Глава III. СУЕВЕРИЕ ЖИЗНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III.

СУЕВЕРИЕ ЖИЗНИ

Западные люди часто упрекают восточные цивилизации, среди прочего, в их неизменности и стабильности, которые кажутся им отрицанием прогресса, и мы охотно согласимся, что они таковыми и являются; но чтобы в этом видеть недостаток, надо верить в прогресс. Для нас, это свойство указывает на причастность к неподвижности принципов, на которые они опираются, и в этом один из существенных аспектов идеи традиции; современная цивилизация в высшей степени изменчива именно потому, что ей не достает принципа. Однако не следует думать, что стабильность, о которой мы говорим, доходит до исключения всякого изменения, что было бы преувеличением; но она всегда сводит изменение лишь к приспособлению к обстоятельствам, чем принципы никоим образом не бывают задеты, и что, напротив, может строго из них выводиться, пусть даже их рассматривают не самих по себе, а в виду определенного приложения; вот почему, кроме метафизики, которая является самодостаточной в силу познания принципов, существуют всякие «традиционные науки», которые охватывают порядок возможных существований, включая сюда и социальные установления. Тем более не следует смешивать неизменность с неподвижностью; недоразумения такого рода часто встречаются среди западных людей, потому что они обычно не способны отличать понимание от воображения, а их дух не способен освободиться от чувственных представлений; это очень четко видно у таких философов, как Кант, который, тем не менее, не может причисляться к разряду «сенсуалистов». Неподвижное есть не то, что противоположно изменению, а то, что его превосходит, так же, как и «сверх–рациональное» не есть «иррациональное»; надо остерегаться тенденции располагать вещи в оппозициях и искусственных антитезах, с помощью интерпретации одновременно «упрощенческой» и систематизирующей, которая происходит, главным образом, от неспособности идти дальше и разрешать видимые контрасты в гармоническом единстве истинного синтеза. Но все-таки верно, что в рассматриваемом отношении, как и во многих других, реально есть оппозиция между Востоком и Западом, по крайней мере, при современном состоянии вещей: существует расхождение, но надо не забывать, что это расхождение является односторонним и не симметричным, оно представляет собою как бы ветвь, отделяющуюся от ствола; именно одна только западная цивилизация, следуя в направлении, принятом ею в ходе последних веков, удаляется от восточных цивилизаций до такой степени, что, кажется, между ними уже нет никакого общего элемента, никакой общей грани для сравнения, никакой общей территории для взаимопонимания и согласия.

Западный человек, а современный, в особенности (мы все время говорим именно о нем), главным образом, предстает как меняющийся и непостоянный, как бы обреченный на безостановочное движение и бесконечную суету; в целом, это состояние существа, которое не может обрести равновесия, но, не будучи в состоянии это сделать, отказывается признать, что это само по себе возможно или хотя бы только желательно, и доходит до того, что кичится своей неспособностью. Именно эту изменчивость, в которой он заключен и в которой он находит удовольствие, от которой вовсе не требуется чтобы она вела к какой-нибудь цели, потому что он ухитряется ее осуществлять ради нее самой, он как раз и называет «прогрессом», как если бы было достаточно идти в каком угодно направлении, чтобы уверенно продвигаться вперед; но к чему продвигаться, он и не думает себя спрашивать об этом; а рассеяние во множественности, являющееся неизбежным следствием этой изменчивости без цели и без принципа, и даже его единственным следствием, реальность которого не может быть оспорена, он называет «обогащением»: это еще одно слово, вызывающее грубо материалистический образ, совершенно типичное и представительное для современной ментальности. Потребность во внешней активности, дошедшая до такой степени, склонность к напряжению ради него самого, независимо от результатов, достижимых с его помощью, все это совсем не естественно для человека, по крайней мере, нормального, согласно той идеи, которая всегда и повсюду об этом создавалась; но это стало чем-то естественным для западного человека, может быть под действием привычки, названной Аристотелем второй природой, но, главным образом, той атрофии высших способностей, которая необходимо соответствует интенсивному развитие низших элементов: тот, у кого нет никакого средства избавиться от суеты, может только ею и удовлетвориться тем же самым способом, каким интеллект, ограниченный рациональной активностью, находит ее возвышенной и великолепной; чтобы в замкнутой сфере чувствовать себя полностью непринужденно, какова бы она ни была, не надо себе представлять, что может что-нибудь существовать и вне нее. Стремления западного человека, единственного из всех типов людей (мы не говорим здесь о дикарях, о которых нельзя сказать, чего они придерживаются), обычно строго ограничены чувственным миром и его зависимостями, под которыми мы понимаем весь сентиментальный порядок, а также большую часть рационального порядка; конечно, есть и похвальные исключения, но мы здесь можем рассматривать лишь общераспространенный и господствующий склад ума, который поистине характерен для данного места и времени.

