VI. Метафизика в естествознании настоящего времени

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI. Метафизика в естествознании настоящего времени

То обстоятельство, что метафизика нашего времени больше укоренилась в отдельных областях знания, чем среди профессиональных философов, представляется мне одним из наиболее характерных своеобразий этого времени, которым оно, очевидно, отличается от непосредственно предыдущей эпохи. В то время как философы, в собственном смысле этого слова, усердно занимаются логикой, теорией познания, этикой и особенно разработкой истории философии, в специальных областях знания заметно растет метафизический интерес. В ряду философов вне философии или, как их еще можно назвать, метафизиков поневоле естествоиспытатели занимают безусловно первое место. Но чем больше здесь вырастает метафизика из свободной потребности в умозрении, тем меньше она считается с мыслительной работой прошлых времен; точка зрения, добытая в ограниченной опытной сфере, имеет вначале, как это вполне естественно, решительное влияние на характер развиваемой ею мировой картины. С другой стороны, непринужденность и нередко известная наивная первобытность таких систем обладает своеобразной ценностью; и именно потому, что их авторы официально борются против всякой метафизики, эти системы служат любопытными свидетельствами неискоренимого умозрительного инстинкта человеческого духа. Кстати, в этих, по существу своему возникших совершенно независимо от философских традиций, концепциях особенно сильно наблюдается высказанное нами положение, что новые стадии метафизики не устраняют предыдущих, а оставляют их рядом с собой. Ибо как раз в этих свободно возникших образованиях новейшей естественнонаучной литературы отражается до известной степени все прошлое метафизики. Я назову здесь только трех представителей таких новейших философских течений, которые вместе с тем являются и характерными представителями тех трех родов метафизики, с которыми мы познакомились выше как с общими формами развития умозрительных систем: Эрнст Геккель, Вильгельм Оствальд и Эрнст Мах. Я останавливаюсь именно на них потому, что они наиболее известны и популярны, и потому, что у них выражены если не вполне, то в главных чертах мировоззрения, господствующие в естественнонаучно заинтересованных кругах. Я называю их в этой последовательности, хотя хронологически и в отношении степени философского значения обратный порядок был бы более правильным. Но избранный нами порядок соответствует упомянутым трем общим метафизическим стадиям. «Мировые загадки» Геккеля, позднейшее из всех этих явлений, вводят нас прямо в круг поэтического и наполовину мифологического умозрения. В лекциях Оствальда о натурфилософии мы встречаемся с своеобразным видом метафизики, которая во многом, против его собственного желания, напоминает онтологию Аристотеля и Лейбница. Мах, наконец, в своем «Анализе ощущений» и некоторых дополняющих его трудах выступает пред нами как представитель критической метафизики, которая основательнее остальных разделывается с традиционной философией и в которой мы снова сталкиваемся с весьма поучительными перипетиями скептицизма и критицизма – переходом абстрактно-эмпирической теории познания в мистическую метафизику.

«Мировые загадки» Эрнста Геккеля – это по числу и величине изданий наиболее распространенное произведение современной популярно-философской литературы – служило, как известно, объектом страстных нападок, которые были направлены главным образом против достоверности его сообщений в тех местах, где автор выходит за пределы своей специальной области. Мы оставляем это обстоятельство совершенно без всякого рассмотрения. Нас интересует только своеобразная метафизика, которую содержит произведение и которую в интересах правильной ее оценки необходимо рассматривать по возможности отдельно от специфических условий индивидуального образования и своеобразной специализации научного труда, при которых оно возникло и симптомом которых оно является до известной степени. Решившись так поступить, мы, как мне кажется, находим соответственный угол зрения, под которым можно правильно оценить это решение мировых загадок. Оставив по возможности в стороне все те выражения, которыми современная наука вторгается в эту систему – атомистику и энергетику, механизм и витализм, биогенезис и филогенезис и многое другое, – мы получим приблизительно следующее прочное, независимое от изменчивых представлений и наименований ядро этого мировоззрения. Все предметы состоят из материи и силы. Материя состоит из тяжелой массы и легкого эфира. Ни то, ни другое не мертво: присущая им сила выражается в ощущении и воле или, другими словами, в чувствовании и стремлении. Последние связаны с движениями материи: атомы испытывают удовольствие при сгущении материи и неудовольствие при ее напряжении и разрежении. Поэтому всякое выражение избирательного сродства элементов сопровождается удовольствием так же, как и совокупление полов. Это же само вытекает из того, что указанное чувствование и стремление атомов в органической природе повышается в ощущения, сопровождающие жизненные явления клеток, каковое повышение достигает наконец своего апогея в специфических клетках (душевных), причем эти последние вместе с тем распадаются на клетки ощущения и воли. В этом высшем развитии материи происходит потом то отражение чувствований и стремлений, в котором состоят сознание и образование мыслей.

