Интермеццо: контр-империя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Интермеццо: контр-империя

Итак, этот небесный град, пока он странствует по земле, взывает ко всем народам и собирает странствующее общество во всех языках.

Блаженный Августин

Мы хотим разрушить все нелепые памятники тем, кто пал за Родину", которые пристально взирают на нас в любой деревне, а на их месте воздвигнуть памятники дезертирам. Памятники дезертирам будут представлять и погибших в войне, поскольку все они умерли, проклиная войну и завидуя участи беглеца. Дезертирство рождает сопротивление.

Партизаны-антифашисты, Венеция, 1943

Теперь мы добрались до поворотного пункта в нашем рассуждении. Траектория, которой мы следовали до настоящего момента — от признания современности как кризиса и до нашего анализа первых проявлений новой имперской формы суверенитета, — позволила нам понять изменения устройства мирового порядка. Однако этот порядок был бы пустой оболочкой, если бы мы не должны были также определить новый режим производства. Кроме того, мы еще не были готовы сколько-нибудь вразумительно указать, политические субъективности какого типа могли бы противостоять силам Империи и низвергнуть их, поскольку эти субъективности появятся только в сфере производства. Все выглядит так, как если бы сейчас мы могли видеть лишь тени фигур, которые вдохнут жизнь в наше будущее. Потому давайте перейдем к скрытой обители производства, чтобы увидеть там эти фигуры в действии.

Даже когда нам удастся коснуться производительного, онтологического измерения данной проблематики и сил сопротивления, здесь возникающих, мы еще не сможем — даже в конце этой книги — указать какую-либо уже существующую и разработанную в деталях политическую альтернативу Империи. Навряд ли подобный действенный проект когда-либо появится из теоретических изысканий, подобных нашему. Он возникнет только из практики. В определенный момент рассуждений Марксу понадобилась Парижская коммуна, чтобы, совершив рывок, представить коммунизм в его конкретике как действительную альтернативу капиталистическому обществу. Подобные эксперименты или серия экспериментов, движимые духом коллективной практики, конечно же, понадобятся и сегодня для того, чтобы сделать следующий конкретный шаг и создать новое социальное тело по ту сторону Империи.

Один большой союз!

Наше исследование исходит из того предположения, что власть Империи и механизмы имперского суверенитета можно понять, лишь столкнувшись с ними на самом общем уровне, в их глобальности. Мы уверены, что в целях противостояния Империи и ее мировому рынку необходимо представить ей некую альтернативу на том же глобальном уровне. Любой проект частного изолированного сообщества, определяемого в расовых, религиозных или региональных терминах, "отсоединенного" от Империи, защищенного от ее влияний жесткими границами, обречен выродиться в гетто. Империи не может противостоять проект, основанный на принципах ограниченной, локальной автономии. Мы не можем ни вернуться к какой-либо прежней социальной форме, ни двигаться вперед в условиях изоляции. Скорее, мы должны пройти сквозь Империю, оказавшись по ту сторону. Делез и Гваттари утверждали, что вместо сопротивления глобализации капитала нужно ускорить этот процесс. "Но какой из путей — революционный? — спрашивают они. — Где он: в выходе из мирового рынка..? А может быть, лучше пойти в обратном направлении? Пойти еще дальше, то есть по пути рынка, по пути декодирования и детерриториализации?"[315] Реально с Империей можно соперничать лишь на ее же уровне общности, продвигая предлагаемые ею процессы за пределы их нынешних ограничений. Мы должны принять этот вызов и научиться мыслить и действовать глобально. Глобализации должна быть противопоставлена контр-глобализация, Империи — контр-Империя.

