7. Теория этики. „Человек моральный“. „Есть-Должно“

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7. Теория этики. „Человек моральный“. „Есть-Должно“

Все сделанное в двух Книгах Трактата, как уже говорилось, является пропедевтикой к последовательно научной теории морали. Высшее достижение в ней — теория морального чувства Хатчесона, по мнению Юма имела два основных недостатка: первый — теологический способ обоснования объективных „гарантов“ внутренних чувств и их доброкачественности в лице благожелательного Творца. И второй — избыточный плюрализм этих самых внутренних чувств. Первый изъян чреват, помимо всего, следствием, которое в полной мере проявилось в СМФ Хатчесона, когда, несмотря на объявленный приоритет фактов, исследование переориентировалось на идеальный образ человека, на замысел Божий о человеке. Преодолеть отступление от последовательной эмпирики Юм намеревался посредством выявления антропоморфного характера этой теологической гипотезы и выдвижением альтернативного феноменологического подхода — все наши идеи о божестве есть сочетание идей, которые мы приобретаем, благодаря размышлениям над действиями нашего собственного ума. В этом Юм более последовательно, чем Хатчесон следует Локку, который утверждал, что идея Бога не врожденна и может быть выведена только из идей ощущения и рефлексии. Хотя практически Юм осуществил секуляризацию логики познания в I Книге „Трактата“, развернутое обоснование критического отношения к теистическому и деистическому сознанию, так же как и историческая критика религии политеизма дана им в Диалогах о естественной религии и Естественной истории религии, о чем см. в (10 данной главы.

Что касается второго недостатка, то, объясняя его суть, Юм приводит пример слепого подражательства методу неопытного естествоиспытателя, когда он прибегает к особому качеству, чтобы выяснить каждое отдельное действие (131.I, 334).

Еще больше это наблюдение относится к исследованию человеческого духа. „Ведь в силу присущих ему тесных границ его по справедливости можно считать неспособным содержать в себе такое чудовищное количество принципов…. если бы каждая отдельна причина была приспособлена к аффекту посредством особого ряда принципов“ (там же).

Юм констатирует, что ситуация, в какой находится моральная философия, сходна с той, в какой находилась „философия естественная, в частности астрономия до Коперника. Хотя древние и знали принцип, гласящий, что природа ничего не делает напрасно, они создали слишком сложные системы неба, не соответствовавшие истинной философии и в конце концов уступившие место более простой и естественной системе“ (131, 334–335).

Юм и предлагает более простую и естественную систему морали, построение которой было бы невозможно без критической работы в первых двух Книгах „Трактата“.

Вот почему с высказываниями о несогласованности первой и последующих Книг „Трактата“, о противоречии или нерелевантности гносеологии Юма его учению об аффектах и морали трудно согласиться. Уже в начале III Книги Юм недвусмысленно заявляет, что намерен следовать принципам, установленным в начале работы, а именно разделению восприятий на впечатления и идеи, и продолжает употреблять эти термины в том же смысле как раньше. Книга „О морали“ не требует, чтобы читатель углублялся во все содержащиеся в ней отвлеченные рассуждения. Предстоит использование достигнутых результатов в первых двух Книгах „Трактата“. Юм прямо говорит, что наши рассуждения о морали подтвердят все то, что нами было сказано о познании и аффектах (139.I, 497). Юм как бы упреждает охотников противопоставлять Книги „О познании“ и „О морали“.

Небольшой объем III Книги „Трактата“ выглядит непропорциональным по отношению к проделанному исследованию гносеологических и психологических основ теории морали и политики, так видимая часть айсберга намного меньше его подводной части.

Задача Юма облегчалась тем, что Хатчесон проделал уже значительную часть работы по критике этики рационалистов, теологических волюнтаристов и „эгоистов“.