Таковы существенные, основные черты этой метафизики. Если б мы захотели найти в истории философии ближайших родственников этой системы, нам пришлось бы искать их среди позднейших ионийских физиков. Аналогии в виде аналогии между соединением и разделением материи и соединением и разъединением полов совершенно в духе этой старой, наполовину мистической натурфилософии. Поэтому Геккель мог бы с таким же успехом – вместо чувствования и стремления, притяжения и отталкивания – сказать, как и Эмпедокл: любовь и ненависть. Но просвещенный Демокрит отверг бы, вероятно, эту мировую картину не потому, что она произвольна – в этом отношении и атомистика не выходила за пределы измышляющей метафизики, – а потому, что она лишена внутреннего единства мыслей; а суровый Гераклит высказался бы, вероятно, об этой философии не мягче, чем о системах других своих современников. И действительно, это умозрение принадлежит совершенно к поэтической стадии метафизики. Оно движется и оперирует рядом произвольных соображений и неопределенных аналогий, вызывающих, несмотря на современные заигрывания, представление о том добром старом времени, когда искусство строгого логического мышления еще не было открыто, а позитивная наука еще находилась на младенческой ступени. Но как раз эти свойства придают «Мировым загадкам» типическую ценность. Они показывают на образцовом примере, что если кто-нибудь приступает к выработке миросозерцания по собственной потребности, не считаясь при этом с данными истории мышления, то он всегда будет начинать с того, с чего начала и философия – с поэзии и мифа. Большинством эта форма примитивной метафизики избирается под влиянием религии. Там, где это не имеет места, где отдельная личность свободно следует своим умозрительным наклонностям, все же всегда будет возникать подобное более или менее туманно очерченное образование, составленное из поэзии и наполовину забытых мифов, – примитивная философия в новом, изукрашенном орнаментами современной науки облачении. Большинство людей осторожно скрывает от чужого глаза эти свои фантастические экскурсии в царство метафизического умозрения. Геккель же набросал с полной откровенностью свою свободно сочиненную систему. То обстоятельство, что столько просвещенных, хотя и не особенно отягощенных документами духовной истории умов нашли в его изображении отражение собственных продуктов фантазии, не должно нас удивлять. Прием, который встретили «Мировые загадки», показывает, что та примитивная поэтически-мифологическая метафизика – не единичный феномен, а что она, или нечто очень похоже на нее, сильно распространена в кругах, переросших религиозную метафизику своего детства и испытывающих потребность в чем-нибудь, что могло бы заменить ее.