В этом отношении мы можем черпать свое вдохновение в идеях Блаженного Августина, в том, как он видел путь противостояния клонившейся к упадку Римской Империи. Ни одно локальное сообщество не могло бы здесь преуспеть и стать альтернативой имперскому правлению; только универсальное, вселенское сообщество, собравшее воедино все народы и все языки и давшее им общее обетование, смогло бы этого достичь. Град Божий — всеобщий град чужестранцев, собравшихся вместе, устанавливающих кооперацию, коммуницирующих и тем самым утверждающих свою причастность универсальной общности. Однако у нашего земного странствия, в отличие от Августина, нет никакого трансцендентного телоса по другую сторону этого мира; оно есть и остается абсолютно имманентным. Его непрерывное движение, собирающее чужестранцев в сообщество, делающее этот мир своим домом, оказывается и средствами, и целью или, скорее, средствами без цели.

С данной точки зрения Индустриальные рабочие мира (ИРМ)[316] есть великий августинианский проект периода современности. В первые десятилетия XX века "бродяги" — как их назвали — организовывали мощные забастовки и восстания по всем Соединенным Штатам — от Лоуренса в Массачусетсе и Патерсона в Нью Джерси до Эверетта в штате Вашингтон[317]. Беспрестанное движение "Бродяг" было на самом деле имманентным странствием, создающим новое общество в оболочке старого, без установления жестких и стабильных структур власти. (Фактически основным обвинением в адрес ИРМ со стороны официальных левых было и продолжает оставаться то, что их стачки, пусть мощные и нередко победоносные, не приводили к созданию прочных профсоюзных структур.) "Бродяги" пользовались огромным успехом среди многочисленного и мобильного иммигрантского населения, поскольку они говорили на всех языках этой смешанной рабочей силы. Две одинаково распространенные истории о происхождении названия "бродяги" иллюстрируют эти две основные характеристики движения, его организационную мобильность и его смешанный этнолингвистический характер: во-первых, предполагается, что слово "бродяга" указывает на отсутствие центра, невозможность предсказать, где в очередной раз начнется выступление ИРМ и какие формы оно примет; и во-вторых, говорят, что их название идет от слов повара-китайца из Сиэтла, ошибочно произносившего IWW как "I Wobbly Wobbly"[318]. Основной чертой ИРМ была универсальность их проекта. Рабочие всех языков и рас по всему миру (хотя фактически они не продвинулись дальше Мексики) и рабочие всех профессий должны собраться в "Один Большой Союз".

Приняв подсказку ИРМ и опираясь на идеи Августина, мы могли бы выразить наше политическое видение в русле радикальной республиканской традиции демократии эпохи современности. Что значит быть республиканцем сегодня? Есть ли смысл в эпоху постсовременности занимать эту антагонистическую позицию, формирующую радикальную демократическую альтернативу внутри современности? Где та точка зрения, что позволяет сделать критику возможной и действенной? Существует ли еще локальность в этом переходе от современности к постсовременности, откуда мы могли бы критиковать и где можно было бы создать альтернативу? То есть если мы целиком находимся во власти а-локальности Империи, сможем ли мы создать могущественную альтернативную а-локальность, воплотив ее на практике как область постсовременного республиканства?

А-локальность эксплуатации

Чтобы перейти к этой проблематике, позвольте краткое отступление. Прежде мы отмечали, что теоретический метод Маркса, в соответствии с традицией критики современности с позиций самой современности, основан на диалектике внутреннего и внешнего. Борьба пролетариата служит — в действительных, онтологических понятиях — двигателем капиталистического развития. Она вынуждает капитал применять все более совершенные технологии, изменяя, таким образом, процессы труда[319]. Борьба заставляет капитал непрестанно реформировать производственные отношения и менять отношения господства. От мануфактурного производства к крупной промышленности, от финансового капитала к транснациональной реструктуризации и глобализации рынка; именно инициативы организованной рабочей силы определяют образ капиталистического развития. В ходе этой истории локальность эксплуатации определяется диалектически. Рабочая сила — самое сокровенное начало, непосредственный источник капитала. Одновременно рабочая сила представляет внешнее по отношению к капиталу пространство, то есть ту локальность, где пролетариат осознает свою собственную потребительную стоимость, свою автономию, ту почву, где коренится его надежда на освобождение. Неприятие эксплуатации — или, на деле, сопротивление, саботаж, неподчинение, восстание и революция — составляет движущую силу действительности, в которой мы живем, и одновременно оно представляет собой реальную оппозицию ей же. В теории Маркса отношения между внутренним и внешним капиталистического развития полностью определяются двойственным положением пролетариата, как внутри, так и вне капитала. Результатом этой пространственной конфигурации стало множество политических позиций, основанных на мечте об утверждении локальности потребительной стоимости, чистой и отделенной от меновой стоимости и капиталистических отношений.

