Почему я судьба

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Почему я судьба

1{121}

Я знаю свой жребий. Когда-нибудь с моим именем будет связываться воспоминание о чём-то чудовищном — о кризисе, какого никогда не бывало на земле, о глубочайшей для совести коллизии, о выборе, сделанном против всего, во что до сих пор верили, чего требовали, что освящали. Я не человек, я динамит. — И при всём том во мне нет ничего общего с основателем религии — всякая религия есть дело черни, я вынужден мыть руки после каждого соприкосновения с религиозными людьми... Я не хочу «верующих», полагаю, я слишком насмешлив, чтобы верить в самого себя, я никогда не обращаюсь к массам... Я ужасно боюсь, чтобы меня не объявили когда-нибудь святым; теперь вы догадываетесь, почему я наперёд выпускаю эту книгу: она должна защитить меня от искажений... Я не хочу быть святым, лучше уж — шутом... Может быть, я и есмь шут... И тем не менее или, скорее, тем более — ибо до сих пор не было ничего более лживого, чем святые, — моими устами глаголет истина. — Но моя истина страшна: потому что до сих пор истиной называлась ложь. — Переоценка всех ценностей — вот моя формула для акта наивысшего самоосмысления человечества, который стал во мне плотью и гением. Мой жребий хочет, чтобы я был первым приличным человеком, чтобы я сознавал себя в противоречии с ложью тысячелетий... Я первый открыл истину благодаря тому, что я первый ощутил — обонянием — ложь как ложь... Мой гений в моих ноздрях... Я противоречу, как никогда не противоречили, и, несмотря на это, я противоположность духа отрицания. Я благовестник, какого не бывало до сих пор, я знаю задачи настолько высокие, что о них до сих пор даже не было представления; благодаря мне снова существуют надежды. При всём том я неизбежно и человек рока. Ибо когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий, у нас будут потрясения, судороги землетрясений, перемещение гор и долин, какие никогда и не снились. Понятие политики целиком растворится в войне идей, все институты власти старого общества взлетят на воздух — они все покоятся на лжи: будут войны, каких ещё не бывало на земле. Только с меня начинается на Земле большая политика.

2

Хотите формулы для такой судьбы, которая становится человеком? — Она значится в моём Заратустре.

— и кто должен быть творцом в добре и зле, поистине, тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности.

Так принадлежит высшее зло к высшему благу, и это — творческое благо.{122}

Я гораздо более страшный человек, чем кто-либо из существовавших до сих пор; это не исключает и того, что я окажусь самым благодетельным. Я знаю радость уничтожения в такой степени, которая соразмерна моей силе уничтожения — в том и другом я повинуюсь своей дионисической натуре, которая не умеет отделять отрицающего деяния от утверждающего слова. Я первый имморалист: поэтому я истребитель par excellence.

3

Меня не спрашивали, а должны были бы спросить, что именно в моих устах, устах первого имморалиста, означает имя Заратуштры[57]: ибо то, что составляет чудовищную единственность этого перса в истории, является прямой противоположностью имморализму. Заратуштра первый увидел в борьбе добра и зла истинное колесо хода вещей; перевод морали на язык метафизики в качестве силы, причины, цели в себе — дело его рук. Но этот вопрос был бы в сущности уже и ответом. Заратуштра создал это роковое заблуждение, мораль: следовательно, он должен быть и первым, кто признает его таковым. Не только потому, что у него здесь более долгий и богатый опыт, чем у любого другого мыслителя, — вся история в конечном счёте не что иное, как экспериментальное опровержение тезиса о так называемом «нравственном миропорядке», — гораздо важнее, что Заратуштра правдивее любого другого мыслителя. Его и только его учение почитает правдивость за высшую добродетель — это значит, за противоположность трусости «идеалиста», который обращается в бегство перед реальностью; в Заратуштре воплощено больше мужества, чем у всех мыслителей вместе взятых. Говорить правду и хорошо стрелять из лука — такова персидская добродетель. — Понимают ли меня?.. Самопреодоление морали из правдивости, самопреодоление моралиста в его противоположность — в меня — вот что означает в моих устах имя Заратуштры.