Совершенно другого характера произведение Вильгельма Оствальда «Натурфилософия». В одном отношении оно стоит на одной и той же почве, что и «Мировые загадки» Геккеля, а именно: что содержит оно не только натурфилософию (в этом смысле название его вводит в заблуждение), но и многообъемлющее мировоззрение – короче, метафизику. И действительно, энергетический взгляд на природу сводится к рассуждениям о сознании, духовной жизни, прекрасном и благом. Хотя эти части по ценности своей значительно ниже натурфилософских рассуждений, а психологические и этические мысли выступают в книге в несравненно более скромных формах, так как в этих областях автор стремится подчеркнуть свое единомыслие с великими философами прошлого, особенно с Кантом и Шопенгауэром, все же вся книга проникнута одной мыслью: подчинить все – природу и дух, жизнь единичного и человечества – одному принципу энергии с его положениями, играющими столь важную роль в естествоведении. Но этим своим беспощадным подчинением всего действительного выдержанному с упорной последовательностью понятию это произведение оказывается истинным потомком диалектической метафизики.

Если до сих пор всеобъемлющими понятиями были бытие, субстанция, то почему не избрать и энергии? Тем более, что и без того умозрение прошлого содержит достаточно исходных пунктов: в древнем – у Аристотеля, в новейшее время – у Лейбница. Если сам автор при развитии своих мыслей может быть и не сознавал этих отношений, то ненамеренное и несознанное совпадение снова свидетельствует о том, что метафизическое мышление при всей своей многосложности все же вращается вокруг одних и тех же полюсов. Из обоих видов диалектического умозрения – платоновского, стремящегося отыскать господствующее понятие совершенно ? priori, как имманентное мышлению, и аристотелевского, выводящего понятие из данного, чтобы затем распространить его с беспощадной последовательностью на все вещи, – из этих обеих систем энергетическая система, ясное дело, примыкает ко второй и гораздо теснее, чем это можно было бы предположить, принимая во внимание огромное различие временных условий. Понятие формы у Аристотеля, названное им «энергией», выступает здесь пред нами, хотя и в модернизированной и измененной форме (введен принцип постоянства и принцип постепенного нивелирования энергий – т. н. «энтропия»). Даже дополняющее понятие аристотелевской «динамики», возможности или способности, имеется налицо. Оно возвращается в форме «потенциальной энергии» и скрывается под разными другими обозначениями. Точно так же современная энергетика не может совершенно освободиться от неопределенности, присущей понятию «возможного»; оно приобретает только более точную редакцию, примыкая к количественным отношениям меры энергии. Само собою разумеется, что это указание на идейную связь этой остроумной попытки с физикой и метафизикой, в остальном столь чуждых нашему современному мышлению, не должно наносить ни малейшего ущерба оригинальности ее. Все мы эпигоны. Чем новее и плодотворнее мысль, чем шире ее горизонты, тем скорее можно будет доказать, что она содержится в зародыше в прежних взглядах, от которых ведут к нам различные посредствующие звенья. Таким образом, Лейбниц действительно является мостом между Аристотелем и современной энергетикой. Ибо он уже понял принцип постоянства в его, почти ничем существенным не отличающейся от современного понимания, форме. Думается нам, что значительности натурфилософского дела не наносит ущерба и то обстоятельство, что оно едва ли осуществимо в естественной науке, а также и то, что согласно закону движения в противоречиях, особенно резко проявляющемуся при образовании гипотез, в современной «теории электронов» снова выдвигаются совсем было устраненные атомистические представления.

