Глава 4. Абсолютная революция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. Абсолютная революция

Политическая рефлексия и политическое действие / феноменология абсолютной революции / основные особенности

Как и рассмотренные нами в предыдущих главах другие основные понятия политической рефлексии, абсолютная революция является одновременно и одним из основных объектов политической рефлексии, и одним из ее предельных состояний. Предельное состояние означает такую степень выраженности, манифестированности политической рефлексии, за которым сама эта рефлексия теряет свою качественность и как бы покидает свои онтологические основания. Иначе говоря, переходит в какое-то совсем иное состояние. Начнем с истории.

Первая объективная (то есть рассматриваемая с внешней позиции политической философии) цель абсолютной революции как предельного состояния политической рефлексии — это разрушение правового государства. При этом может случиться, что в инерции движения к этой цели оказывается разрушенным и государство вообще. Так и произошло в Камбодже, что в конце концов и лишило «красных кхмеров» их поля политического действия, того естественного политического пространства, каким могло быть (именно «могло быть», а не «является!») только государство, и превратило их в банду, расправиться с которой уже не составляло особого труда для вьетнамской армии и возникшей внутренней оппозиции.

Вторая объективная цель абсолютной революции — это создание тоталитарного государства. Только в абсолютной революции возникает возможность тоталитарного государства, точнее, возможность полной реализации мифа об абсолютном государстве в политической рефлексии. Здесь мы опять же имеем дело со стремлением ко все той же гегелевско-марксистско-кожевской утопии государства как этапа в движении к абсолютному господству общего над частным. Содержание этой второй объективной цели великолепно резюмируется во втором куплете «Интернационала»: «...мы старый мир разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем». Если заменить слово «мир» словом «государство», то мы найдем прямое предвосхищение тоталитарного эффекта абсолютной революции: старый мир — это государство, которое будет разрушено абсолютной революцией, а новый мир — это тоталитарное государство, которое станет всем, а все станут ничем. Слово «затем» здесь очень важно, оно означает переход от первой цели абсолютной революции, то есть разрушения правового государства, ко второй, время между достижениями этих целей, в течение которого, однако, многое может случиться, не предусмотренное и непредусмотримое в политических рефлексиях теоретиков и практиков революции. Здесь тебе и войны, внутренние и внешние, и мор, и глад. Но главное — само время, камень преткновения всякой революционной власти на пороге ее превращения во власть государственную («Дайте мне сто тысяч новых ружей, и я спасу революцию на поле сражения!» — кричал Сантерр в 1793 году, «Дайте мне сто дней, и я уничтожу всех врагов революции здесь, в Париже», — возражал Сен-Жюст в Комитете общественного спасения).

Блестяще, как ни один другой революционер в Новейшей истории, усвоивший и переработавший опыт Французской революции, Ленин, ошеломленный неожиданным успехом Октября, стал создавать органы революционной власти буквально на следующий день, зная, что «потом», «затем» времени не будет. Французские революционеры, включая и тех из них, кто заранее отрефлексировал революцию в ее возможности превратиться в абсолютную, сами безнадежно затянули ее дебют. Уже к началу якобинской диктатуры революция оказалась в цейтноте. «Внутренняя логика» политической рефлексии революционной верхушки, логика превращения их революции в абсолютную, принудила эту верхушку к быстрой (времени не хватало) расправе как с правыми, жирондистами, так и с левыми, эбертистами. Когда Ленин острил, говоря, что иногда революция опережает самое себя, он имел в виду именно цейтнотовые ситуации якобинского образца, с первой из которых ему пришлось столкнуться в январе 1918 года. Почти мгновенная революция, еще не успевшая себя отрефлексировать как полностью победившую, «оказалась» абсолютной, И уже через два месяца революционной верхушке, захватившей власть в стране, пришлось бороться за свое (вскоре долженствующее стать уже не абсолютным, а тоталитарным) государство, а не за «полную победу революции», которая уже стала вчерашним днем.

