7. Интервью о войне и мире[31]
7. Интервью о войне и мире[31]
Вопрос. Вы были весьма критически настроены против войны, которую вели США в Афганистане и Ираке. Однако во время косовского кризиса вы поддерживали такую же односторонность (Unilateralismus) [США], оправдывали формулу «военного гуманизма», если воспользоваться термином Хомского. Что отличает эти варианты военных действий в Ираке и Афганистане, с одной стороны, и в Косово — с другой?
Ю. X. Об интервенции в Афганистан я высказывался достаточно сдержанно в интервью с Джованни Боррадори: после 11 сентября правительство талибов недвусмысленно отказалось дезавуировать поддержку террористической организации Аль-Каида. Международное право до сих пор не было готово к подобным ситуациям. И мои возражения не носили, как в случае с иракской войной, правового характера. Не говоря уже о провале лживых маневров нынешнего правительства США, последняя война в Персидском заливе стала очевидным вызовом, с сентября 2002 года даже официально брошенным Бушем ООН и международному праву. Не было в наличии ни одного из двух условий, которые могли оправдать такую интервенцию: не было ни соответствующей резолюции Совета Безопасности ООН, ни непосредственной угрозы нападения со стороны Ирака. Эта ситуация совершенно не зависит от того, могло ли быть найдено в Ираке оружие массового уничтожения или нет. Для превентивного удара не может быть никакого последующего оправдания: никто не обладает правом развязать войну, исходя из подозрения.
В этом отличие от ситуации в Косово, когда Запад на опыте боснийской войны (не забывайте о катастрофе в Сребренице!) должен был решать: или оставаться сторонним наблюдателем дальнейших этнических чисток Милошевича, или, без видимых собственных интересов, — вмешаться. Конечно, Совет Безопасности был блокирован. Однако были два основания: одно формальное, другое неформальное (даже если они и не заменяют предусмотренное Уставом ООН одобрение военных действий Советом Безопасности), которые легитимируют [практику относительно Косово]. Одно касается всех государств (erga omnes) — требование оказать необходимую помощь в случае угрозы геноцида; это положение является важным элементом международного обычного права. Второе основание — НАТО представляет собой союз либеральных государств, их внутреннее устройство считается с принципами Декларации прав человека ООН. Сопоставьте это с «коалицией послушных», которая расколола Запад и включила страны, пренебрегающие правами человека, такие, как Узбекистан и Либерия Тейлора.
Важна и перспектива, с учетом которой оправдывали свое участие в интервенции в Косово такие страны европейского континента, как Франция, Италия и Германия. Ожидая в последующем одобрения со стороны Совета Безопасности, они трактовали эту интервенцию как «опережение» действенного всемирного гражданского права, как шаг по пути от классического международного права к кантовскому «состоянию всемирного гражданства», которое предоставит гражданам [всего мира] правовую защиту против собственных криминальных правительств. Уже тогда (29 апреля 1999 г. в статье для «Die Zeit») я зафиксировал характерное различие между европейцами континента и англосаксами: «Одно дело, если США в духе достойной восхищения политической традиции выполняют функцию инструмента защиты прав человека, главного гаранта порядка [в мире]. Другое дело, если трудный переход от классической политики силы к состоянию всемирного гражданства мы понимаем как процесс учебы, который мы должны вместе осилить. Будущее требует большой осторожности. Одностороннее наделение себя полномочиями, как это сделало НАТО, не должно стать правилом».
31 мая вы и Деррида опубликовали своего рода манифест под заголовком «15 февраля, или Что связывает европейцев?» — выступление в пользу общей внешней политики, сначало в ядре Европы. Во вступлении Деррида объясняет, что он подписывает текст, написанный вами. Как получилось, что два крупных мыслителя по обе стороны Рейна, на протяжении двух последних десятилетий достаточно недоверчиво относившихся друг к другу и, как утверждают некоторые, говоривших на разных языках, неожиданно смогли совместно опубликовать такой важный документ? Это всего лишь «политика» или совместно подписанный текст есть еще и «философский жест»? Прощение, перемирие, примирение, философский сюрприз?