Констатация того, что Хатчесон проделал большую критическую работу в этике, не означает, что Юму нечего было добавить к этой критике; в первую очередь это относится к самому Хатчесону, к его произвольным гипотезам в обосновании объективного стандарта моральных дистинкций. Как видно из их переписки, позиция мэтра в некотором существенном отношении не удовлетворяла Юма. И не только ссылками на внешний авторитет совершенного Творца. Юм понимал, что мотивы Хатчесона носили не только теоретический характер. Иными соображениями руководствовался Хатчесон, когда призывал молодого корреспондента быть благоразумным и осторожным. Но благоразумный философ обречен повторять зады. Клерикалы всегда были врагами новшеств в философии, замечает Юм. В письме к мэтру от 16 марта 1740 г. Юм ставит вопрос ребром. Он просит оценить с точки зрения „благоразумия“ следующий пассаж из первой главы 1 части книги „О морали“: „…когда вы признаете какой-нибудь поступок или характер порочным, вы подразумеваете под этим лишь то, что в силу (особой) организации вашей природы вы испытываете при виде его переживание или чувство порицания.

Таким образом, порок и добродетель могут быть сравнимы со звуками, цветами, теплом и холодом, которые, по мнению современных философов, являются не качествами объектов, но перцепциями нашего духа. И это открытие в этике, так же как соответствующее открытие в физике, должно считаться громадным (значительным) шагом вперед в спекулятивных науках, хотя как то, так и другое почти не имеют влияния на практическую жизнь“ (см.: 197.I, 39). (Почти буквальная цитата из III кн. ч. 1, гл. 1 „Трактата“ (131.I, 510), за исключением опущенного слова „особой“ и замены „значительный“ на громадный. (М.А.). Юм спрашивает, не слишком ли сильно это сказано. Он хотел бы знать мнение мэтра, но не может полностью пообещать, что согласится с ним.

Он добавляет: „… я всем сердцем хотел бы избежать вывода, что поскольку нравственность, согласно Вашему, а так же и моему мнению, детерминирована просто возвышенным чувством (sentiment-сантимент), она относится только к человеческой природе и человеческой жизни. Этот вывод часто обращали против Вас и его последствия чрезвычайно важны…“ (там же).

Тут Юм имеет в виду выдвинутое пресвитерами Глазго обвинение Хатчесона в проповедовании еретического учения: будто стандарт морального добра заключается в споспешествовании счастью ближних и что мы имеем знание добра и зла без и до знания Бога. Далее Юм пытается убедить Хатчесона, что у нас нет других оснований для определения морали, кроме человеческого опыта. Если (курсив наш. (М.А.) нравственность детерминирована разумом, то она одна и та же для всех разумных существ. Но ничто, кроме опыта, не может убедить нас, что наши возвышенные чувства одинаковы. То есть этика не математика, а эмпирическая дисциплина. Но как же можно привлекать для обоснования униформности нравственных чувств Высшие существа? Как мы можем вообще приписывать им чувства? Юм все-таки допускает, что они могли имплантировать чувствительность в нас для руководства в жизни, подобно нашим телесным ощущениям, которыми они вовсе не обладают сами, и эта имплантация проявляется в опыте. Но и в этом случае эти гипотетические Высшие существа не имеют никакого отношения к нравственным дистинкциям, которые ведь также даются чувством. Тут их можно уподобить слепорожденным, которым нельзя объяснить или продемонстрировать отличия цветов. Юм заканчивает словами: я не ожидаю никакого ответа на эти затруднения в письме.