Сейчас, в нынешней политической рефлексии, очень трудно или невозможно оценить время как важнейший фактор абсолютной революции и как непременную составляющую самого мышления о ней. В рассмотрении такого времени нам будет необходимо отбросить любые метафорические употребления термина «революция». Тут тебе и «неолитическая революция» и «барочная революция в музыке» и черт знает что еще. В нашей политической философии определение революции становится возможным только на основании уже введенного понятия абсолютной революции и в порядке ограничения этого понятия: революция — это такое изменение в последовательности состояний политической рефлексии, во время которого эта рефлексия все же остается для себя той же самой, а ее субъект тем же самым. Таким образом, здесь речь идет о времени, в течение которого это изменение, сколь бы оно ни было радикальным, будет возможно отрефлексировать как одно из состояний все той же рефлексии. Тогда называть переход от мезолита к неолиту, длившийся около шести тысяч лет, «неолитической революцией» будет таким же абсурдом, как называть осознание производителем своего производства как производства прибавочной стоимости революцией экономической (хотя второй процесс занял около четырехсот лет). Время революции рассматривается нами в двух аспектах. Во-первых, это время длительности революции, от ее условного (или мифологического) начала до столь же условного конца. Во-вторых, это время распределения революции по ее фазам, а точнее, по фазам ее осмысления в современной ей политической рефлексии.

Первым необходимым условием революции является установившееся (традиционное) в политической рефлексии место политической власти как основной идеи этой рефлексии. Феноменологически революция — это одна из первичных негативных установок сознания в отношении политической власти. Негативная установка в отношении государства обычно формируется как вторичная, столь бы мал ни был промежуток между реализациями этих установок. Вторым необходимым условием революции является развитие и манифестация более или менее сильной позитивной установки в отношении политической власти. Иногда революции даже приходится «ждать» выполнения второго условия для реализации более направленной и четко выраженной программы негативного действия, о котором будет особый разговор ниже. Мы думаем, что необходимость такого рода контрустановки коренится в самой логике развития состояний политической рефлексии. При этом исторически интересно заметить, что революционная негативная установка в отношении политической власти часто выражается и воспринимается как модернистская, а противопоставленная ей контрустановка — как классическая или консервативная. Ведь это совсем не восстание Спартака, а ультраконсервативная диктатура Суллы подготовила Рим к революции, произведенной Гаем Юлием Цезарем и завершенной Августом Октавианом. Сулла исчерпал все возможности консервативного республиканства и этим создал то напряжение в современной политической рефлексии, которое раз решилось диктатурой Цезаря и его последующей победой в гражданской войне с Помпеем (заметьте, здесь, как и в России 1918го и во Франции 1793го, установление революционной диктатуры предшествовало гражданской войне). В связи со сказанным интересно заметить, что во всей документированной римской истории с V века до н. э. до V века н. э. не было ни одной революции рабов. Причина этого в том, что ни в чьей политической рефлексии власть рабовладельца над рабом не рефлексировалась как власть политическая. Отсюда и невозможность такой революции как особого состояния политической рефлексии в отношении политической власти и как негативного политического действия относительно данной политической власти.