Не знаю, как ответил бы на этот вопрос Деррида. По-моему, вы преподносите дело слишком романтично. Естественно, в первую очередь речь идет о политической позиции, которая у меня и Деррида — как, впрочем, часто в последние годы — совпала. После формального окончания иракской войны я, как и многие напуганные падением «несогласного» правительства к ногам Буша, обратился с письмом к Деррида, — а также к Эко, Мушгу, Рорти, Саватеру и Ваттимо, — и предложил выступить с общей инициативой. (Поль Рикёр был единственным, кто предпочел воздержаться по политическим соображениям, Эрик Хобсбаум и Гарри Мулиш не смогли участвовать по личным причинам.) Деррида не мог написать своей статьи, потому что в это время проходил неприятные медицинские обследования. Но он охотно согласился во всем этом участвовать и предложил тот способ работы, которым мы затем и воспользовались. Я был рад этому. Последний раз мы встречались в Нью-Йорке после 11 сентября. Философский разговор мы возобновили за несколько лет до этого — в Эванстоне, в Париже и во Франкфурте. Так что никаких жестов уже не было нужно.
В свое время, в связи с получением премии Адорно, Деррида произнес во франкфуртской церкви Св. Павла очень эмоциональную речь, в которой выразительно проявилось духовное родство обоих. Об этом нельзя не сказать. Кроме всего политического, меня объединяет с Деррида философская связь с таким автором, как Кант. Правда, нас разделяет — мы приблизительно одного возраста, но у нас очень разный жизненный опыт — поздний Хайдеггер. Деррида осваивает его мысли с позиций Левинаса, которые инспирированы иудаизмом. Я же отношусь к Хайдеггеру как к философу, оказавшемуся несостоятельным в качестве гражданина в 1933 году и более всего после 1945 года. Но и как философ он сомнителен для меня: в 30-е годы Хайдеггер однозначно воспринимал Ницше как нового язычника, в качестве какового Ницше и был тогда в моде (en vogue).
Иначе, чем Деррида, трактующий способность сомышления (Andenken) в духе монотеистической традиции, я оцениваю и хайдеггеровское превращенное бытийное мышление (Seinsdenken) — это отрицание эпохальной для истории сознания границы, которую Ясперс назвал осевым временем. В моем понимании Хайдеггер предает ту цезуру, которая различным способом отмечена и пророчески потрясающим словом с горы Синая, и философским просветительством Сократа.
Если Деррида и я взаимно понимаем наш разный мотивационный фон, то различия в интерпретации не должны быть спорами по существу дела. Так что «перемирие» или «примирение», пожалуй, неверные выражения для нашего дружеского, заинтересованного общения.
Почему вы назвали ту статью «15 февраля», а не «11 сентября» (как предложили бы американцы) или «9 апреля». Стало ли 15 февраля всемирно-историческим ответом на 11 сентября, заменившим кампании против «Талибана» и Саддама Хусейна?
Это уж слишком. Правда, редакция «Frankfurter Allgemeinen Zeitung» хотела опубликовать эту статью под заголовком «Наше обновление. После войны: возрождение Европы», — возможно, они хотели приуменьшить значение демонстраций 15 февраля. Ссылка на эту дату должна была напомнить о самых массовых демонстрациях со времени окончания Второй мировой войны. Они состоялись в таких городах, как Лондон, Мадрид и Барселона, Рим, Берлин и Париж. Эти демонстрации не были ответом на диверсию 11 сентября, которая именно европейцев тотчас побудила на такие впечатляющие изъявления солидарности. Скорее они выразили яростно-бессильное негодование разнородной массы граждан, многие из которых до этого момента никогда не выходили на улицу. Призыв противников войны был недвусмысленно направлен против лживой и противоречащей международному праву политики своих и союзных правительств. Я считаю этот массовый протест не менее «антиамериканским», чем наши протесты в свое время против войны во Вьетнаме. Печальная разница в том, что между 1965 и 1970 годами мы могли причислять себя к участниками внушительных протестов в самой Америке. Поэтому я очень обрадовался, когда мой друг Ричард Рорти спонтанно принял участие в инициативе интеллектуалов 31 мая и выступил со статьей, которая оказалась политически и идейно самой острой.
Остановимся на первоначальном заголовке, который призывает к общеевропейской внешней политике «прежде всего в ядре Европы». Значит, существуют некий центр и некая периферия — есть одни, которые незаменимы, и другие, которые таковыми не являются. Для кого-то это выражение прозвучало как призрачное эхо различия, проведенного Рамсфильдом между «старой» и «новой» Европой. Я уверен, что такое фамильное сходство стало головной болью и для вас, и для Деррида. Ведь вы энергично выступаете за Конституцию Европейского союза, в которой нет места для такой пространственно-географической градации. Что подразумеваете вы под «ядром Европы»?