В самом интеллектуальном порядке или, скорее, в том, что от него осталось, следует отметить странный феномен, который является лишь частным случаем только что нами описанного: это страсть к поиску, прини­маемому за самодостаточную цель, без всякой заботы когда-нибудь достичь какого-то решения; тогда как другие люди ищут, чтобы найти и чтобы знать, западный человек наших дней ищет, чтобы искать; евангельские слова: Qimrite et invenietis (Ищите и обрящете) есть для него мертвая буква во всей силе этого выражения, потому что он называет «мертвым» то, что составляет окончательное завершение, а «живым» то, что есть только бесплодная деятельность. Болезненная страсть к исследованию, настоящее «умственное беспокойство», без конца и без выхода, особенно явно в современной философии, большая часть которой представляет собою лишь серию совершенно искусственных проблем, которые существуют только потому, что они плохо поставлены, которые рождаются и продолжают существовать только из-за тщательно поддерживаемых двусмысленностей; проблемы неразрешимые, раз они таким способом сформулированы, но их вовсе и не стремятся разрешить; весь смысл их существования состоит в бесконечной подпитке споров и дискуссий, которые ни к чему не ведут и не должны ни к чему вести. Замещать таким образом познание исследованием (мы уже в этой связи отмечали столь замечательное заблуждение «теории познания»), означает просто отказаться от собственного предмета интеллекта, и при этих условиях становится хорошо понятно, что некоторые в результате доходят до устранения самого понятия истины, так как истина может быть понята только как завершение, которого должно достичь, а они вовсе не хотят завершения своего исследования; следовательно, это не может быть чем-то интеллектуальным, даже если понимать интеллект в самом широком смысле слова, не в самом высоком и не в самом чистом; если мы могли говорить о «страсти к исследованию», то потому что, действительно, речь идет о вторжении сентиментальности в ту область, для которой она должна оставаться чуждой. Разумеется, мы не протестуем против самого существования сентиментальности, являющейся естественным фактом, а только против ненормального и незаконного ее расширения; надо уметь ставить каждую вещь на свое место и там ее оставлять, но для этого требуется понимание универсального порядка, которое ускользает от западного мира, где закон составляет беспорядок; отвергать сентиментализм еще не означает отрицать сентиментальность, равно как отвергать рационализм не значит отрицать разум; сентиментализм и рационализм одинаково являются ошибками, хотя для современного Запада они являются двумя сторонами одной альтернативы, из которой он выйти не способен.