Хорошо, оставим пока в стороне Рим I века до н. э. и Париж XVIII века н. э. и перейдем к удивительному примеру бескровной горбачевской революции в Москве конца 80-х годов XX века. Да, да, мы не оговорились, это была революция, пусть какая-то куцая, недоделанная с точки зрения идеи абсолютной революции, пока еще господствующей в политической рефлексии даже самых «продвинутых» московских интеллектуалов, но все же революция, и уж никак не государственный переворот, каким те же, так и не «продвинувшиеся» интеллектуалы считали и продолжают считать Октябрьскую революцию 1917 года. Теперь спросим, удовлетворяла ли горбачевская революция двум сформулированным выше (когда речь шла о революции Цезаря) необходимым условиям? Первому условию — безусловно. Авторы этой революции исходили в своей политической рефлексии из идеи абсолютной политической власти, в отношении которой и реализовали свою негативную (революционную) установку. Второму условию горбачевская революция столь же безусловно не удовлетворяла. Уже к середине 80-х годов обнаружилось полное отсутствие даже наметок, даже чернового варианта консервативной контрреволюционной программы, в ответ на которую Горбачев или кто-либо с ним смог бы четко сформулировать хотя бы ближайшие цели своей революции (как это неоднократно делал Цезарь в борьбе с консерватором Помпеем Великим). Два последних (пусть ненавидящие друг друга, это нормально) консерватора, которые могли произнести сложное придаточное предложение, не потеряв нить мысли, Андропов и Суслов, умерли, а мозги молодых были заняты грядущим дележом власти. Горбачев, разрушив ставшую традиционной политическую власть партии, пребывал в полном идейном политическом вакууме и, в силу революционной инерции, стал разрушать государство, не осознав, что этим он наперед лишает себя единственного пространства для позитивного политического действия. Не удивительно ли, что за все время горбачевской революции, и при уже фактической свободе слова, не появилось ни одного консерватора-державника со сколько-нибудь грамотно сформулированной политической программой.

Лет пятнадцать назад британский политический философ Тед Хондрик (в 1938 году восемнадцатилетним юношей он воевал в Испании) напрямик спросил одного из авторов этой книги: «Где ваша настоящая, то есть не горбачевская, а абсолютная революция?» Тот не нашелся ничего ответить, кроме: она уже была. Где? Когда? В Петрограде, в 1917-м. Из уважения к славной испанской юности Хондрика русский оппонент не стал ему объяснять, что 1917 год был временем другой политической рефлексии, в которой преобладала идея абсолютной революции. В самом деле, если говорить о революции как об особом состоянии и особом содержании политической рефлексии, то пятнадцатилетие, отделяющее последнюю абсолютную революцию, то есть полпотовскую в Камбодже от горбачевской, изменило политическую рефлексию в бесконечно большей степени, чем тридцатилетие, отделяющее первую после Октябрьской абсолютную революцию, маоистскую от полпотовской. Время здесь — это функция от изменений в политической рефлексии.

Теперь попытаемся в этой связи рассмотреть приход Гитлера к власти — этот вечный камень преткновения для теоретиков революции. Да и был ли он революцией, а если был, то какой? В нашем понимании самого феномена прихода Гитлера к власти особенно важны следующие моменты.

Первый момент. В ситуации преобладания абсолютной революции в политической рефлексии того времени (и, в частности, в политическом сознании Гитлера) именно абсолютной революции он вполне сознательно стремился избежать любой ценой. Покончив (в результате демократических выборов) с Веймарской республикой, он оставил в неприкосновенности государство (канцлером которого он и стал), хотя и дублировав политическую власть в нем (по прекрасно известному ему сталинскому образцу) властью партии и эсэсовской элиты. Разрушив правовое государство и установив в революционном порядке другую форму политической власти, он ни создавал тоталитарного государства, ни усиливал тоталитаристские тенденции в своей политике. Таким образом, в отношении к государству приход Гитлера к власти не был абсолютной революцией. Не говоря уже о полной невозможности для Гитлера даже и мысли о революционной власти как альтернативе власти государственной.

Второй момент. Сменив способ правления, то есть форму политической власти (как это было сделано до него Августом Октавианом и Кромвелем), гитлеровская революция, в отличие от Октябрьской и маоистской, не произвела обязательную для абсолютной революции тотальную деполитизацию населения. В этом отношении особенно интересен нацистский лозунг «Народ и государство едины», тогда как постоктябрьский советский лозунг был «Народ и партия едины», что было совершенно невозможно в политическом мышлении Гитлера. Гитлер был не «вождем революции», как Ленин, а вождем народа. Революцию он считал не политическим актом, а новым (новизна здесь очень важна) «естественным» состоянием народа, в чем он отчасти совпадал с Троцким и Мао. Народ являлся для него единственным партнером в воображаемой им другой, его политике. Абсолютная революция не знает партнеров — да и народа, сколь бы народной она бы себя ни считала.