Юм, как и Хатчесон, отвергает тезис рационалистов о том, что добродетель есть не что иное, как согласие с разумом, что существуют вечные соответствия и несоответствия вещей, одинаковые для всякого созерцающего существа, что неизменные мерила должного и недолжного налагают обязательство не только на человечество, но даже на само божество, и полемически заявляет, что поступки могут быть достойными похвалы или порицания, но они не могут быть разумными или неразумными, что, между прочим, отрицает не только тезис рационалистов, но и обычное словоупотребление. Юм на примере с яблоком, которому ошибочно приписан сладкий вкус и выбраны негодные средства, чтобы его достать, показывает, что такие ошибки не являются источником безнравственности вообще. Его же мнение об ошибках относительно должного, допускающих реальность (объективность) должного и недолжного, т. е. реальность (объективность) моральных норм и различий, независимых от указанных суждений, в равной мере относится и к попытке Хатчесона реконструировать замысел Божий о человеке, как идеал „должной“ природы человека. Но сможет ли Юм сам избежать этой непоследовательности? Хатчесон, например, испытывал значительные трудности, пытаясь эмпирически вывести сложную идею долга из морального чувства. Юму также предстоит объяснить происхождение „обязательности“ из сущего, а не должного (о чем ниже в (7).

Относительно суждений, признающих наши поступки противоречащими разуму и истине, Юм критикует покойного Уолластона, утверждавшего, что ложь является основанием вины и моральной испорченности, утверждение, с которым Кант, возможно, согласился бы. Таким образом, Юм приходит к альтернативному решению проблемы моральных различий: они проистекают не из разума, а из нравственного чувства. Сознавать добродетель не что иное, как чувствовать особое удовольствие при рассмотрении любого добродетельного характера. В самом чувстве и заключается наша похвала или восхищение.

Порок и добродетель необходимо должны быть отнесены или к нам самим, или к другим и они возбуждают либо удовольствие, либо неудовольствие, а следовательно, должны возбуждать один из четырех аффектов (Гордость и униженность, любовь и ненависть. (М.А.) предметами, часто не имеющими к нам никакого отношения (131.I, 514). Быть может, это и есть самое значительное действие, оказываемое добродетелью и пороком на дух человека, замечает Юм.

Итак, самостоятельная позиция в метаэтике Юма определилась. Это натурализм без пресловутых теологических привесок. Но искать ли искомые принципы морали в природе или же обращаться к другим источникам, зависит, считает Юм, от определения слова „природа“, слова в высшей степени неопределенного, о чем Юм писал в вышеприведенном письме к Хатчесону. Двусмысленность тут не только в том, что термин „природа“ может быть синонимом сверхъестественного. Он иногда противопоставляется „искусственному“, иногда „социальному“, „гражданскому“, иногда „нравственному“. Юм еще вернется к этому противопоставлению, но сейчас он считает необходимым подчеркнуть, что недопустимо утверждать, что „добродетель равнозначна естественному, а порок неестественному“ (131.I, 516).

Юм уже отчетливо осознает отличие своей теории от современных доктрин. Иллюстрацией может служить изданный вскоре после „Трактата“ сборник Эссе, содержащий живо написанные очерки конфликтующих этических систем „Эпикуреец (человек изящества и наслаждения)“, „Стоик или человек действия и добродетели“ и „Платоник или человек созерцания и философской набожности“, причем задачей Юма является не столько объяснение мнений древних философов, сколько характеристика мнений сект, естественным образом сложившихся в мире и придерживающихся различных идей относительно жизни и счастья.

В первом эссе в свободном стиле a la Шефтсбери описан разумный эгоизм, образ жизни, опирающийся на естественные склонности, а не на помощь разума и правила искусства. Второе эссе, которое, по мнению биографа и издателя писем Юма Бартона, выражает взгляды автора эссе, больше подходит к манере Хатчесона. В нем говорится о небесном происхождении человеческого духа, преисполненного самой священной и необъяснимой любовью, который одаряет своим вниманием более широкий круг людей, чем круг родственников и знакомых, распространяет свое благожелательное участие на самых отделенных потомков (см.: 131.II, 573). Далее текст приобретает вполне хатчесоновские интонации и фразеологию. В истинном мудреце и патриоте собрано все, что когда-либо способна достигнуть человеческая природа и что возвышает простого смертного до сходства с божеством. Самая отзывчивая благожелательность, самая смелая решимость, самые нежные чувства, возвышенная любовь к добродетели — все это воодушевляет его восторженное сердце (там же).