В сегодняшнем мире эта пространственная конфигурация изменилась. С одной стороны, отношения капиталистической эксплуатации распространяются повсеместно, не ограничиваясь фабрикой, но стремясь охватить все социальное пространство. С другой стороны, общественные отношения полностью перетекают в производственные отношения, делая невозможными какие-либо внешние отношения между общественным и экономическим производством. Диалектика производительных сил и системы господства больше не имеет определенной локальности. Сами свойства рабочей силы (различие, меру и детерминацию) уже нельзя уловить, также как невозможно больше локализовать и исчислить эксплуатацию. В действительности, объект эксплуатации и господства стремится быть не особой производственной деятельностью, а универсальной возможностью производства, то есть абстрактной социальной деятельностью и ее всеобъемлющей властью. Этот абстрактный труд — деятельность, лишенная привязки к определенному месту, но при этом являющаяся могучей силой. Это взаимодействие мозга и рук, ума и тела; он — ничему не принадлежащее и вместе с тем созидательное общественное распространение живого труда; он — желание и стремление масс, мобильных и быстро приобретающих новые навыки рабочих; и в то же время — интеллектуальная энергия, а также языковая и коммуникативная конструкция из множества работников, занятых интеллектуальным и аффективным трудом[320].

Невозможно обнаружить внутреннее, определяемое потребительной стоимостью, и внешнее, определяемое меновой стоимостью, поэтому любая политика потребительной стоимости, которая всегда основывалась на иллюзии разделимости двух видов стоимости, ныне абсолютно немыслима. Однако это не означает, что производства или эксплуатации более не существует. Ни инновации и развитие, ни продолжающаяся реструктуризация отношений власти не прекратили своего существования. Напротив, сегодня более чем когда бы то ни было, по мере того как производительные силы стремятся к полной де-локализации и универсализации, они производят не просто товары, но также насыщенные и мощные общественные отношения. Эти новые производительные силы не имеют определенного местоположения, поскольку они занимают все пространства, они производят и подвергаются эксплуатации в этой лишенной определенности а-локальности. Всеобщность человеческого творчества, синтез свободы, желания и живого труда — вот то, что имеет место в а-локальности производственных отношений постсовременности. Империя — это а-локальность мирового производства, где эксплуатируется труд. В противовес и без всяких возможных с ней соответствий, здесь мы вновь обнаруживаем революционный формализм современного республиканства. Это все еще формализм, потому что он определенного местоположения, но теперь это — могущественный формализм, поскольку мы признаем в нем не пустую абстракцию индивидуальных и коллективных субъектов, но общую силу, составляющую их тела и умы. У а-локальности есть глобальные мозг, сердце, туловище и конечности..