Мы уже говорили, что чувство крайне близко к материальному миру; не случайно язык тесно связывает чувственное (le sensible) и чувствительное (le sentimental), но если не следует доходить до их смешения, то все-таки они представляют собой две модальности одного и того же порядка вещей. Современный дух почти исключительно повернут во вне, в сторону чувственной области; чувство кажется ему внутренним и в этой связи он нередко старается противопоставить его ощущению; но все это очень относительно, а истина состоит в том, что «интроспекция» психологии сама схватывает только феномены, т.е. внешние и поверхностные модификации бытия; поистине, внутренней и глубокой является только высшая часть интеллекта. Это может показаться удивительным для тех, кто, как современные интуиционисты, знают только низшую часть интеллекта, представленную чувственными способностями и разумом в той мере, в какой он прилагается к чувственным объектам, его даже считают более внешним, чем чувство; но по сравнению с трансцендентным интеллектуализмом восточных людей, интуитивизм и рационализм находятся на одном и том же уровне и в равной степени останавливаются на внешней стороне бытия, вопреки иллюзиям, в соответствии с которыми та или другая из этих концепций надеется постичь что-нибудь из его внутренней природы. По существу, речь никогда при этом не идет о том, чтобы выйти за пределы чувственных вещей; разногласие касается только используемых методов достижения этих вещей, манеры, согласно которой надлежит рассматривать, того из разнообразных аспектов, который следует сделать более очевидным: мы можем сказать, что одни предпочитают настаивать на стороне «материи», а другие на стороне «жизни». Таковы, в действительности, ограничения, непреодолимые для западной мысли: греки были неспособны освободиться от формы; современные люди кажутся неспособными освободиться от материи, а когда они пытаются это сделать, то в любом случае не могут выйти за область жизни. Жизнь, так же как и материя, а тем более форма, все это суть только особые условия существования чувственного мира; следовательно, все это находится на одном и том же уровне, как мы только что сказали. Современный Запад, за редким исключением, принимает чувственный мир в качестве единственного объекта познания; пусть он отдает предпочтение тому или другому из условий этого мира, пусть он изучает его с той или иной точки зрения, проходя его в каком угодно направлении, но область, в которой он осуществляет свою умственную активность, все равно остается той же самой; если кажется, что эта область простирается дальше или ближе, то она никогда не заходит слишком далеко, разве что только чисто иллюзорно. Впрочем, со стороны чувственного мира имеются различные продолжения, которые все еще принадлежат к той же ступени универсального существования; в зависимости от рассмотрения того или иного условия среди тех, что определяют этот мир, можно иногда достичь того или иного продолжения, все равно оставаясь замкнутым в специальной и определенной области. Когда г-н Бергсон говорит, что интеллект своим естественным объектом имеет материю, то он ошибочно называет интеллектом то, о чем он хочет говорить, и делает он это потому, что ему неизвестно то, что является подлинно интеллектуальным; но он, по сути, прав, если он имеет в виду под этим ошибочным наименованием только самую низшую часть интеллекта или, более точно, то применение, которое из него делают на современном Западе. Что касается него, то он, в основном, свое внимание уделает жизни: известно, какую большую роль в его теориях играет «жизненный порыв» и смысл, который он придает тому, что он называет восприятием «чистой длительности»; но жизнь, какую бы ценность ей ни приписывали, все равно неразделимо связана с материей, и это все тот же мир, но рассмотренный здесь согласно «органицистской» и «виталистской» концепции, иначе говоря, согласно «механической» концепции. Когда в устройстве этого мира предпочтение отдают витальному элементу над материальным, то естественно, что чувство берет верх над так называемым интеллектом; интуиционисты с их «духовным переворотом», прагматисты с их «внутренним опытом» просто взвывают к темным силам инстинкта и чувства, которые они принимают за саму основу бытия, и когда они доводят до конца свою мысль или, скорее, свою тенденцию, то они приходят, как Уильям Джеймс, к решительному возвещению превосходства «подсознательного», самым невероятным образом переворачивая естественный порядок, о котором всегда свидетельствовала история идей.