Такое возвышенное существо, а именно таким должен быть человек, не требует награды за добродетель. Заключительный абзац не только подтверждает кому посвящено эссе, но и пародирует прекраснодушные пассажи Хатчесона, усвоившего „выспренную манеру Шефтсбери“. Конечно, имеется такое существо, которое управляет вселенной и которое своей бесконечной мудростью и силой привело находящуюся в состоянии хаоса стихию к истинному порядку и гармонии.

Идентификация „Платоника“ затруднительна. В нем есть платонические мотивы, есть и деистические и теистические мотивы, обсуждаемые впоследствии в „Диалогах о естественной религии“.

Итак, основания нравственности объяснены. Но как быть с остальными понятиями? Теперь предстоит устранить второй недостаток предшественника Юма — постоянно растущий плюрализм внутренних чувств — инстинктов, да еще санкционированный Создателем.

Юм предлагает свое решение: естественный принцип симпатии, которую еще в Книге „Об Аффектах“ он определил как превращение идеи во впечатление посредством силы нашего воображения. Всем людям свойственно одобрять и порицать действия других и свои собственные. При этом они пользуются впечатлениями и идеями. Дух сходен по своим чувствованиям и действиям у всех людей; никто не может находиться во власти такого аффекта, к которому до известной степени не были бы восприимчивы и все другие люди. Любопытно, что такое сильное, обязывающее утверждение униформности пружин и взаимодействий психической жизни соседствует с утверждением, что „ни один чужой аффект не доступен непосредственному наблюдению нашего духа, мы воспринимаем только его причины и действия от них мы заключаем к аффекту, а следовательно, они-то и дают начало нашей симпатии“ (131.I, 613). Симпатия, которая хотя и не является таким же живым чувством, которое мы испытываем, когда затронуты наши интересы, но все же господствует над разумом. „Принцип симпатии по природе своей так силен и действует так незаметно, что проникает себе в большинство наших чувствований и аффектов и часто осуществляется под видом своей противоположности“ (131.I, 629). Подобно вере, которая не является ни идеей, ни впечатлением, симпатия не является ни страстью, ни эмоцией. Эта склонность к непосредственному сопереживанию эмоциям других людей, процесс превращения идеи во впечатления силой воображения. Инициатором этого процесса может быть только симпатия, воображение только средство.

Вторым принципом, порождающим положительные (merit) и отрицательные (demerit) моральные оценки, проистекающие из четырех основных аффектов (гордость-униженность, любовь-ненависть), является сравнение (сomparasion). Под ним Юм подразумевает изменение наших суждений об объектах в зависимости от их отношения к тем объектам, с которыми мы их сравниваем. Юм поясняет: мы больше судим об объекте посредством сравнения, чем на основании их внутренней ценности и достоинства. Самое же наглядное сравнение — это сравнение с нами самими, к которому мы прибегаем при всяком удобном случае. Данный вид сравнения прямо противоположен симпатии по своему действию.

Объяснив происхождение похвал и одобрения основных человеческих аффектов, Юм приступает к объяснению доброты и благожелательности, а также к выяснению происхождения их ценности и ценности их характерных черт: великодушия, человеколюбия, сострадания, благодарности, дружбы, верности, усердия, бескорыстия, щедрости.

Исходя из ранее установленного принципа личного интереса, Юм устанавливает прямую зависимость силы „нежных аффектов“ с удаленностью объектов аффектов. Чем они дальше, тем слабее симпатия и наша похвала или порицание менее живы и уверенны. Тут Юм вносит важную поправку. Мы пренебрегаем всеми этими различиями в своих спокойных суждениях о характерах людей. Обмен мнениями в обществе заставляет нас прийти к некоторому общему и неизменному мерилу, при помощи которого мы можем одобрять характеры и манеры людей. И хотя наше сердце (учтено пожелание Хатчесона!) не всегда разделяет эти общие понятия и не всегда сообразует с ними свою любовь и ненависть, однако они достаточны для общения и служат нашим целям в компании, на кафедре, в театре и в философских школах (131.I, 639). Ясно, что это качество приобретенное, а не врожденное.