Бытие-против: номадизм, бегство, исход

Это признание возвращает нас к исходному вопросу: что значит быть республиканцем сегодня? Мы уже увидели, что данный современностью критический ответ — диалектика внутреннего и внешнего — более невозможен. Необходимо создать работающее понятие постсовременного республиканства аи milieu на основе живого опыта глобальных масс. Один из элементов, на который мы можем указать на базовом, изначальном уровне, — это воля быть против. В общем, воля быть против, как кажется, не требует особых объяснений. Неповиновение власти — одно из самых естественных и здравых действий. Нам кажется совершенно очевидным, что те, кого эксплуатируют, будут этому сопротивляться и — при необходимости — бунтовать. Однако сегодня это, возможно, не так уж и очевидно. Политические мыслители издавна говорят, что проблема состоит не в том, что люди бунтуют, а в том, почему они не делают этого. Вернее, по словам Делеза и Гваттари, "важнейшая проблема политической философии все еще остается той же, какой ее ясно увидел Спиноза (и вновь открыл Вильгельм Райх): "Почему люди так упорно сражаются за свое рабство, как если бы в нем заключалось их спасение?"[321] Основной вопрос сегодняшней политической философии состоит не в том, начнется ли, и если да, то что к этому подтолкнет, сопротивление или бунт, но скорее в том, как определить врага, против которого нужно бунтовать. Зачастую именно неспособность распознать врага ведет волю к сопротивлению по замкнутому кругу. Однако выявление врага — это нелегкая задача, учитывая, что эксплуатация больше не поддается локализации, и мы находимся в тенетах столь сложной и глубоко уходящей своими корнями системы власти, что не можем уже определить ни степени различия, ни меры. Мы страдаем от эксплуатации, отчуждения и принуждения как от врагов, но не знаем, где находится производство подавления. И тем не менее мы все еще сопротивляемся и боремся.

Эти логические парадоксы не следует преувеличивать. Хотя на новой имперской территории эксплуатация и господство не имеют четкой пространственной локализации, они тем не менее существуют. Глобальный характер устанавливаемого ими принуждения представляет собой перевернутый образ — нечто вроде фото-негатива — всеобщего характера производительной деятельности масс. Тем не менее это перевернутое отношение между имперской властью и властью масс не означает их сходства, не является свидетельством гомологии. Фактически имперская власть больше не в состоянии дисциплинировать силы масс; она лишь может установить контроль над их общими социальными возможностями и возможностями производить. С экономической точки зрения режим заработной платы как функция регулирования замещается гибкой и глобальной кредитно-денежной системой; управление посредством установленных норм заменяют процедуры контроля и полицейские меры; а господство осуществляется посредством коммуникативных сетей. Вот как эксплуатация и господство конституируют а-локальную общность на имперской территории. Хотя эксплуатация и господство пока еще ощущаются непосредственно, плотью масс, они становятся столь аморфными, что не остается места, где можно было бы от них укрыться. И поскольку нет больше пространства, которое могло бы быть признано внешним, мы должны быть против повсюду. Это бытие-против становится сутью любой активной политической позиции в мире, любого желания, имеющего силу, — может быть, даже самой демократии. Первые партизаны-антифашисты в Европе, вооруженные дезертиры, выступившие против предавших свой народ правительств, были метко названы "участниками со-противления" ("against-men")[322]. Теперь всеобщее "бытие-против" масс должно увидеть в имперской суверенной власти своего врага и найти адекватные средства для свержения ее господства.

Здесь мы снова видим изначальный республиканский принцип: бегство, исход и номадизм. Если в дисциплинарную эру важнейшим понятием сопротивления был саботаж, в эру имперского контроля им может стать бегство. Если "бытие-против" в период современности зачастую означало прямую и/или диалектическую противоположность сил, то в постсовременности "бытие-против" будет наиболее действенным в несимметричной или диагональной позиции. Битву с Империей можно выиграть, оставив поле сражения. Это не бегство куда-либо, это лишение власти ее пространства.

На протяжении истории современности мобильность и миграция рабочей силы подорвали дисциплинарные ограничения, стеснявшие рабочих. Против этой мобильности власть применила крайнее насилие. В этом отношении рабство может рассматриваться в одном ряду с системой наемного труда как наиболее жесткий репрессивный аппарат, препятствующий мобильности рабочей силы. История черного рабства в обеих Америках демонстрирует как жизненную необходимость контроля над мобильностью труда, так и неукротимое желание бегства со стороны рабов: от закрытых кораблей "среднего перехода" до хорошо продуманных репрессивных техник, применявшихся в отношении беглых рабов. Мобильность и массовый номадизм рабочих всегда выражают неприятие и поиск освобождения: сопротивление чудовищным условиям эксплуатации и поиск свободы и новых условий жизни. На самом деле, было бы интересно написать общую историю способов производства с точки зрения стремления трудящихся к перемещению (из деревни в город, из города в мегаполис, из страны в страну, с континента на континент), а не просто прослеживать это развитие с точки зрения регулирования капиталом технологических условий труда. Эта история могла бы существенно изменить марксистскую концепцию развития организационных форм рабочего движения, которая служила теоретической основой для многих авторов вплоть до Поланьи[323].