Жизнь, рассматриваемая сама по себе, есть всегда изменение, непрестанная модификация; поэтому понятно, что она гипнотизирует дух современной цивилизации, для которой изменение тоже является самой яркой чертой, заметной с первого взгляда, даже если ограничиваются самым поверхностным исследованием. Когда таким образом оказываются замкнутыми в жизни и в концепциях, прямо к ней относящихся, то ничего не могут узнать о том, что ускользает от изменения, о трансцендентном и неподвижном порядке, порядке универсальных принципов; они, следовательно, больше не имеют никакого возможного метафизического познания, и мы все время приходим к констатации этого, как неизбежного последствия любой характеристики современного Запада. Мы говорим здесь скорее об изменении, нежели о движении, потому что первое их этих двух понятий более широкое, чем второе: движение есть только физическая или, лучше сказать, механическая модальность изменения, оно из тех понятий, которые имеют в виду другие несводимые к ней модальности, оставляя за ними даже более «витальный», в собственном смысле, характер, за исключением движения, понятого в обычном смысле, т. е. как простое изменение ситуации. Кроме того, здесь не следует преувеличивать некоторые оппозиции, становящиеся таковыми только с более или менее ограниченной точки зрения: таким образом, механическая теория, по определению, есть теория, претендующая все объяснить через материю и движение; но расширяя, насколько возможно, идею жизни, можно в нее включить и само движение, и тогда сразу становится заметным, что так называемые противоположные или антагонистические теории, по сути, гораздо более равноценны, чем это хотели бы допустить их сторонники соответственно[21]; здесь нет ничего, как с той, так и с другой стороны, кроме большей или меньшей узости видения.Как бы то ни было, концепция, предстающая как «философия жизни», тем самым есть, с необходимостью, «философия становления»; мы хотим сказать, что она заключена в становлении и не может из него выйти (становление и изменение синонимы), что приводит к размещению всей реальности в этом становлении, к отрицанию того, что вне него и по ту сторону от него что-то существует, поскольку систематический дух так создан, что хочет заключить в свои формулы всю тотальность Универсума; и в этом также есть определенное отрицание метафизики. Таков эволюционизм во всех своих формах, начиная с самых механических концепций, включая грубый «трансформизм», и вплоть до теорий такого типа, как у г-на Бергсона; ничто другое, помимо становления, в них не находит места, и, кроме того, рассматривается более или менее ограниченный раздел в нем. Эволюция, в общем и целом, это только изменение плюс иллюзия относительно смысла и качества этого изменения; эволюция и прогресс суть одно и то же, с небольшими отличиями, но сегодня чаще предпочитают первое из этих двух слов, потому что в нем находят более «научный» оборот; эволюционизм является как бы производным этих двух больших суеверий, одно суеверие науки, а другое – жизни, а его успех создает как раз то, что рационализм и сентиментализм оба находят в нем свое удовлетворение; разнообразные пропорции, в которых комбинируются эти две тенденции, способствуют разнообразию форм, в которые облекается эта теория. Эволюционисты полагают изменение повсюду, даже вплоть до самого Бога, если они его принимают: так, г-н Бергсон представляет себе Бога как «центр, откуда фонтанируют миры. Он не есть некая вещь, но непрерывность фонтанирования»; и специально добавляет: «Бог, определенный таким образом, ничего завершенного не имеет, он есть непрекращающаяся жизнь, действие, свобода»[22]. Итак, именно эти идеи жизни и действия составляют у наших современников настоящую манию и переносятся в область, которую хотят видеть умозрительной; на деле, это упразднение умозрения в пользу действия, которое наводняет и впитывает все. Эта концепция Бога в становлении, который является только имманентным, но не трансцендентным, а также концепция истины (что то же самое), тоже в становлении, и являющейся только чем-то вроде идеального предела, эти концепции совсем не являются исключением в современном мышлении; прагматисты, принявшие идею ограниченного Бога прежде всего ради «моральных» мотивов, не являются ее первыми изобретателями, так как то, что считается эволюционирующим, с необходимостью должно быть понято как ограниченное. Прагматизм, по самому своему определению, считает себя, прежде всего, «философией действия»; его более или менее признаваемый постулат состоит в том, что человек имеет потребности только практического порядка, потребности одновременно материальные и сентиментальные; следовательно, это упразднение интеллектуальности; но если дело обстоит так, то почему все еще хотят создавать теории? Это мало понятно; прагматизм как и скептицизм, от которого он отличается только своим отношением к действию, если он желает быть последовательным, должен ограничиваться простой мысленной установкой, которая даже не может стремиться к логическому доказательству, не опровергая самою себя; но, несомненно, весьма трудно удерживаться строго в этих условиях. Человек, сколь ни был бы он интеллектуально павшим, не может помешать себе, по крайней мере, размышлять, хотя бы для того, чтобы отрицать разум; впрочем, прагматисты его не отрицают, как скептики, но они хотят его свести к чисто практическому использованию; они пришли после тех, кто хотел свести весь интеллект к разуму, но не отказывал ему в теоретическом использовании, и в этом еще одна ступень еще большего упадка. Есть даже пункт, в котором отрицание прагматистов заходит еще дальше, чем чистых скептиков: последние не оспаривали, что истина существует вне нас, а только то, что мы ее можем достичь; прагматисты, в подражание некоторым греческим софистам (вероятно, не принимавшимся всерьез), доходят до того, что устраняют саму истину.