4

В сущности в моём слове имморалист заключаются два отрицания. Я отрицаю, во-первых, тип человека, который до сих пор почитался наивысшим, — добрых, доброжелательных, благодетельных; я отрицаю, во-вторых, тот род морали, который добился значимости и господства в качестве морали как таковой, — мораль d?cadence или, говоря предметнее, христианскую мораль. На второе отрицание можно смотреть как на более решающее, поскольку, в общем и целом, завышенная оценка доброты и доброжелательства мною уже рассматривается как следствие d?cadence, симптом слабости, несовместимый с восходящей и утверждающей жизнью: в утверждении отрицание и уничтожение суть условия. — Я остановлюсь сперва на психологии доброго человека. Чтобы оценить, чего стоит тот или иной тип человека, надо подсчитать цену, в которую обходится его поддержание, — надо знать его условия существования. Условие существования добрых есть ложь: иначе говоря, вопиющее не-желание-видеть, какова в сущности реальность; я хочу сказать, она не такова, чтобы каждую минуту вызывать доброжелательные инстинкты, ещё менее, чтобы допускать ежеминутное вмешательство близоруких добродушных рук. Вообще смотреть на бедствия всякого рода как на возражение, как на нечто, что должно быть устранено, есть niaiserie par excellence[58], есть по своим последствиям, в общем и целом, настоящее несчастье, роковая глупость, — почти такая же, как, скажем воля, пожелавшая устранить дурную погоду, — из-за сострадания, например, к бедным людям... В великой экономии целого ужасы реальности (в аффектах, желаниях, в воле к власти) в неизмеримой степени более необходимы, чем эта форма маленького счастья, так называемая «доброта»; надо быть очень снисходительным, чтобы уделять вообще место последней, ибо она обусловлена инстинктом лживости. У меня будет серьёзный повод доказать чрезмерно зловещие последствия оптимизма, этого исчадия homines optimi[59], для всей истории. Заратустра — первый, кто понял, что оптимист есть такой же d?cadent, как и пессимист, и, пожалуй, ещё более вредный, — сказал: «Добрые люди никогда не говорят правды. Обманчивые берега и ложную безопасность указали вам добрые; во лжи добрых были вы рождены и окутаны ею. Добрые всё извратили и исказили до самого основания».{123} К счастью, мир не построен на таких инстинктах, чтобы только добродушное, стадное животное находило в нём своё узкое счастье; требовать, чтобы все стали «добрыми людьми», стадными животными, голубоглазыми, доброжелательными, «прекраснодушными», или, как этого желает господин Герберт Спенсер, альтруистами, значило бы отнять у бытия его великий характер, значило бы кастрировать человечество и низвести его к жалкой китайщине. — И это пытались сделать!.. Именно это называли моралью... В этом смысле именует Заратустра добрых то «последними людьми»{124}, то «началом конца»; прежде всего он воспринимает их как самую вредоносную разновидность людей, ибо они отстаивают своё существование за счёт истины, равно как и за счёт будущего.

Ибо добрые не могут созидать: они всегда начало конца:

— они распинают того, кто пишет новые ценности на новых скрижалях, они приносят себе в жертву будущее, — они распинают всё человеческое будущее!

Добрые — были всегда началом конца...{125}

И какой бы вред ни нанесли клеветники на мир, — вред добрых — самый вредный вред.{126}

5

Заратустра, первый психолог добрых, есть — следовательно — друг злых. Если декадансная порода людей восходит в ранг высшей породы, то это может произойти только за счёт противоположной ей породы — сильных и уверенных в жизни людей. Если стадное животное предстаёт в сиянии чистейшей добродетели, то исключительный человек должен быть уценён до «злого». Если лживость во что бы то ни стало использует для своей оптики слово «истина», то всё действительно правдивое должно обретаться под самыми дурными именами. Заратустра не оставляет здесь никаких сомнений, он говорит: именно познание добрых, «лучших» было тем, что внушало ему ужас перед человеком; из этого отвращения выросли у него крылья, «чтобы унестись в далёкое будущее»,{127} — он не скрывает, что его тип человека, тип относительно сверхчеловеческий, сверхчеловечен именно по отношению к добрым, что добрые и праведные назвали бы его сверхчеловека дьяволом...

