1. Животное, открытое миру

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Животное, открытое миру

Нет такого беспристрастного исследования человеческой природы, которое не содержало бы в себе — как своего рода нелегального пассажира — по меньшей мере набросок теории политических установлений [istituzioni][1]. Оценка присущих нашему виду инстинктов и влечений, анализ разума, целиком определяемого языковой способностью, признание непростых отношений между отдельным человеческим животным и его сородичами: всё это каждый раз таит в себе вердикт о законности Министерства внутренних дел. И наоборот: нет такой теории политических установлений, достойной этого имени, которая не принимала бы в качестве плохо скрываемой предпосылки то или иное представление об особенностях, отличающих Homo sapiens от других видов животных. Только один школьный пример: немногое можно понять в «Левиафане» Гоббса, если не удосужиться заглянуть в его «De homine» («О человеке»).

Дабы избежать любых недоразумений, сразу же оговорим: было бы нереалистично, даже нелепо полагать, что модель справедливого общества можно вывести из определённых био-антропологических инвариантов. Любая политическая программа укоренена в беспрецедентном социально-историческом контексте (религиозные гражданские войны в случае Гоббса, производственный процесс, непосредственно основывающийся на силе мышления при помощи слов, в нашем), сталкиваясь с уникальной констелляции страстей и интересов. Вместе с тем, коллективное действие возможно при определённых обстоятельствах именно потому, что, ухватившись за самую что ни есть ускользающую реальность, оно берёт на себя — непредсказуемым и изменчивым образом — ответственность за то, что от обстоятельств не зависит, т. е. за сами био-антропологические инварианты. Ссылка на человеческую природу не приглушает, но, напротив, до крайности усиливает акцент на особом и неповторимом характере политического решения, на обязанности действовать своевременно, на безошибочном чутье, подсказывающем, что вчера выступать ещё рано, а завтра — уже поздно.

Связь между антропологической рефлексией и теорией установлений была чётко сформулирована Карлом Шмиттом в седьмой главе «Понятия политического»:

«Все теории государства и политические идеи можно испытать в отношении их антропологии и затем подразделить в зависимости от того, предполагается ли в них, сознательно или бессознательно, “по природе злой” или “по природе добрый” человек. Различение имеет совершенно обобщенный характер, его не надо брать в специальном моральном или этическом смысле. Решающим здесь является проблематическое или непроблематическое понимание человека как предпосылки всех дальнейших политических расчетов, ответ на вопрос, является ли человек существом “опасным” или безопасным, рискованным или безвредным, нерискованным. … Когда речь идет об открытом анархизме, то уже совершенно ясно, насколько тесно связана вера в “естественную доброту” с радикальным отрицанием государства, одно следует из другого и взаимно подкрепляется. … Враждебный государству радикализм возрастает в той же мере, в какой растет вера в радикальное добро человеческой природы. … Соответственно сохраняет свою силу то примечательное и весьма беспокоящее многих утверждение, что во всех политических теориях предполагается, что человек — “злое” существо, т. е. он никоим образом не рассматривается как непроблематический, но считается “опасным” и динамичным» (Шмитт К. Понятие политического // Вопросы социологии. — 1992. - № 1. — С. 35–67).

Будь человек кротким животным, предназначенным к согласию и взаимному признанию, не было бы вообще никакой необходимости в дисциплинарных и принудительных институтах. Критика государства — с различной глубиной разработанная либералами, анархистами и коммунистами — питается, согласно Шмитту, предвзятой идеей о «естественной доброте» человеческого рода. Авторитетный пример этой тенденции представлен сегодня либертарианской политической позицией Ноама Хомского: с замечательным упорством он выступает за роспуск централизованных аппаратов власти, приписывая им умерщвление врождённой творческой способности к вербальному языку, специфической видовой предпосылки, которая могла бы гарантировать человечеству самоуправление, свободное от установленных иерархий. Но если — а всё подводит к такому убеждению — Homo sapiens является опасным, непостоянным, несущим гибель другим и себе животным, образование «единого политического тела», которое осуществляло бы, по словам Шмитта, безусловную «монополию на политическое решение», кажется неизбежным для его обуздания.

Не очень-то умно задирать философски утончённый нос, когда сталкиваешься с грубой альтернативой между «человеком по природе добрым» и «человеком по природе злым». Во-первых, потому что Шмитт и сам прекрасно знает об этой грубости. Он намеренно использует этот телеграфный стиль, апеллируя к био-антропологическим данным, которые, будучи сами по себе нейтральными по отношению к наивным моральным оценкам, на деле не уменьшают количества теоретических загадок. Но задирать нос особенно не умно по другой причине. Именно эта кажущаяся грубость позволяет нам, не ходя вокруг да около, выдвинуть историко-натуралистическую гипотезу, которая расстраивает очерченную Шмиттом концептуальную схему, в силу чего становится по-настоящему интересной. Гипотеза эта заключается в следующем: полная риска нестабильность человеческого животного — вкратце, так называемое зло — ни в каком смысле не подразумевает образование и сохранение той «верховной власти», каковая есть государственный суверенитет. Наоборот, «враждебный государству» и капиталистическому способу производства радикализм, отнюдь не предполагающий кротости нашего вида, может найти своё подлинное обоснование в безоговорочном признании «проблематичного» характера человеческого животного, т. е. его неопределённого, потенциального (иными словами, еще и опасного) характера. Критика «монополии на политическое решение», как и вообще установлений, чьи правила функционируют как навязчивое повторение, должна опираться именно на признание того, что человек «по природе зол».