Жизнь и действие тесно связаны; область одной есть также область и другого, и в этой ограниченной области помещается вся западная цивилизация, и сегодня больше, чем когда-либо. Мы уже в другом месте говорили, как рассматривают восточные люди ограничения действия и его последствий и противопоставляют, в этой связи, познание действию: дальневосточная теория «недеяния», индуистская теория «освобождения», такие вещи совершенно недоступны для обыкновенной западной ментальности, для которой непостижимо, как мож­но мечтать освободиться от действия и при этом прекрасно преуспевать в нем. К тому же действие обычно рассматривается только в самых внешних его формах, соответствующих, собственно говоря, физическому движению: отсюда эта растущая потребность в скорости, эта лихорадочная дрожь, столь характерная для современной жизни; действовать ради удовольствия действовать, это может быть названо только суетой, ведь и в самом действии можно наблюдать определенные степени и делать определенные различения. Нет ничего легче, чем показать, насколько это несовместимо со всем тем, что представляют собою размышление и концентрация, а, следовательно, с основными средствами всякого истинного познания; здесь же можно найти только триумф рассеяния при самой крайней экстериоризации; только окончательные руины интеллектуальности могут еще оставаться, если вовремя ничего не будет противопоставлено этим гибельным тенденциям. К счастью, чрезмерность зла может произвести реакцию, сами физические опасности, присущие столь ненормальному развитию, могут, в конце концов, внушить спасительную осторожность; наконец, раз область действия заключает в себе только весьма ограниченные возможности (какова бы ни была их видимость), то это развитие не может продолжаться бесконечно, и силою вещей, рано или поздно произойдет изменение направления. Но в настоящий момент мы не можем рассматривать возможности сколько-нибудь отдаленного будущего; мы рассматриваем современное состояние Запада, и то, что мы здесь видим, хорошо подтверждает, что материальный прогресс и интеллектуальный упадок держаться друг друга и сопровождают друг друга; мы не беремся решать, что есть причина, а что следствие, тем более что речь идет о сложном ансамбле, в котором отношения между элементами чередуются и взаимно дополняют друг друга. Не стремясь подняться к истокам современного мира и к тому способу, каким могла установиться свойственная ему ментальность, что было бы необходимо для окончательного решения вопроса, мы можем сказать следующее: обесценивание и ослабление интеллектуальности должно уже было произойти, чтобы материальный прогресс смог приобрести такое большое значение и чтобы перейти определенные пределы; но раз это движение началось, то занятость материальным прогрессом вбирает в себя мало помалу все способности человека, интеллектуальность все еще продолжает постепенно ослабляться до того состояния, в котором мы ее сегодня видим, а может быть и дальше, хотя это весьма трудно себе представить. Напротив, экспансия сентиментальности вовсе не исключается материальным прогрессом, потому что они, по сути, одного и того же порядка; пусть извинят нас за то, что мы часто к этому возвращаемся, потому что это необходимо для понимания происходящего вокруг нас. Экспансия сентиментальности, производящая, соответственно, регресс интеллектуальности, будет тем более чрезмерной и беспорядочной, что она не встретит ничего, что могло бы ее сдержать или ею действенно управлять, так как эту роль не может исполнять «сциентизм», который, как мы видели, сам далек от того, чтобы остаться незараженным сентиментализмом и который обладает лишь ложной видимостью интеллектуальности.