Впрочем, эти натурфилософские вопросы выходят за рамки нашей задачи. Энергетика Оствальда потому является продуктом метафизики, развившейся среди позитивной науки, что она не ограничивается энергетической натурфилософией, а стирает границы между естественными и гуманитарными науками и, переходя к идеям красоты, добра, человечества и его назначения, расширяется до энергетического мироотношения в самом широком смысле. И именно в этом пункте она принимает одну из форм диалектической метафизики, как она впервые успешно и с поразительной силой логического расчленения проведена Аристотелем, подчинившим всякий опыт единому схематизму понятий. Правда, новейшая энергетическая метафизика исходит больше, чем метафизика древних философов, из естественной науки и, конечно, из естествоведения исключительно современного. Она должна поэтому стремиться доказать, что принципы, добытые ею для общего понятия энергии, обязательны также и в духовной и этической областях. Первый из этих принципов – принцип непрерывности. Если существует специфическая духовная энергия, как того требует энергетическое миросозерцание, то она должна быть также подчинена закону превращения и сохранения энергии. И действительно, ежедневное наблюдение показывает нам, а физиология это подтверждает, что духовное напряжение вызывает телесную усталость, т. е. трату собранных в мозгу и клеточках ценностей энергии. Можно себе поэтому отлично представить, что при «мысленном процессе» химическая энергия непосредственно переходит в «духовную энергию» и, таким образом, израсходуется. Если, несмотря на этот давно известный факт, в последнее время все же обычно отказывались допускать этот переход, то как раз с энергетической точки зрения достаточное основание для этого отказа кроется в том, что химическая энергия, исчезающая при душевных процессах в мозгу, возвращается, насколько мы знаем, в форме физической энергии – то в виде теплоты, то в виде механического напряжения мускулов или же принимает другие формы превращения энергии. С естественнонаучной точки зрения здесь, стало быть, нет никакого повода к введению «духовной энергии» как новой формы энергии. Тем резче здесь расходятся дороги естествоиспытателя и метафизика. Первый предоставляет духовное, как мир, которого его специальная область нигде не касается, психологии. Метафизик же стремится применить и здесь всеобъемляющее понятие, принятое им в основание своего миропонимания. И действительно, согласно учению Оствальда химическая энергия переходит в духовную, а последняя затем снова превращается в ценности физической энергии, которые до сих пор принято было считать непосредственными продуктами происходящего в организме превращения энергии. Оствальд их в действительности этим не считает. Постулат подчинения всего бывающего понятию энергии требует введения здесь «духовной энергии» как промежуточного члена. Непосредственному измерению она, конечно, не поддается, а измеряется при посредстве ее обратного превращения в физическую энергию. Но согласно принципу превращения энергии это непротиворечащая инстанция. Оно не могло считаться ею и в том случае, если бы в цепь процессов природы были введены в качестве промежуточных членов еще другие анонимные энергии, может быть, даже энергии трансцендентного характера, в случае появления умозрительной потребности в них. Ясно также, что это энергетическое основоположение психологии нисколько не предвосхищает положения вещей психического процесса, т. е. решительно ничего не высказывает относительно того, как, собственно, надлежит себе мыслить связь последнего. Во всем этом оно носит на себе печать истинной метафизики. Подобно субстанции Спинозы, энергия содержит все мыслимые возможности, и поэтому она необходимо содержит и действительное, которое прежде всего должно быть возможным, чтобы стать действительным. Какова в остальном природа этого действительного – для метафизика как такового совершенно безразлично. Энергия в качестве метафизического мирового принципа напоминает субстанцию Спинозы еще ее применением в области этики. Та же идея самосохранения, которую Спиноза берет краеугольным камнем своего нравственного миросозерцания, выражается и в энергетической этике. Здесь совпадающие мотивы достаточно очевидны. Принцип покоя связан с обоими этими понятиями. Правда, наряду с этим понятие в достаточной мере неопределенно, так что без особых трудностей может быть связано с различнейшими этическими второстепенными мыслями, как того требуют настроение эпохи или индивидуальные склонности.