Вы, высшие люди, каких встречал мой взор! в том сомнение моё в вас и мой тайный смех: я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека — дьяволом!{128}

Так чужда ваша душа всего великого, что сверхчеловек был бы вам страшен в своей доброте...{129}

Из этого места, а не из какого другого следует исходить, чтобы понять, чего хочет Заратустра: тот род людей, который он конципирует, конципирует реальность, как она есть: он достаточно силён для этого — он не отчуждён, не отдалён от неё, он и есть сама реальность, и он несёт в себе всё, что есть в ней страшного и загадочного, только при этом условии в человеке может быть величие...

6

Но ещё и в другом смысле избрал я для себя отличительным, почётным знаком слово имморалист; я горд тем, что у меня есть это слово, выделяющее меня из всего человечества. Никто ещё не воспринимал христианскую мораль как нечто, находящееся ниже себя; для этого нужна была высота, взгляд вдаль, совершенно неслыханная до сих пор психологическая глубина и бездонность. Христианская мораль была до сих пор Цирцеей всех мыслителей — они были у неё в услужении. — Кто до меня спускался в пещеры, из которых клубится ядовитое дыхание такого идеала — клеветы на мир? Кто хотя бы осмеливался догадываться, что это суть пещеры? Кто вообще среди философов был до меня психологом, а не его противоположностью, «мошенником более высокого класса», «идеалистом»? До меня ещё не было никакой психологии. — Быть здесь первым может оказаться проклятием; в любом случае это — судьба: ибо ты и презираешь, как первый... Отвращение к человеку есть моя опасность...

7

Поняли ли меня? — Что меня отделяет, что отстраняет меня от всего остального человечества, так это то, что я открыл христианскую мораль. Поэтому я нуждался в таком слове, которое заключало бы в себе вызов каждому. То, что глаза на это не открылись раньше, я считаю величайшей нечистоплотностью, какая только есть на совести у человечества, самообманом, обращённым в инстинкт, принципиальной волей не видеть ничего происходящего, никакой причинности, никакой действительности, фабрикацией фальшивых монет in psychologicis, доходящей до преступления. Слепота перед христианством есть преступление par excellence — преступление против жизни... Тысячелетия, народы, первые и последние, философы и старые бабы — не считая пяти-шести моментов истории и меня, как седьмого, — все в этом отношении сто?ят друг друга. Христианин был до сих пор «моральным существом», — curiosum[60], не знающий себе равных, — и, в качестве «морального существа» — более абсурдным, лживым, тщеславным, легкомысленным, более вредным самому себе, чем это могло бы присниться самому отъявленному мизантропу. Христианская мораль — самая злостная форма воли ко лжи, настоящая Цирцея человечества: то, что его испортило. Не заблуждение как заблуждение ужасает меня в этом зрелище, — не тысячелетняя нехватка «доброй воли», дисциплины, приличия, мужества в духовном отношении, которая обнаруживается в его победе: меня ужасает отсутствие естественности, тот совершенно чудовищный факт, что сама противоестественность получила в качестве морали высочайшие почести и осталась висеть над человечеством как закон, как категорический императив!.. До такой степени ошибаться — не поодиночке, не каким-нибудь народом, но целым человечеством!.. Учат презирать самопервейшие инстинкты жизни; выдумали «душу», «дух», чтобы посрамить тело; в условии жизни, в половой любви, учат переживать нечто нечистое; в том, что глубоко необходимо для развития, в суровом себялюбии (— уже одно это слово было хулою! —) ищут злое начало; и напротив, в типичном признаке упадка, в противоречии инстинкту, в «самоотвержении», утрате равновесия, «обезличенности» и «любви к ближнему» (— одержимости ближним!) видят более высокую ценность, что я говорю! — ценность как таковую!.. Как! значит, само человечество в d?cadence? И всегда было в нём? — О чём можно говорить наверняка, так это о том, что ему преподавали лишь ценности декаданса в качестве высших ценностей. Мораль самоотречения есть мораль упадка par excellence, факт «я погибаю» перенесён здесь в императив: «вы все должны погибнуть» — и не только в императив!.. Эта единственная мораль, которой до сих пор учили, мораль самоотречения, изобличает волю к концу, она отрицает жизнь в её глубочайших основаниях. — Но тут остаётся открытой возможность, что вырождается не человечество, а только та паразитирующая порода людей, священников, которые с помощью морали долгались до звания определителей его ценностей, — которые угадали в христианской морали своё средство к власти... И на самом деле, моё мнение таково: учителя, вожди человечества, все теологи были ещё и d?cadents; отсюда переоценка всех ценностей в нечто враждебное жизни, отсюда мораль... Определение морали: мораль — это идиосинкразия d?cadents, с тайным умыслом отомстить жизни — и этот умысел увенчался успехом. Я придаю ценность этому определению.