Одним из самых замечательных симптомов доминирования, приобретенного сентиментализмом, является то, что мы называем «морализмом», это ярко выраженная тенденция всё соотносить с заботами морального порядка или же всё остальное ему подчинять, в особенности, то, что считается принадлежащим к области интеллекта. Сама по себе мораль есть нечто совершенно сентиментальное; она представляет собою точку зрения настолько относительную и случайную, насколько это только возможно, которая, впрочем, всегда была свойственна Западу; но, собственно говоря, «морализм» есть преувеличение этой точки зрения, произошедшее в сравнительно недавнее время. Мораль, какое бы ей ни придавали основание и какую бы важность ей ни приписывали, есть и может быть только правилом действия; для людей, которые ничем кроме действия не интересуются, очевидно, она должна играть главную роль, и тем более ей придают эту роль, что соображения такого порядка могут создавать иллюзию мышления в период интеллектуального упадка; это объясняет рождение «морализма». Аналогичное явление уже возникло к концу греческой цивилизации, но не достигло, кажется, тех размеров, которое оно приняло в наше время; фактически, начиная с Канта, почти вся современная философия проникнута «морализмом», что позволяет сказать, что она дает преимущество практике по отношению к умозрению, рассматривая эту практику, к тому же, под особым углом; эта тенденция доходит до своего полного развития в той философии жизни и действия, о которой мы говорили. С другой стороны, мы отмечали навязчивую идею даже у самых отъявленных материалистов того, что называют «научной моралью», представляющую ту же самую тенденцию; пусть ее называют научной или философской, в соответствии со вкусом каждого, но это всегда только выражение сентиментализма, и это выражение даже не изменяется заметным образом. Действительно, любопытно то, что моральные концепции в определенной социальной среде исключительно похожи друг на друга, претендуя при этом основываться на различных и даже противоположных соображениях; это хорошо показывает искусственный характер теорий, с помощью которых каждый старается оправдать практические правила, постоянно наблюдаемые вокруг себя. В результате, эти теории представляют собой просто особые предпочтения тех, кто их формулирует и адаптирует, а нередко, и партийный интерес, вовсе им не чуждый: в качестве подтверждения нам достаточно привести тот способ, которым «светская мораль» (научная или философская, не важно) противопоставляется религиозной морали. В конце концов, раз точка зрения морали является исключительно социальной, то вторжение политики в подобную область не должно удивлять сверх меры; это может быть менее шокирующим, чем использование для сходных целей теорий, претендующих на чистую научность; но, в конце концов, разве сам «сциентистский» дух не был создан для того, чтобы служить интересам определенной политики? Мы сильно сомневаемся, чтобы большинство сторонников эволюционизма были свободны от всякой задней мысли такого рода; возьмем другой пример, так называемая «наука о религии» представляется в гораздо большей степени полемическим инструментом, чем серьезной наукой; здесь, в особенности, рационализм выступает под маской сентиментализма, о чем мы упоминали выше.

Вторжение «морализма» можно заметить не только у «сциентистов» и философов; в этом отношении, следует также отметить вырождение религиозной идеи, которое можно констатировать в бесчисленных сектах, исходящих от протестантизма. Это единственные религиозные формы, являющиеся специфически современными, они характеризуются прогрессирующей редукцией доктринального элемента в пользу морального или сентиментального; это явление есть особый случай общего сокращения интеллектуальности, не случайно эпоха Реформации является той же самой, что и Возрождение, т. е. как раз началом современного периода. В некоторых ответвлениях современного протестантизма доктрина доходит до своего полного распада, а так как параллельно культ сводится почти на нет, в результате остается один только моральный элемент; «либеральный протестантизм» есть только «морализм» с религиозной этикеткой; уже нельзя сказать, что это религия в строгом смысле этого слова, потому что из трех элементов, входящих в определение религии, остается только один. В этих границах, это уже нечто вроде специального философского мышления; в конце концов, ее представители и сторонники «светской морали», называемой также «независимой», понимают друг друга, в общем, достаточно хорошо, бывает даже, что они открыто солидаризируются между собой, это показывает, что они осознают свое реальное родство. Чтобы обозначить такого рода вещи, мы охотно используем слово «псевдорелигия»; мы применяем то же самое слово ко всем «неоспиритуалистическим» сектам, которые рождаются и процветают, особенно, в протестантских странах, потому что они следуют тем же самым тенденциям и тому же состоянию духа: религия замещается религиозностью через подавление интеллектуального элемента (или полное его отсутствия, если речь идет о новых изобретениях), т. е. простым сентиментальным стремлением, более или менее смутным и бессознательным; эта религиозность относится к религии почти так же, как тень к телу. Можно в этом узнать «религиозный опыт» Уильяма Джеймса (который осложняется обращением к «подсознательному»), а также «внутреннюю жизнь» в том смысле, который ей придают модернисты, так как модернизм есть не что иное, как попытка ввести в католицизм ту самую ментальность, о которой идет речь, попытка, которая разбивается о силу традиционного духа, для которого католицизм на современном Западе является, по видимому, единственным убежищем, помимо индивидуальных исключений, которые могут существовать всегда, вне всякой организации.