Оствальд посвятил свое произведение Эрнсту Маху. Этим он ясно засвидетельствовал, что обязан разнообразнейшими импульсами этому глубокомысленному естествоиспытателю и философу. Однако при близком рассмотрении оказывается, что в решительном пункте, где расходятся дороги метафизиков, это влияние не сказалось, именно в отношении к теории познания. Оствальд – метафизик с самого начала. Энергия для него – изначально данное понятие, которому все должно подчиниться. Для Маха же главное – критический анализ познания. Метафизические мысли, где они вообще у него встречаются, возникают у него только на этом гносеологическом основании. Этим он заявляет себя с самого начала в качестве критического метафизика; в известном смысле его можно было бы, если проводить сравнение между ним и прежней формой критицизма, назвать Кантом наизнанку. Канту было главным образом важно найти находящиеся в человеческом разуме a priori условия познания; как известно, пространство и время он считал такими созерцательными формами, а основные понятия рассудка, как единство, множественность, реальность, субстанция, причинность и т. д., – логическими формами познания. Ко всем этим априористическим формам должно присоединиться содержание ощущения, чтобы сделать возможным познание, заключенное всегда в рамки опыта. Но эта «материя ощущения» Канта в дальнейшем не занимает. Он берет ее как данное. Мах – наоборот. Он также исходит из положения, что вне опыта невозможно никакое познание. Но первичными элементами опыта он считает как раз пренебреженную Кантом «материю ощущения». Созерцательные формы, пространство и время, принадлежат, по его мнению, к ощущению. Ибо всякое зрительное или осязательное ощущение имеет как таковое место в пространстве, протяженность, временную продолжительность и т. д. Что касается основных понятий рассудка, то он считает возможным обойтись без них. Фактически он заменяет их общей способностью нашего рассудка произвольно связывать данные ему содержания ощущений. Так как избрание тех или иных путей для достижения этой цели вполне предоставлено нашему свободному разумению, то мы выбираем наиболее удобный путь, именно тот, где данные ощущения простейшим образом связываются между собою. Задача всякой науки сводится к тому, чтобы согласно этому принципу «экономии мышления» связывать первичные содержания опыта и ощущения; то, что получается таким образом, остается только различного рода описанием содержания опыта. Такие выражения, как «объяснение» или «объясняющая наука», должны быть отвергнуты, ибо не существует другого содержания познания, кроме ощущений, а связь данных содержаний ощущения есть не что иное, как описание, и ничего больше. Возможны различного рода описания. Каждый раз надлежит отдавать предпочтение простейшему и объемлющему наибольшее количество опытов. В этом смысле каждая математическая формулировка так называемого закона природы, как, например, закона падения или закона качания, есть не что иное, как описание, идущее навстречу принципу экономии тем, что оно охватывает очень многие отдельные явления одним выражением. Математические операции, ставящие подобные различные формулы во взаимоотношения, суть не что иное, как технические вспомогательные средства для упрощения описаний. Но способ связывания может преследовать двоякую цель. Мы можем себе поставить целью описать ощущения в их взаимоотношении: тогда мы стоим на точке зрения естествоиспытателя. Либо мы можем желать описать отношения ощущений к ощущающему субъекту – «я»: тогда мы становимся на точку зрения психолога. У того и у другого, стало быть, первичное содержание опыта одно и то же, и оба описания должны поэтому в конечном счете совпасть.

Мах сам рассматривает эти мысли не как законченное миросозерцание, а лишь как очерк такого, нуждающийся еще во всех пунктах в дальнейшей разработке. Поэтому мы и тут отказываемся от критического разбора этого интересного наброска. Мы могли бы легко доказать, что ограничение первоначальных содержаний опыта ощущениями и привлечение к ним временно-пространственных представлений с психологической точки зрения несостоятельно и что сведение задач естествоиспытателя к описанию комплексов ощущения неосуществимо. Но в данном случае этот опыт нас интересует лишь как пример критической метафизики, возникшей в сфере естествоиспытания. Нас не должно смущать то обстоятельство, что сам Мах себя называет «антиметафизиком» и усматривает доказательство этого в сведении всех научных задач к «описанию», т. е. в отказе от всех априористических принципов и всех выходящих за пределы опыта выводов. Уже у Канта критерий критического направления метафизики заключается в том, что она (метафизика) должна сообщать не сверхэмпирическое знание, а лишь служить