Такой подход потребовал уточнения позиции автора Трактата в отношении различия природных способностей и нравственных добродетелей. Ведь зачастую первые отожествляются с телесными преимуществами и потому считаются не обладающими никакой нравственной ценностью. Между тем те и другие суть духовные качества, и те и другие порождают удовольствие и имеют одинаковую тенденцию вызывать любовь и уважение человечества (131.I, 642). Конечно, природные способности, такие как сметливость, добродушие, умеренность, трезвость не принадлежат к добродетелям, но, вызывая любовь и уважение к себе, придают особый блеск другим добродетелям.

Куда больший теоретический интерес представляет точка зрения тех, кто видит различие между природными и нравственными добродетелями в том, что первые — непроизвольны и потому не имеют ценности, ибо не зависят от свободы и свободной воли. Юм вынужден вернуться к проблеме свободы и необходимости и продемонстрировать действенность своей концепции.

Он сразу же задает встречный вопрос: почему добродетель и порок не могут быть непроизвольными, точно так же, как красота и безобразие, как бы полемизируя с аристотелевским анализом произвольности порока, так же как и добродетели. Эти моральные, т. е. духовные, различия порождаются естественными различиями страдания и удовольствия. Тут по сути дела имеется в виду непроизвольность оценки порочных или добродетельных качеств или характеров. Ведь удовольствие или страдание наблюдателя не зависит от его воли при созерцании порочных или добродетельных действий или характеров. Правда, вопрос осложняется, если учесть, что, по Юму, квалификация действия или поступка, как морального или порочного, определяется мотивом. Но и мотив, видимо, детерминирован конституцией человека.

Согласно концепции Юма свобода воли не имеет места ни в поступках, ни в качествах людей и потому произвольность поступка нельзя отожествлять со свободой. Юм, правда, оговаривается — наши поступки более произвольны, чем наши суждения, но первые не более свободны, чем последние (131.I, 644).

Естественно, что Юм отказывается оправдывать различение между природными способностями и нравственными добродетелями различием между произвольным и непроизвольным, поскольку реальное различие между ними в том, что непроизвольные реакции или природные способности почти не меняются посредством воспитания и т. п. внешних воздействий, тогда как нравственные добродетели и произвольные поступки, проистекающие из них, подлежат урегулированию посредством мотивации в виде наград и наказаний для поощрения добродетели.

Спрашивается, за что судят человека совершившего преступление, за его характер, за предопределенность к преступлению? Юм однажды остроумно вывернулся из неприятной теоретической ситуации, связанной со свободой, понимаемой им как случайность. Ведь при такой трактовке беспричинная случайность, произведшая проступок, делает человека невиновным (см.: 131.I, 454). Между тем судебная практика показывает, что непредумышленность, невнимательность, халатность и прочие непроизвольные факторы действия не освобождают от ответственности субъекта, признанного психически и физически нормальным.

Приводимый Юмом пример сумасшедшего, как подлинно свободного человека терминологическое недоразумение, поскольку душевнобольной совершает, по Юму, только непроизвольные поступки, т. е., по Аристотелю, автоматические, неконтролируемые разумом. Произвольные поступки, совершаемые нормальным человеком, по Юму, оказываются те, которые строго детерминированы организмом и духовной организацией субъекта, причем совсем не обязательно разумом. Тем самым смысл, вложенный Юмом в понятия произвольного и непроизвольного, отличен от традиционного и затушевывает основное условие вменения субъекту вины — нормальное состояние разума, который может и не мотивировать действия-проступки, но в ответе за них. Сумасшедший невменяем потому, что у него разум поврежден и не может контролировать непроизвольные действия, которые все-таки телесно или духовно детерминированы.