Протестантизм свирепствует с максимальной интенсивностью именно среди англосаксонских народов, и там же утверждается в самых крайних и грубых формах вкус к действию; как мы говорили, эти две вещи тесно связаны друг с другом. К тому же, эти народы, из-за своей крайне практической ментальности и своей неспособности ко всякому умозрительному познанию, воплощают в себе наибольшую степень духа современной цивилизации. Мы отметим, что именно здесь родились почти все демократические и гуманитарные идеи; есть особая ирония в общепринятом мнении, представляющем англичан как народ, существенным образом привязанный к традиции, тот, кто так думает, просто смешивает традицию с обычаем. Легкость, с которой злоупотребляют некоторыми словами, поистине необыкновенна: некоторые дошли до того, что называют «традициями» народные навыки или даже привычки совсем недавнего происхождения, без смысла и значения; что касается нас, то мы отказываемся давать это имя тем внешним формам, которые соблюдаются более или менее машинально, что нередко просто является суеверием в этимологическом смысле слова; истинная традиция заключена в духе народа, расы или цивилизации и основания ее крайне глубоки. Англосаксонский дух, в действительности, крайне антитрадиционен, почти так же, как германский дух, родственный ему, но, может быть, в несколько отличной манере, так как в Германии доминирует, скорее, «сциентистская» тенденция; однако, повторим еще раз, было бы искусственным полностью разделять эти две тенденции, представляющие собой две стороны современного духа и в разных пропорциях встречающиеся среди всех западных народов. Сегодня кажется, что «моралистская» тенденция берет верх почти везде, тогда как еще несколько лет назад более явным было доминирование «сциентистской» тенденции; но что выигрывается одной, не обязательно теряется для другой, потому что они совершенно согласованы, и несмотря на всякие колебания, их общая ментальность связывает их достаточно тесно: в ней есть место одновременно для всех тех идолов, о которых мы говорили раньше. В настоящее время происходит нечто вроде кристаллизации различных элементов вокруг идеи «жизни» как центра и всего, что с ней связано, так же как она происходила вокруг идеи «науки» в XIX веке, а в XVIII вокруг идеи «разума»; мы здесь говорим об идеях, но лучше бы мы сказали просто о словах, так как именно гипноз слов осуществляется здесь во всей своей полноте. То, что иногда называют «идеологией» с пренебрежительным оттенком (встречаются, несмотря ни на что, и такие, кто ею не обманут), есть, собственно, одно лишь пустословие; в этой связи, мы можем взять слово «суеверие» в его этимологическом смысле, о котором мы только что упоминали; оно означает вещь, существующую для самой себя, но утратившую истинный смысл своего существования. Действительно, единственный смысл существования слов заключается в выражении идей; приписывать ценность словам самим по себе, независимо от идей, не подводя никакой идеи под эти слова, позволяя им влиять одним только их звучанием, это поистине суеверие. «Номинализм», в его различных степенях, есть философское выражение этого отрицания идеи, которую стремятся заменить словом или образом; смешивая понятие с чувственным представлением, они реально допускают его замену на последнее; в той или иной форме он крайне распространен в современной философии, тогда как раньше это было только исключением. Это очень показательно; надо только добавить, что номинализм всегда солидарен с эмпиризмом, т. е. с тенденцией относить к опыту, и более специально, к чувственному опыту, начало и конец всякого познания: мы всегда находим отрицание всего истинно интеллектуального как общий элемент в основании всех этих тенденций и всех этих мнений, потому что здесь, действительно, корень всех умственных искажений, и это отрицание заключено (под видом необходимой предпосылки) во всем том, что приводит к искажению понятий современного Запада.