применению на опыте вскрытых критическим анализом принципов. Если учение Маха о науке соответствует общей тенденции критической метафизики, то оно и в отношении общей природы этих принципов совпадает с нею. Несомненно, что так же энергично, как Кант подчеркивал априорность тех принципов, Мах признает «чистый», отклоняющий всякую априорность, опыт. Но иногда заверениям метафизиков нужно как раз меньше всего доверять там, где они, казалось, наиболее надежны. Кант отвел довольно видное место в своей метафизике, наряду с принципами a priori, которыми он главным образом руководствовался, и «материи ощущения», и не только вследствие ее необходимости вообще, а именно ей в ее специфических формах. У Маха все, что разлагается на содержание ощущений и их связь – «чистый опыт». Но так как для опыта чистое ощущение весьма маловажно, между тем как способ его связи означает почти все, то центр тяжести, оказывается, падает на принцип «экономии мышления», который при ближайшем рассмотрении оказывается чисто априористическим. Ибо, очевидно, невозможно допустить, что этот принцип найден при посредстве опыта. В таком допущении заключалась бы предпосылка, что образец простейшего способа связи дан уже в самих вещах, и он, стало быть, не субъективный принцип описания, а объективный закон природы, что Мах категорически отвергает, так как такой закон был бы метафизическим и его нахождение было бы «объяснением природы» в старом смысле. Если же, как Мах энергично подчеркивает, принцип экономии субъективен, другими словами, априорен, то, естественно, недопустимо предположение, что он когда-нибудь возник внезапно. Нужно думать, что он всегда господствовал над научным мышлением, хотя, понятное дело, своей полной чистоты он мог достичь лишь постепенно. Все метафизические понятия, которыми пользовалось прежнее естествоведение – материя, причинность, можно рассматривать, как менее совершенное применение той же экономии мышления, так как они в действительности так или иначе служили упрощению описания, как показывают добытые при их господстве формулировки явлений, как, например, закон падения, закон качания и др. Каково же более глубокое отличие принципа экономии от этих его метафизических предшественников? Единственно то, что он уже не объективируется наивно, как некогда понятия материи и причинности, но рассматривается как чисто субъективный принцип нашего собственного мышления. Но это ведь как раз то, что уже Кант подчеркивал относительно догматически традиционных понятий естествоведения. Они, по его мнению, имманентны нашему рассудку и только поэтому объективно законодательны для мира явлений. Это та же критическая точка зрения, которую занимает и Мах. Только принятые принципы изменили свои имена. Вместо множественности категорий остался один принцип экономии. Пусть это упрощение является преимуществом, все же приходится, с другой стороны, согласиться, что Кант сделал по крайней мере попытку вывести свои категории из общих функций мышления. Принцип же экономии сваливается как бы с неба, неизвестно откуда; больше того, он отличается тем несомненным недостатком, что он, собственно говоря, является в высшей степени неопределенной телеологической максимой и, подобно всякому целевому рассмотрению, допускает много толкований. Применение этого принципа к «материи ощущения» в целях нахождения наиболее пригодных формулировок для связи явлений указывает mutatis mutandis на тот же путь, которым уже пользовался Кант в своих «Первоначальных метафизических основаниях естествоведения», именно путь от a priori выставленного принципа к опыту. Таков именно путь критической метафизики. Правда, можно было бы найти различие в том, что в аргументации Канта наряду с принципами в понятиях играет роль и априорность созерцательных форм, между тем как Мах причисляет пространство и время к эмпирически данным ощущениям. Но и это различие исчезает, как только мы знакомимся с тем, как Мах представляет себе возникновение этих ощущений времени и пространства. Мы узнаем, что определение какого-нибудь места в пространстве в конечном счете зависит от нашей воли и что ощущение пространства и воля видеть что-нибудь где-нибудь, собственно говоря, тождественны; точно так же и «ощущение времени» рассматривается как функция «внимания». Таким образом, в так называемое «ощущение пространства» вкладывается тихий отзвук не кантовской априорности созерцательных форм, а волевой метафизики Шопенгауэра – интересный поворот к поэтической стадии метафизики, который тем менее удивителен, чем скептичнее в остальном эта критическая точка зрения отвергает всякую метафизику. Величайшие скептики были большей частью вместе с тем и величайшими мистиками.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.