«Ядро Европы» — это в первую очередь техническое выражение, которое ввели в употребление эксперты ХДС по внешней политике Шойбле и Ламерс в начале 90-х годов (как раз в то время, когда процесс европейского объединения в очередной раз застопорился), чтобы напомнить об авангардной роли шести государств-членов — основателей Европейского сообщества. Тогда, как и сегодня, речь шла о том, чтобы подчеркнуть значение Франции, стран Бенилюкса, Италии и Германии как движущей силы в процессах «углубления» институтов Евросоюза. На саммите глав правительств ЕС в Ницце было официально достигнуто соглашение об «интенсивном сотрудничестве» отдельных государств-членов в отдельных политических областях. Этот механизм включен в проект Европейской конституции под названием «структурированного сотрудничества». Германия, Франция, Люксембург, Бельгия, а в последнее время даже Великобритания используют данное соглашение для общего строительства собственных европейских вооруженных сил. Однако администрация США оказывает серьезное давление на Великобританию, чтобы воспрепятствовать созданию европейского штаба, лишь ассоциированного с НАТО. Следовательно, «ядро Европы» уже представляет собой реальность.
С другой стороны, сегодня в Европе (сознательно расколотой и ослабленной Рамсфильдом и его компанией) этот термин, конечно же, многих раздражает. Идея общей, инициированной европейским ядром внешней политики и политики безопасности в обстановке, когда Европейский союз после расширения на Восток почти неуправляем, вызывает опасения прежде всего в тех странах, которые по вполне понятным историческим причинам сопротивляются далеко идущей интеграции. Они хотят сохранить свободу действий в рамках национального пространства и больше заинтересованы в существующих межправительственных способах принятия решений, чем в укреплении наднациональных институтов с их практикой решений большинством голосов и во все большем числе политических сфер. Вступившие в Союз восточно-и центральноевропейские страны беспокоятся о своем только что обретенном национальном суверенитете, в то время как Великобритания боится за свои special relationship с США.
Американская политика раскола нашла услужливых помощников в лице Азнара и Блэра. Их активность наложилась в Европе на давно существующую скрытую линию разлома между сторонниками и противниками интеграции. «Ядро Европы» — это ответ и тем, и другим: как на разгорающийся внутри Европы спор о «телосе» объединительного процесса, совершенно независимого от иракской войны, так и на стимулирование этого противоречия извне. Нервозная реакция на ключевое слово «ядро Европы» возрастает по мере увеличения внешнего и внутреннего давления, требующего подобного ответа. Гегемониальная односторонность правительства США принуждает Европу наконец научиться говорить единым голосом во внешней политике. Но ввиду явной заторможенности процессов углубления Европейского союза мы можем научиться этому хотя бы в центре.
Франция и Германия на протяжении десятилетий неоднократно брали на себя эту роль. Идти впереди — не значит исключать. Двери открыты для всех. Жесткая критика, которой подвергается их инициатива прежде всего со стороны Великобритании, центрально- и восточноевропейских стран, объясняется и тем провоцирующим обстоятельством, что продвижение к общей внешней политике и политике безопасности, инициируемой европейским ядром, пришлось на тот благоприятный момент, когда во всей Европе подавляющее большинство населения отвергло участие в иракской авантюре Буша. Этот момент сослужил хорошую службу для нашей инициативы 31 мая. К сожалению, плодотворной дискуссии не получилось.
Известно, что Соединенные Штаты использовали свое влияние в НАТО для противопоставления «новой» Европы «старой». Связано ли будущее Европейского союза больше с усилением или с ослаблением НАТО? Можно и нужно ли заменить НАТО чем-то другим?
Во время и после «холодной войны» НАТО сыграло позитивную роль — при всем том, что самовластные действия (как в случае с интервенцией в Косово) не должны повториться. Разумеется, у НАТО нет будущего, если эта организация будет рассматриваться Соединенными Штатами все меньше как союз с консультативными обязательствами и все больше — как инструмент их односторонней, исходящей из собственных национальных интересов великодержавной политики. Своеобразие потенциала НАТО не исчерпывается функцией боеспособного военного союза; оно могло бы соединять военную боеспособность с прибавочной стоимостью двойной легитимации: оправданием существования НАТО, по моему мнению, может быть только его функционирование в качестве союза несомненно либеральных государств, союза, ясно согласующегося в своей практике с политикой ООН в области прав человека.
«Американцы происходят от Марса, европейцы — от Венеры», — утверждает Роберт Каган в своем эссе, вызвавшем большой интерес у неоконсервативных учеников Штрауса в администрации Буша. Это эссе, которое первоначально должно было называться «Сила и слабость», можно даже понять как манифест, впоследствии превращенный Бушем в доктрину национальной безопасности. Каган различает американцев и европейцев, называя первых «последователями Гоббса», а вторых — «кантианцами». Действительно ли европейцы вступили в постмодерновский рай «вечного мира» Канта, в то время как американцы все еще пребывают снаружи, в Гоббсовом мире политики силы, несут караул на стенах тех крепостей, которые не в состоянии защитить европейцы, которые, однако, пользуются всеми выгодами ситуации?