Когда-то Юм писал Хатчесону о поднятых проблемах, что ответ на них потребует целую книгу. Считал ли он „Трактат о человеческой природе“ такой книгой? Видимо — да, поскольку так называемое Первое Исследование не является ревизией „Трактата“; пусть он и назван „мертворожденным“ в известном отречении Юма за год до смерти „от грехов молодости“, все-таки коренного изменения взглядов автора Трактата на человеческую природу не произошло, разве что Юм смягчил свой субъективизм, заявив, что существует разновидность предустановленной гармонии — между ходом природы и сменой наших идей (131.II, 47). Тут же он подтверждает свою верность детерминизму, указав, что мы подчинены тому же единому порядку, что и другие создания природы.

„Во Втором исследовании“ (1751), любимейшем произведении Юма, подтверждается основная идея теории морального чувства: все операции моральных чувств и аффектов не могут быть ни вызваны, ни предотвращены рассуждением или каким-нибудь мыслительным и рассудочным процессом. Более того. Эти операции и не могли быть доверены разуму, с его ошибочными выводами, разуму, который так медлителен, непостоянен и т. п. Гораздо более совместимо с обычной мудростью природы доверить столь необходимый акт ума какому-нибудь инстинкту. Использование термина „инстинкт“, который Юм называет „слепым, могучим, природным“, знаменует возврат к хатчесоновской терминологии, и это сближение проявляется и в трактовке статики человеческой природы, которая зиждется на неизменных разнокачественных элементах и задает весь спектр нравственных и эстетических оценок, тогда как разнообразие индивидуальных вкусовых реакций ранее обеспечивалось принципами ассоциации, симпатии и сравнения. Неизменные принципы оценок подогнаны к неведомому ходу природы. Эта гармония простирается и на социально-практическую историю человечества. В ней преимущественно актуализируются постоянные и неизменные принципы человеческой природы — чувства и аффекты.

Общие принципы морали это принципы вкуса и чувства. Теперь Юм признает, что разум и чувство сопутствуют друг другу почти во всех моральных определениях и выводах. Он так же говорит относительно многих разновидностей красоты в изящных искусствах — надо немало поразмыслить, чтобы ощутить надлежащее чувство, и ложный вкус часто может быть исправлен при помощи аргументации и размышления. Но поскольку принцип вкуса единообразно действует и в эстетике, и в этике, он вынужден признать, что и нравственная красота во многом близка этим последним видам красоты, а также и то, что для обеспечения надлежащего (sic! — должного! (М.А.) воздействия на человеческий дух, требуется помощь наших интеллектуальных способностей.

Любопытны загадочные пассажи первого приложения в духе Шефстбери, Кларка и Хатчесона и ответ в последнем, четвертом приложении. Похоже Юм дистанцируется от деистов и теистов в метаэтике, так же как и от философов или скорее богословов под маской философов, которые рассматривают „всю мораль как нечто, имеющее то же основание, что и гражданские законы, охраняемые санкциями награды и наказаниями…“ (131.II, 314), что в равной степени можно отнести к Гоббсу и Локку.

Обратим внимание на то, что в год выхода в свет „Второго исследования“ (1751) работа над диалогами о естественной религии была близка к окончанию, и там Юм высказал своим оппонентам и союзникам все, что он думал об их доктринах (см. (10).

Еще одна „новация“ вводится Юмом в самом начале Второго исследования. Теперь благожелательность заменяет всемогущую симпатию.