8

Поняли ли меня? — Я ведь не сказал ни единого слова, которое не было бы сказано ещё пять лет назад устами Заратустры. — Открытие христианской морали есть событие, не имеющее себе равных, настоящая катастрофа. Кто способен просветить относительно неё, тот force majeure, рок, — он ломает историю человечества надвое. Живут либо до него, либо после него... Молния истины угодила именно в то, что до сих пор стояло на самом возвышении; кто понимает, что здесь уничтожено, пусть посмотрит, осталось ли у него вообще ещё что-нибудь в руках. Всё, что до сих пор называлось «истиной», признано самой вредной, коварной, подземной формой лжи; святой предлог «улучшить» человечество признан хитростью, рассчитанной на то, чтобы высосать саму жизнь, обескровить её. Мораль как вампиризм... Кто открыл мораль, открыл тем самым негодность всех ценностей, в которые верят или верили; он уже не видит ничего почтенного в наиболее почитаемых, даже объявленных святыми человеческих типах, он видит в них самую губительную разновидность выродков, — губительную потому, что они очаровывали... Понятие «Бог» изобретено как противоположность понятию жизни — в нём сведено в ужасающее единство всё вредное, отравляющее, клеветническое, вся смертельная враждебность к жизни! Понятие «потустороннего», «истинного мира» изобретено, чтобы обесценить единственный мир, который существует, чтобы не оставить никакой цели, никакого разума, никакой задачи для нашей земной реальности! Понятия «душа», «дух», под конец ещё и «бессмертная душа» изобретены, чтобы презирать тело, чтобы сделать его больным — «святым», чтобы всему, что в жизни заслуживает серьёзного отношения, вопросам питания, жилища, духовной диеты, ухода за больными, гигиены, климата, противопоставить ужасное легкомыслие! Вместо здоровья «спасение души» — иными словами, folie circulaire[61], мечущийся между судорогами покаяния и истерией искупления! Понятие «греха» изобретено вместе с подручным пыточным инструментом, понятием «свободной воли», чтобы сбить с толку инстинкт, чтобы сделать второю натурой недоверие к инстинктам! В понятии «самоотвержения», «самоотречения» настоящий признак d?cadence, падкость соблазну вредного, не-умение-найти-свою-пользу, саморазрушение обращены вообще в признак ценности, в «долг», «святость», «божественное» в человеке! Наконец — и это самое страшное — в понятии доброго человека взята сторона всего слабого, больного, неудавшегося, страдающего-по-себе, — всего, что должно погибнуть; закон селекции перечёркнут, идеал сделан из противоречия человеку гордому и удавшемуся, утверждающему, уверенному в будущем и обеспечивающему это будущее — он называется отныне злым... И всему этому верили как морали! — Ecrasez l’infame![62]

9

Поняли ли меня? — Дионис против Распятого...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.