Сегодня перемещения рабочей силы и миграционные движения чрезвычайно рассеяны и трудноуловимы. Даже наиболее значительные движения населения в эпоху современности (включая черную и белую миграцию через Атлантику) представляют собой ничтожные события по сравнению с нынешними колоссальными перемещениями. Призрак бродит по миру, и это — призрак миграции. Все силы старого мира объединяются в беспощадной борьбе с ним, но это движение непреодолимо. Наряду с бегством из так называемого третьего мира есть также потоки политических беженцев и перемещения работников интеллектуального труда, дополняющие массовые передвижения сельскохозяйственного и промышленного пролетариата, а также пролетариата, занятого в сфере услуг. Легальные и официально зафиксированные перемещения ничтожны по масштабам в сравнении с нелегальной миграцией: границы национальных суверенных государств — это решето, и любая попытка всеобъемлющего регулирования наталкивается на жестокое сопротивление. Экономисты пытаются объяснить это явление, представляя свои уравнения и модели, которые, даже если бы и были исчерпывающими, не объяснили бы непреодолимого желания к свободному перемещению. На самом деле, то, что толкает в спину, в негативном смысле, является бегством от жалких культурных и материальных условий имперского воспроизводства; но позитивно, то, что тянет вперед, — это богатство желания и накопленные возможности производства и выражения, созданные в сознании каждого индивида и каждой социальной группы процессами глобализации, — и потому некоторая надежда. Исход и бегство- эффективные формы классовой борьбы внутри и против имперской постсовременности. Эта мобильность, однако, все еще остается сегодня на уровне стихийной борьбы и, как мы заметили раньше, часто приводит к новой бедности и нищете.

Новая кочевая орда, новая раса варваров возникнет, чтобы завоевать или разрушить Империю. Ницше в XIX веке странным образом предвидел их судьбу: "Вот задача: где же варвары двадцатого века? Очевидно, они появятся и сплотятся лишь после чудовищных социалистических кризисов"[324]. Мы не можем точно сказать, что же Ницше прозревал в своем гениальном безумии, но, действительно, какое из последних событий может быть более ярким примером силы бегства и исхода, власти кочевой орды, нежели падение Берлинской стены и коллапс всего советского блока? Неконтролируемое перемещение и массовая миграция — бегство от "социалистической дисциплины" — в существенной мере способствовали падению системы. Фактически бегство производственных кадров дезорганизовало и нанесло удар в самое сердце дисциплинарной системы бюрократического советского мира. Массовый исход высококвалифицированных рабочих из Восточной Европы сыграл главную роль в падении Стены[325]. Хотя этот пример связан с особенностями социалистической государственной системы, он показывает, что мобильность рабочей силы может и в самом деле выражать открытый политический конфликт и способствовать разрушению режима. Однако нам нужно больше. Нам необходима сила, способная не только ввести в организационное русло разрушительный потенциал масс, но еще и создающая альтернативу при помощи их желаний. Контр-Империя тоже должна стать новым глобальным видением, новым способом жизни в мире.

Многочисленные республиканские политические проекты периода современности считали мобильность приоритетной сферой борьбы и организации: от так называемых социниан эпохи Возрождения (тосканских и ломбардских ремесленников и поборников реформы церкви, которые, будучи изгнанными из своей страны, подстрекали к мятежу против католических наций Европы от Италии до Польши) до сектантов XVII века, которые в ответ на резню в Европе отправились в путь через Атлантику; от агитаторов ИРМ в Соединенных Штатах в 1910-х гг. до европейских автономистов в 1970-х. В этих примерах из истории современности мобильность становится активной политикой и основой политической позиции. Эта мобильность рабочей силы и политический исход переплетены тысячами нитей: старые традиции и новые потребности перемешались так же, как сплетались вместе республиканство и классовая борьба современности. Перед постсовременным республиканством, если ему суждено возникнуть, будет стоять та же задача.