Третий, и исторически самый важный, момент. При всех изменениях, произведенных гитлеровской революцией в немецкой политической рефлексии, последняя оставалась той же самой «немецкой» рефлексией, только временно по- иному рефлексирующей, что и явилось предпосылкой к «германскому чуду» Аденауэра в первые годы после Второй мировой войны. Оказалось возможным возвращение к прежнему состоянию политического сознания, совершенно невозможное после абсолютной революции.

Мы специально начали тему абсолютной революции с исторических примеров, в которых как революция вообще, так и абсолютная революция выступают в качестве уже манифестированных измененных состояний политической рефлексии. При том, что политическая власть предполагается обязательной исходной составляющей тех новых состояний политической рефлексии, которые мы и обозначили словом «революция». Теперь мы попытаемся рассмотреть абсолютную революцию в ее феноменологии, исходя из тех же методологических предпосылок, из которых мы исходили в нашем рассмотрении абсолютной политической власти.

Итак, начнем с вопроса: кто является субъектом абсолютной революции? Наше феноменологическое определение политической власти, если его перевернуть, сведется к тому, что «один является объектом воли другого, реализуемой через третьего». Но это не имплицирует, что «другой» является «идеальным субъектом» этой власти, потому что он, по определению, есть субъект политической рефлексии, основой и осевым понятием которой является политическая власть. И «другой» здесь есть не субъект, а объект этой рефлексии. Но вместе с тем (как об этом говорилось в предыдущей главе), поскольку любая политическая власть предполагает общее знание о ней у субъекта и объекта, «другой» здесь является и другим субъектом той же рефлексии.

«Другой» абсолютной революции — это тот, кого мы назвали «третьим» в нашем феноменологическом определении политической власти, тот третий, посредством которого эта власть реализуется. В то же время в нашем определении абсолютной революции он выступает как то, посредством чего эта власть аннулируется. Однако, если политическая власть возможна только при условии более или менее общего знания о ней у первого, второго и третьего, абсолютная революция предполагает у них знание о прошлой политической власти, которую предстоит уничтожить, но никак не знание о революции, которое никак не предполагается у этого «другого».

Теперь переформулируем наш вопрос и спросим: субъектом чего является субъект абсолютной революции? Ответ неожиданно прост — он является субъектом политического действия, направленного на объект этого действия, то есть на народ, а совсем не на предназначенную к свержению политическую власть. Только субъект революционного действия является субъектом абсолютной революции, иного субъекта у нее нет и быть не может. Теперь мы редуцируем содержание понятия абсолютной революции к следующим пяти особенностям.

Первая особенность. Политическое действие субъекта революции абсолютно в смысле абсолютной актуальности этого действия, то есть абсолютной направленности на настоящее. Абсолютная революция не исправляет и не переделывает прошлое, а будущее абсолютной революции — это уже будущее другого, только еще возникающего государства.

Вторая особенность. Другой в абсолютной революции, то есть объект революционного действия, называемый «народ», всегда не определенен. В этом секрет силы и универсальности эффекта абсолютной революции. При том, что конкретное революционное действие может субъективно завершиться в своем эффекте на ничтожной части населения данной страны, оно объективно направлено — на всех, на весь народ и, в принципе, на весь мир. Эта неопределенность объекта политического действия абсолютной революции в сочетании с универсальностью эффекта ее воздействия и делает абсолютную революцию чрезвычайно трудной для феноменологического исследования.