Философское сравнение в данном контексте выглядит неубедительным: Кант сам был в известной мере верным учеником Гоббса; он не менее трезво оценивал принудительное право эпохи модерна и характер государственной власти. Каган устанавливает связь между этими философскими традициями, с одной стороны, и национальными менталитетами и политиками — с другой. Но такое соединение, при всей его плакатной упрощенности, взрывоопасно, нам лучше уйти от этого. В различии менталитетов, обусловленном большими расстояниями между англосаксами и континентальными европейцами, отражен многовековой исторический опыт; но я не вижу никакой связи этого с краткосрочными политическими стратегиями.
Пытаясь отделить волков от овец, Каган ссылается на некоторые факты. Власть нацистского террора была побеждена в результате применения военной силы и в последнем счете благодаря вмешательству США. Во времена «холодной войны» европейцы смогли построить свои государства благосостояния только под прикрытием атомного щита США. В центре Европы, где проживало большинство населения, распространились пацифистские настроения. До какого-то момента европейские страны с их сравнительно скудными военными бюджетами и плохо оснащенными вооруженными силами могли противопоставить подавляющей военной мощи США лишь пустые декларации. Разумеется, Каган вынуждает меня прокомментировать его карикатурную интерпретацию этих фактов:
— победа над нацистской Германией была достигнута и благодаря борьбе Красной Армии, понесшей громадные потери;
— социальная конституция и экономический вес являются факторами «мягкой», невоенной власти; именно они в глобальном соотношении сил обеспечивают европейцам влияние, которое невозможно переоценить;
— сегодня в Германии (что тоже является следствием американских упрощений) преобладает достойный приветствия пацифизм, который, однако, не удержал ФРГ от участия в вооруженных операциях ООН в Боснии, Косово, Македонии, Афганистане и, наконец, на Африканском Роге;
— именно США противодействуют планам создания независимых от НАТО европейских вооруженных сил.
После обмена такими контраргументами спор ведется на зыбкой почве. Я считаю совершенно неправильным стремление Кагана односторонне охарактеризовать политику США на протяжении прошедшего столетия. Борьба между «реализмом» и «идеализмом» во внешней политике и политике безопасности развернулась не между континентами, а внутри самой американской политики. Биполярная силовая структура мира между 1945 и 1989 годами, конечно, вынуждала к политике «равновесия страха». В период «холодной войны» конкуренция двух систем, обладавших атомным оружием, создавала фон для преобладающего влияния, которым пользовалась в Вашингтоне «реалистическая» школа международных отношений. Но, говоря об этом, мы не должны забывать об усилиях, которые президент Вильсон приложил после Первой мировой войны для основания Лиги Наций; нельзя забывать и о том влиянии, которое имели в Париже американские юристы и политики даже после выхода правительства США из Лиги Наций. Без Соединенных Штатов дело бы не дошло до пакта Бриана-Келлога, т. е. до первого запрета агрессивных войн международным правом. Однако и начатая еще Франклином Д. Рузвельтом «политика победителей» 1945 года плохо вписывается в воинственный образ, который Каган создает для роли США. Рузвельт требовал в своем «Undelivered Jefferson Day Adress» от 11 апреля 1945 года: «More than the end of war we want an end to the beginning of all wars»[32].
В те годы правительство США встало во главе [стратегии] нового интернационализма и в Сан-Франциско взяло на себя инициативу основания Организации Объединенных Наций. США были движущей силой институционализации ООН, так что не случайно ее штаб-квартира находится в Нью-Йорке. США впервые предложили заключить международную конвенцию о правах человека; выступили за глобальный контроль, за судебное и военное преследование нарушений прав человека; внушили европейцам, несмотря на оппозицию со стороны французов, идею политического объединения Европы. Этот период беспримерного интернационализма в следующие десятилетия вызвал волну международно-правовых инноваций, которые хотя и были блокированы во время «холодной войны», однако после 1989 года в той или иной мере нашли применение. К этому моменту вопрос о том, вернется ли оставшаяся единственной сверхдержава к своей ведущей роли в строительстве космополитического правового порядка или выберет имперскую роль доброго гегемона «по ту сторону международного права», еще ни в коей мере не был решен.