Новые варвары

Те, кто против, должны также постоянно пытаться построить новое тело и новую жизнь, избегая локальных и частных ограничений своего человеческого существования. Это — неизбежно жестокий, варварский переход, но, как говорит Вальтер Беньямин, это позитивное варварство: "Варварство? — Именно! Мы утверждаем его, чтобы внедрить новое, позитивное представление о варварстве. К чему принуждает варвара скудость опыта? К тому, чтобы начать обновление, начать заново". Новый варвар "не видит ничего постоянного. Но именно по этой причине он повсюду находит пути. Там, где другие встречают стены или горные вершины, он тоже видит путь. Однако поскольку он повсюду видит путь, он должен повсюду его расчистить… Поскольку он видит пути повсюду, он всегда стоит на перепутье, никогда не зная, что принесет с собой следующий миг. Все существующее он превращает в руины, но не ради разрушения, но чтобы проложить через них путь"[326]. Новые варвары разрушают утверждающим насилием, прокладывая новые тропы жизни посредством собственного материального существования.

Эти варварские действия влияют на человеческие отношения в целом, но сегодня мы можем распознать их прежде всего в телесных отношениях, а также в структурах тендера и сексуальности[327]. Традиционные нормы внутри- и межгендерных телесных и сексуальных отношений все чаще ставятся под сомнение и видоизменяются. Сами тела преобразуются и приобретают новые качества, создавая новые постчеловеческие тела[328]. Первым условием этого преобразования тел является признание того, что человеческая природа никоим образом не отделена от природы в целом, что не существует строгих и необходимых границ между человеком и животным, человеком и машиной, мужчиной и женщиной и так далее; это — признание того, что сама природа является искусственной сферой, открытой всем новым мутациям, смешениям, гибридизациям[329]. Мы не только сознательно ниспровергаем традиционные границы, одеваясь, к примеру, в рыболовную сеть, но мы к тому же перемещаемся в созидательной, неопределенной зоне аи milieu, в зазоре между этими границами, не обращая на них больше внимания. Сегодняшние процессы приобретения телами новых качеств составляют антропологический исход и представляют собой чрезвычайно важный, но все еще весьма двусмысленный элемент республиканской конфигурации, противостоящей имперской цивилизации. Антропологический исход важен в первую очередь потому, что именно здесь начинает появляться позитивное, конструктивное лицо мутации: онтологическая мутация в действии, реальное изобретение первой новой локальности в а-локальном пространстве. Эта творческая эволюция не просто занимает некую существующую локальность, но скорее изобретает новую; это желание, создающее новое тело; метаморфоза, разрушающая все натуралистические гомологии современности.

Однако понятие антропологического исхода все еще весьма двусмысленно, поскольку его методы, гибридизация и мутация, тождественны способам функционирования имперского суверенитета. В мрачном мире киберпанковских фантазий, к примеру, свобода самовыражения часто неотличима от власти всеохватывающего контроля[330]. Бесспорно, мы нуждаемся в изменении собственных тел и себя самих, и возможно, гораздо более радикальном способом, нежели тот, что воображают себе киберпанки. В нашем сегодняшнем мире теперь уже ставшие привычными эстетические телесные мутации, такие, как пирсинг или татуировки, панк-мода, а также различные ее имитации, — оказываются первым, ранним признаком этой телесной трансформации, хотя в конечном счете они являются лишь слабым подобием необходимой нам радикальной мутации. Воля быть против, на самом деле, нуждается в таком теле, которое будет совершенно неподвластно принуждению. Ей нужно тело, неспособное привыкнуть к семейной жизни, фабричной дисциплине, правилам традиционной половой жизни и так далее. (Если обнаружишь, что твое тело отвергает все эти "нормальные" способы жизни, не отчаивайся — используй свой дар!)[331] Помимо радикальной неготовности к нормализации, новое тело должно быть способно к созданию новой жизни. Мы должны пойти гораздо дальше, чтобы определить эту новую локальность в а-локальности, гораздо дальше простых опытов по смешению и гибридизации и всего того, что им сопутствует. Мы должны создать целостное политическое изобретение, искусственное становление, в том смысле, в котором гуманисты говорили о созданном искусством и знанием homohomo и в котором Спиноза говорил о могущественном теле, созданном высшим сознанием, наполненным любовью. Бесконечные тропы варваров должны сформировать новый образ жизни.