Юм допускает общую незаинтересованную благожелательность, прежде называемую им симпатией, на основании общих данных опыта без каких-либо дальнейших доказательств. Эта гипотеза проще и больше соответствует аналогии с природой, т. е. естественней, чем сведение дружелюбия и человеколюбия к эгоизму. Юм называет еще несколько аффектов, которые побуждают нас стремиться к определенным объектам безотносительно к корыстному интересу. Достижение цели доставляет наслаждение как следствие ублаготворения аффектов, таких как слава, власть, мщение. Так что интересы могут быть не только корыстными.

Большое место в „Исследовании о морали“ Юм уделяет на этот раз качествам, которые определяют наши моральные оценки. Это качества полезные и непосредственно приятные нам самим и качества непосредственно приятные другим лицам. Тут рассматривается механизмы оценок внутренних и внешних объектов. Юм исходит из того, что сущность и подлинное определение добродетели заключается в том, что она есть „духовное качество, приятное для каждого и одобряемое каждым, кто рассматривает его или размышляет о нем“. Но ни одно качество не является абсолютно заслуживающим порицания или же похвалы. Все зависит от степени. Все хорошо в меру. И эта мера определяется полезностью. Кроме благоразумия, предусмотрительности, трудолюбия, усердия, умеренности, бережливости, здравого смысла, расчетливости, проницательности» такими же бесспорными моральными достоинствами обладают «воздержанность, трезвость, терпеливость, постоянство, выдержка, внимательность, умение хранить тайну, любовь к порядку, приятное обхождение, тактичность, присутствие духа, сообразительность, легкость в речи» (131.II, 243). Эти качества служат личности и не претендуют на общественные и социальные заслуги и потому легко признаются как похвальные. Между тем это эгоистические добродетели и, как ни странно, их еще труднее, чем социальные добродетели, спекулятивным путем свести к себялюбию.

Представлять дело иначе — спекулятивная софистика. Иллюстрацией к этому аргументу аd homine служит коротенький диалог между двумя друзьями, один из которых выдал свою дочь за Клеанта, который мало того, что честный и гуманный человек, но обладает качествами, полезными другим — он добр и справедлив в обращении, является деловым и прилежным человеком, к тому же обладает качествами, непосредственно приятными: остроумием, в сочетании с хорошими манерами, любезностью, но без жеманства, тонкими познаниями, выражаемые в изысканной форме, веселость в сочетании с постоянной безмятежностью в выражении лица, равновесием души и величием духа, позволяющим ему преодолевать суровые испытания и опасности — качества, непосредственно приятные нам самим (см.: 131.II, 266–267). Похоже, здесь изображен близкий родственник образцового джентльмена Хатчесона (см.: 2 гл. (2). Этот пример совершенной добродетели отбивает охоту заниматься вульгарными измерениями удельного веса благожелательности и себялюбия в человеческой природе, так как явления разъединены и неопределенны, а также допускают столь много истолкований, что едва ли можно их взвесить и прийти к определенному заключению. Кроме того, людей, принимающих участие в споре, нелегко убедить, словом, — «чужая душа — потемки». Достаточно допустить, что в нашем сердце (курсив мой. (М.А.) существует известная благожелательность и какая-то искра дружеского участия к человеческому роду, а в нашей природе есть (курсив мой. (М.А.) некое голубиное начало наряду с началами волка и змеи. Эти благородные чувства, как бы слабы они не были, должны (курсив мой. (М.А.) направлять решения нашего ума (131.II, 268).

Итак, учтены пожелания Хатчесона и его метода ссылок на сердце и даже воспроизведено его логическое сальто мортале от есть к должно. И уже не удивляет, когда далее Юм совсем в духе мэтра говорит о человеческом сердце, которое, пока оно состоит из тех же самых элементов что и ныне, никогда не будет всецело безразлично к общественному благу и к определенной направленности характеров и нравов. Это воистину всеобщее чувство, хотя оно слабее частного честолюбия, которое различно у индивидов, поскольку имеет различные объекты. Посредством таких всеобщих принципов нередко контролируются и ограничиваются частные чувства себялюбия.