Мы до сих пор представляли в целом современное состояние западного мира, рассматриваемого с точки зрения ментальности; с этого надо было начинать, потому что все остальное от этого зависит; не бывает важного и длительного изменения, которое не произошло бы сначала в наиболее распространенном типе ментальности. Утверждающие противоположное являются жертвами очень современной иллюзии: видя только внешние проявления, они принимают действия за причину и охотно верят, что то, что они не видят, не существует; то, что называют «историческим материализмом», или тенденция все сводить к экономическим фактам, является замечательным примером этой иллюзии. Состояние вещей стало таковым, что факты этого порядка, действительно, приобрели в современной истории важность, которую они никогда не имели в прошлом; но все же их роль не является и никогда не будет исключительной. К тому же, не надо обманываться, «правители», известные и неизвестные, хорошо знают, чтобы действовать эффективно, надо, прежде всего, создавать и поддерживать потоки идей и псевдоидей, и они в этом не ошибаются; даже тогда, когда эти потоки чисто негативны, они, по своей природе, все равно ментальны; именно в уме людей сперва должно пустить ростки то, что затем будет реализовываться вовне; даже чтобы устранить интеллектуальность, надо прежде всего внушить умам ее несуществование и повернуть их активность в другом направлении. Мы вовсе не из тех, кто считает, что идеи непосредственно управляют миром; этой формулой тоже много злоупотребляли, и большинство из тех, кто ее использует, совсем не знают, что такое идея, даже если они и не смешивают ее вообще со словом; другими словами, это чаще всего лишь «идеологи», и худшие мечтатели из «моралистов» принадлежат как раз к этой категории: от имени химер, называемых «правом» и «справедливостью» и ничего общего не имеющих с истинными идеями, они оказали на недавние события слишком пагубное влияние, последствия которых слишком тяжело ощущаются, чтобы было необходимо еще на этом настаивать; но в подобных случаях есть не только наивные люди, но и те, кто их ведет без их ведома, которые эксплуатируют их, пользуются ими в интересах, гораздо более практических. В любом случае, как мы только что сказали, важнее всего суметь поставить каждую вещь на ее истинное место: чистая идея не имеет никакого непосредственного отношения к области действия и не может иметь такого же прямого влияния на внешнее, какое осуществляет чувство; но идея все-таки есть принцип, с которого все должно начинаться, чтобы не быть лишенным всякого надежного основания. Чувство, если оно не ведется и не контролируется идеей, порождает только ошибки, беспорядок и темноту; речь не идет о том, чтобы устранить чувство, а о том, чтобы держать его в определенных границах, и то же относится ко всем другим обстоятельствам. Реставрация истинной интеллектуальности, пусть даже в рамках небольшой элиты (по крайней мере, вначале) кажется нам единственным средством положить конец умственной путанице, царящей на Западе; только так могут быть рассеяны как пустые иллюзии, загромождающие умы наших современников, крайне смешные и необоснованные суеверия, так и все те суеверия, над которыми насмехаются кстати и некстати люди, желающие прослыть «просвещенными»; только таким образом можно обрести взаимопонимание с восточными народами. Действительно, все, что мы сказали, верно представляет не только нашу собственную мысль, не столь важную саму по себе, но и суждение (а это более достойно рассмотрения), которое Восток выносит относительно Запада, когда он соглашается заняться им иначе, чем противопоставлять его завоевательской деятельности то совершенно пассивное сопротивление, которое Запад не может понять, потому что оно предполагает внутреннюю власть, эквивалента которой у него нет и над которой никакая грубая сила не может взять верх. Эта власть находится по ту сторону жизни, она выше действия и всего того, что проходит, она чужда времени и есть как бы причастность к высшей неизменности; если восточный человек спокойно может переносить материальное доминирование Запада, то потому что он знает относительность временных вещей и потому что он носит в самой глубине своего бытия сознание вечности.