Однако такие изменения всегда останутся неубедительными и неопределенными, коль скоро они будут выражены только в терминах формы и порядка. Сама гибридность — это пустой жест, и простое отрицание порядка лишь оставляет нас на краю небытия — или хуже того, эти действия скорее рискуют укрепить имперскую власть, нежели бросить ей вызов. Новая политика обретает реальное содержание, только когда мы смещаем фокус с вопроса о форме и порядке к режимам и практикам производства. В сфере производства мы сможем понять, что эта мобильность и эта искусственность не просто выступают как особый опыт малых привилегированных групп, но указывают на общий производительный опыт масс. Уже в самом начале XIX века пролетарии считались кочевниками капиталистического мира[332]. Даже когда они не меняют место проживания (как это было в большинстве случаев), их творчество и производительность определяют телесные и онтологические миграции. Антропологические метаморфозы тел совершаются посредством общего опыта труда и новых технологий, обладающих конститутивным воздействием и онтологическими смыслами. Орудия всегда выполняли для человека роль протезов, интегрированных в наши тела нашей трудовой практикой, они были своего рода антропологической мутацией, как в отношении индивида, так и в отношении коллективной жизни общества. Сегодняшняя форма исхода и новая жизнь в условиях варварства нуждаются в том, чтобы эти орудия труда стали пойетическими протезами, высвобождающими нас из условий," которых находилось человечество во времена современности. Возвращаясь к сделанному нами ранее отступлению, к идеям Маркса, когда диалектика внутреннего и внешнего подходит к концу и когда обособленная локальность потребительной стоимости исчезает с имперских территорий, на новые формы рабочей силы возлагается задача по производству нового человека (или, на самом деле, постчеловека). В первую очередь эта задача будет решаться при помощи новых, все более и более аматериальных форм аффективного и интеллектуального труда, в образуемом ими сообществе, посредством искусственности, предлагаемой ими в качестве проекта.

Вместе с этим переходом деконструктивистская фаза критической мысли, которая от Хайдеггера и Адорно и вплоть до Деррида была мощным инструментом выхода за рамки современности, утратила свою эффективность[333]. Теперь этот эпизод завершен, и мы остаемся лицом к лицу с новой задачей: созданием — в а-локальности — новой локальности; онтологическим конструированием новых определений человека, жизни — мощной искусственности бытия. Притча Донны Харрауэй о киборгах, основанная на зыбкости границ между человеком, животным и машиной, подводит нас сегодня — гораздо более успешно, чем деконструкция, — к этим новым сферам возможностей; но стоит помнить, что это всего лишь притча и не более того. Та сила, что взамен должна двигать вперед теоретическую

практику, чтобы актуализировать эти сферы возможных превращений, все еще (и все более интенсивно) является общим опытом новых производительных практик и концентрацией производительного труда в пластичной, изменчивой сфере новых коммуникативных, биологических и машинных технологий.

Сегодня быть республиканцем означает прежде всего бороться изнутри, возводя контримперские конструкции на гибридной, меняющейся территории Империи. Здесь следует добавить, в ответ на все нравоучения, обиды и ностальгию, что эта новая имперская территория предоставляет большие возможности созидания и освобождения. Массы в их стремлении "быть против", в их желании освобождения должны пройти сквозь Империю и оказаться по ту сторону.