Третья особенность. Субъект абсолютной революции всегда абсолютно определенен. Эта особенность (ее можно найти ив не которых неабсолютных революциях) выражается в редукции революционной верхушки к очень немногим лицам, чаще всего к одному субъекту революционного действия (вождю революции). Здесь, конечно, можно было бы сослаться и на «объективную логику» революции, в силу которой, скажем, завершитель революции Цезаря, Октавиан Август, убрал последнего соратника Цезаря в гражданской войне, Марка Антония (дав ему сначала разгромить Брута и Кассия). Эта тенденция к единственности революционного лидера особенно четко проявляется в переходе от революции к абсолютной революции. Так, триумвират фактических вождей якобинцев — Робеспьер, Дантон и Марат — в роковом 1793 году редуцировался к одному Робеспьеру, убившему Дантона (с Маратом ему помогли враги- жирондисты, вполне по-римски заколов его в ванне). Из трех реальных вождей Октябрьской революции крайний абсолютист Троцкий был почти целиком «переброшен» на руководство армии, а потенциальный гражданский диктатор Свердлов умер от чахотки, успев помочь Ленину в расправе с восстанием эсеров в 1918 году, которое было первым и последним настоящим восстанием за все 74 года советской власти. Все, без исключения, последующие абсолютные революции (включая прежде всего маоистскую в Китае и эфиопскую) всегда оказывались чуть ли не «исходящими» из единственного революционного вождя, предвосхищая в этом образ правления в тоталитарном государстве. Дело, по- видимому, в том, что в данной исторической фазе политической рефлексии, в которой идея абсолютной революции уже была господствующей в мышлении о политике, эта идея нашла свое символическое дополнение в идее одного поименованного субъекта революционного действия, единственного вождя революции. Эта идея не только усиливает универсальный психологический эффект абсолютной революции на внешний мир, но обретает в своем развитии новые эпистемологические интерпретации, обычно религиозные или даже теологические по своему характеру.

Четвертая особенность, она же и самая сложная. Это — принципиальная незавершаемость революционного действия на какой бы то ни было конкретной цели. В начале этой главы говорилось о разрушении правового государства как об объективной цели абсолютной революции, цели совсем не обязательно осознанной в политической рефлексии субъектом данной революции. Сейчас, в нашем анализе революционного действия как важнейшего аспекта идеи абсолютной революции, нас больше всего будет интересовать субъективность революционного самосознания в отношении прокламируемых целей революции, уже осознанной как абсолютная. Когда Троцкий говорил, что «революция всегда перерастает свои задачи», он имел в виду нечто иное, как невозможность для революционного действия завершиться в достижении такого состояния объекта этого действия (назовем его условно «народ», «нация» или «общество»), которое в политической рефлексии субъекта революционного действия (вождя, вождей и т.д.) фигурировало бы как конечное и завершающее данную абсолютную революцию. Отсюда — характерные для каждой абсолютной революции (от Французской в ее якобинской фазе до эфиопской) начальные или вводные формулы типа «на данном этапе революции нашей первой важнейшей задачей является...». На следующем этапе у революции будет другая задача, тоже первая и т.д. Даже такие, казалось бы, трудно выполнимые цели, как создание (именно создание, само оно из яйца не вылупится) тоталитарного государства или построение бесконечно отодвигаемого в будущее коммунистического общества (заметьте, общества, а не государства) служат только еще одной целью, всегда промежуточной в достижении конечной цели. Словом, у абсолютной революции нет такой конечной цели, на которой бы замыкалось революционное действие. Или скажем так: абсолютная революция «не хочет» своего конца, не знает времени своего завершения (отсюда знаменитый лозунг ранней перестройки: «Есть у революции начало, нет у революции конца»). В этом причина того удивительного феномена, что ни одна абсолютная революция не оставила нам своей стратегии. Историку приходится удовлетворяться бесконечным набором революционных тактик (кстати, эту особенность унаследовало от абсолютной революции ее детище, тоталитарное государство). Из этого же феномена следует принципиальная невозможность выработки (скорее, изобретения) методологии революционного действия. Последняя (как, впрочем, и любая деятельностная методология) возможна только при наличии хотя бы минимального набора условий, ограничивающих как пространство данного типа деятельности, так и время ее реализации в отношении поставленных целей. И вот здесь-то мы и оказываемся перед удивительно простым феноменом, в отсутствие которого ни одна революция не является абсолютной, ни субъективно для себя самой, ни с точки зрения наблюдающей ее извне политической философии.

