одно лишь знание, что где-то возможен более достойный способ существования, позволяет оправдать человечество. И когда в минуты отчаяния или крайней нужды кто-то издает протестующий вопль, этот вопль сознательно не адресован никому, только любому возможному правосудию, которое существует где-нибудь во Вселенной; однако подсознательно эта Вселенная воплощена в образе «заграницы».
Так что же такое «заграница»? Что представляет собой сегодняшняя Америка?
Если верить господствующему в прессе мнению, в Америке тоже есть авангард юных бунтарей, несогласных и борцов за свободу. Шагая по проходу в зрительном зале, они выкрикивают свой протест миру: «Я не могу путешествовать без паспорта!.. Мне не разрешают курить марихуану!.. Мне не позволяют раздеться догола!» (The New York Times, 15 октября, 1968 г.)
Это марионетки в поисках кукловода, истерически пляшущие и дергающиеся на ниточках, за которые никто не хочет дергать, умоляющие и требующие, чтобы о них кто-нибудь позаботился, это эксгибиционисты, которым нечего показывать, соединяющие в себе черты разбойников с большой дороги и провинциальных евангелистов, у которых «творческое самовыражение» так же пованивает, как и их немытые тела, а мозги выедены наркотиками. Единственное, что они способны высказать от души, — это оскорбления, а единственная явная эмоция — это всепоглощающая ненависть. Они являются воплощенными символами и протеже того самого истеблишмента, вызов которому они пытаются изображать. Это даже хуже, чем конформизм: это можно назвать «модным нонконформизмом».
Все эти «нонконформисты» — продукты декадентской культуры, продукты распада, выползающие из-под обломков, оставленных в кампусах колледжей предшествующими поколениями, исповедовавшими культ иррациональности. Одним глазом косясь на шеренгу аплодирующих им учителей, они протестуют против «системы» во имя таких противоречивых вещей, как «любовь» и «бедность»; требуют свободы ломать двери и выгонять лекторов из университетских аудиторий, свободы сжигать рукописи профессоров и разбивать черепа оппонентов и, открыто провозгласив свое намерение убивать, завоевывают прощение судей, президентов колледжей и редакторов газет, которые зовут их «юными идеалистами»; за ними по пятам следуют телеоператоры и репортеры, они сражаются на баррикадах кофеен и дискотек, они осаждают Голливуд и штурмуют Бастилию коктейльных приемов высшего света.
В то время, когда молодые люди в тоталитарном государстве отдают свои жизни за свободу мысли, бунты американских юных головорезов кажутся обычным безумием, противоречащим «тирании» разума. Именно разум — власть идей — собирается разрушить западная цивилизация, предлагая взамен власть наркотиков, оружия и разбойничьих банд.
Есть, правда, интеллектуальные разложенцы, которые еще хуже, чем малолетняя шпана: это взрослые лицемеры, заявляющие, что шпаной движет сострадание. «Сострадание? Справедливость? Братство? Тревога за страждущих? Освобождение угнетенных?» Если их настоящие мотивы действительно таковы, то где эти крестоносцы были в октябре прошлого года? Почему они не устраивали пикетов перед советским посольством?
Если кого-то удивляет провал морального доверия, тяжкая, серая тупость нашей культурной среды с ее тошнотворной смесью скуки и крови, летаргический цинизм, скептическое безразличие, моральное бессилие и отвращение к стране в целом, то знайте: всему этому виной альтруизм.
Кто может всерьез принимать какие-либо ценности, если в качестве морального образца ему предлагают небритого босого выпускника Гарварда, кидающего бутылки и бомбы в полицейских или слащавого, разочарованного во всем маленького диктатора Корпуса мира, кормящего с ложечки детей в больнице где-то в джунглях?
Нет, это не типичные представители американской молодежи — на самом деле они составляют небольшую ее долю, за которую очень громогласно высказывается группа добровольных агентов на факультетах университетов и в СМИ, — но тогда где они, действительно типичные? Где молодые американские борцы за идеи, всем нутром бунтующие против конформизма, молодые люди с «необъяснимой личной алхимией», независимые мыслители, преданные главенству истины?
За редчайшими исключениями, они пропадают неизвестными и незамеченными. Сознательно или нет, но культ иррациональности — то есть весь наш академический и культурный истеблишмент — философски и психологически направлен против них.
Они постепенно исчезают, опуская руки, уничтожая свой разум еще до того, как у них появляется шанс распознать природу зла, с которым они сталкиваются. В одинокой агонии они переходят от уверенной готовности к смущению, затем к негодованию, затем к покорности — и в конце концов уходят в небытие. И пока старшее поколение занимается ерундой, охраняя секвойи в лесу и сооружая домики для диких уток, никто не обращает внимания на то, как эти молодые люди один за другим пропадают с глаз, подобно искрам, исчезающим в бесконечном черном пространстве; никто не строит убежищ для лучших представителей рода человеческого.
Так и юные русские бунтари духовно исчезнут — даже если физически переживут свои сроки заключения. Как долго может человек сохранять свой священный огонь, если он знает, что наградой за верность разуму служит тюрьма? Бывают исключения, которым удается выстоять в любых обстоятельствах. Но человечество не имеет права полагаться на эти исключения.
Читая заметку о русских бунтарях, я думала о том, что бы чувствовала я, будучи такой же молодой и оказавшись на их месте: если бы я знала, что кому-то удалось сбежать из советского ада, я надеялась бы, что он (или она) выступит в мою поддержку.
Сегодня, так как сбежать удалось мне и у меня есть возможность публично высказаться, я чувствую, что должна высказаться в их поддержку — во имя справедливости, — даже если мало кто услышит меня.
Не знаю, какой эффект может произвести мой одинокий голос в таком деле. Но я обращаюсь ко всему лучшему в тех людях — объективистах и прочих, — которые сохранили еще хоть какое-то чувство гуманизма, справедливости и сострадания и все еще способны обращать внимание и не оставаться в стороне.
В полусвободном мире для человека доброй воли возможна только одна форма протеста: не одобрять советских тюремщиков, приговоривших этих молодых людей, не помогать им притворяться лидерами цивилизованной страны. Не поощряйте и не поддерживайте отвратительный акт притворства — так называемый «культурный обмен»: любых ученых, педагогов, писателей, художников, музыкантов, танцоров, которых содержит советское правительство (и которые являются либо мерзкими лизоблюдами, либо обреченными измученными жертвами). Не оказывайте финансовой и моральной поддержки любым сторонникам и защитникам Советов в этой стране: они виноваты более всех. Открыто выражайте свой протест и выступайте в поддержку этих молодых мучеников перед любой доступной для вас аудиторией, публичным или частным образом.
В несколько нелепой редакционной статье от 13 октября 1968 года The New York Times заявила, что приговор молодым диссидентам «мог бы быть — и, скорее всего, был бы — гораздо более суровым, если бы не широкомасштабное восхищение этими советскими противниками советской же агрессии и не мировое внимание к их судьбам».
Если бы протест людей доброй воли был достаточно масштабен и достаточно последователен, приговоренных, возможно, удалось бы спасти.
И никому не известно, каким образом и в какой форме этот протест долетел бы до одиноких детей на Красной площади.
Январь 1969 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.