Для понимания этого феномена нам придется отвлечься от телеологии революционного действия и вернуться к начальным условиям его возникновения. Этот феномен заключается в том, что, как предельное состояние политической рефлексии, абсолютная революция отрицает образ жизни, образ жизни как у объекта революционного действия, то есть данный образ жизни, так и образ жизни человека вообще. Образ жизни, как существенную черту человеческого существования, любая абсолютная революция ставит своей утопической или нереализуемой целью отменить, как бы «вычесть» из обыденной антропологии.

Вместе с тем образ жизни — это то, к чему субъект революционного действия с самого начала (а не в конечном счете) редуцирует объект этого действия («народ»), с чем он отождествляет этот объект в своей рефлексии данной революции как абсолютной. Абсолютная революция, как предельное состояние политической рефлексии, не конструирует другого «революционного» образа жизни. Сознательное стремление к разрушению прежнего образа жизни (именно его отмена, а не «смена на другой») оказывается в этой рефлексии первоначальным условием этой революции. Генерализация отрицания данного образа жизни и распространение этого негативизма на любой другой образ жизни — вот что лежит в основе революционной субъективности субъекта революции, а совсем не стремление к свержению данной политической власти и разрушению государства, хотя с последним возможно совпадение по фазе в ходе превращения революции в абсолютную. Исследуя феноменологию абсолютной революции, мы неизбежно оказываемся в царстве чистой субъективности. Фактически ленинская концепция субъективного фактора в революции — нашедшая свою предельно краткую и точную формулу во фразе «когда низы больше не хотят, а верхи больше не могут жить по-старому» — сводится не к отрицанию данного способа правления, а к отбрасыванию политики как аспекта установившегося культурного существования. Тогда сколь бы ни были общи и глобальны далекие перспективы абсолютной революции (такие как отмена государства или создание одного мирового государства), в ней изначально частное абсолютно господствует над гегелевским общим. Именно это по необходимости определяет тип следующего за революцией государства и следующий политический режим. Этого не смогли разглядеть ни последний «политический гегельянец» прошлого Александр Кожев, ни чемпион гегельянства в Государственном департаменте США Фрэнсис Фукуяма. Последнее неудивительно, ибо и тот и другой жили в зачарованном мире исторического детерминизма, согласно которому гегелевское (как и ленинское) «частное» замыкается в абсолютной революции на самом себе вследствие уникальной сущности, чтобы не сказать бессущностности, революционного действия. Именно эта особенность придает абсолютной революции религиозный характер и привлекает к ней людей религии. Отсюда же, возможно, и одержимость крайними революционными идеями католических теологов Латинской Америки и двойственное отношение к абсолютной революции со стороны интеллектуальной элиты ордена иезуитов. Эта «религиозность» подчеркивается и тем, что в своем радикальном отрицании образа жизни абсолютная революция не только выходит за рамки какой-либо актуальной или исторической политической рефлексии, но и — в революционной рефлексии своей верхушки — трансцендирует мыслимые условия самого человеческого существования. Воинствующий атеизм и подавление религии в абсолютной революции следуют из ее собственной религиозной сущности, не терпящей никакой другой религиозности, кроме революционной. Этот феномен нашел свое отражение в таком количестве литературных, кинематографических и политических текстов, что не имеет смысла ссылаться на конкретные примеры. 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.