Джордж Буш, отец нынешнего президента, имел другие представления о мировом порядке, нежели сын, — правда, они не были ясно очерченными. Односторонность образа действий нынешнего правительства [США] и репутация его влиятельных неоконсервативных членов и советников напоминают о предшественниках, об отказе от соглашения по климату, от договоренности об атомном, биологическом и химическом оружии, от конвенции о сухопутных минах, от протокола соглашения о так называемых детях-воинах и т. д. Но Каган стремится внушить представление о непрерывности [политики]. Вновь избранное правительство Буша-младшего продолжило вполне определенный отход от интернационализма: неприятие учрежденного Международного уголовного суда — нечто больше, чем правонарушение в рамках терпимого. Однако агрессивную маргинализацию ООН и бесцеремонное пренебрежение международным правом, чем грешит нынешнее правительство [США], не стоит представлять в качестве последовательного выражения главных констант американской внешней политики. Это правительство, декларирующее своей целью соблюдение национальных интересов, явно выстрелило мимо цели, и его могут не переизбрать. Почему уже в следующем году его не может сменить другое правительство, уличая Кагана во лжи?
В США «война против терроризма» превратилась в «войну против гражданских свобод» и отравила правовую инфраструктуру, благодаря которой и существует живая демократическая культура. Оруэлловский «Patriot Act» — это пиррова победа, в которой мы побеждены вместе с нашей демократией. Нанесла ли «война против терроризма» такой же урон Европейскому союзу? Или опыт терроризма 70-х годов создал у европейцев иммунитет и они не готовы платить гражданскими свободами за безопасное государство?
Я думаю это не так. В ФРГ осенью 1977 года реакция была довольно истеричной. К тому же сегодня мы сталкиваемся с другим видом террора. Я не представляю себе ход событий, если бы башни-близнецы были разрушены в Берлине или Франкфурте. Конечно, принятый и у нас после 11 сентября «пакет безопасности» не имеет того удушающего охвата и того размаха противоречия с конституцией, как устрашающие «упорядочивания» в Америке, которые мой друг Рональд Дворкин так недвусмысленно проанализировал и высмеял. Если в этом отношении и существует различие в образе мыслей и практике по обе стороны Атлантики, то я бы скорее искал его в контексте исторического опыта. Наверное, очень понятный шок в США после 11 сентября был сильнее, чем он мог бы иметь место в привыкшей к войнам европейской стране, — но как это можно проверить?
Патриотическое бурление, которое последовало за шоком, — очевидно американского свойства. Однако причину ограничения основных прав, о которых вы упомянули, — нарушение Женевской конвенции в Гуантанамо, учреждение Homeland-Security-Departmens и т. д. — я бы искал в другом. Милитаризация жизни в стране и за ее пределами, воинственная политика, которая заражается методами противника и в одно мгновение возвращает на арену мировой политики Гоббсово государство, хотя, казалось бы, глобализация рынков совсем вытесняет политический элемент на периферию, — все это вряд ли получило бы поддержку у большинства политически просвещенного американского населения, если бы правительство не воспользовалось шоком И сентября, сея страх и неуверенность — прессингом, циничной пропагандой. Европейского наблюдателя и обжегшихся детей вроде меня это систематическое запугивание, одоктринивание (Indoktrinierung) населения, ограничение спектра дозволенных мнений в октябре-ноябре 2002 года, когда я был в Чикаго, сбивало с толку. Это больше не была «моя» Америка. Потому что мое политическое мышление формировалось с возраста 16 лет — благодаря разумной reeducation-policy[33] оккупантов — на американских идеалах конца XVIII века.
В вашем выступлении на пленарном заседании Всемирного философского конгресса в Стамбуле в этом году вы сказали, что в условиях постнациональных констелляций международная безопасность подвергается новым угрозам с трех сторон: со стороны международного терроризма, криминальных государств и новых гражданских войн, возникающих в распавшихся государствах. Меня в первую очередь интересует, представляет ли собой терроризм нечто такое, чему демократические государства могут объявить войну?
Демократическое государство или нет, но обычным способом оно может вести войну исключительно против другого государства, если придерживаться точного смысла этого слова. Если правительство, к примеру, применяет военную силу против повстанцев, это напоминает войну, но это насилие исполняет тогда другую функцию: государство заботится внутри своих территориальных границ об обеспечении спокойствия и порядка, если полицейские органы больше с этим не справляются. Только в том случае, если попытка насильственного умиротворения не дает результатов и само правительство превращается в одну из многих борющихся партий, речь идет о «гражданской войне». Вербальная аналогия с «войной государств» верна только в одном пункте — с распадом государственной власти между отдельными партиями, ведущими гражданскую войну, возникает симметрия вражды, естественная для воюющих друг с другом государств. Хотя в данном случае отсутствует подлинный субъект военных действий — принудительная организационная власть государства. Простите меня за педантизм в отношении понятий, но в лице международного терроризма, распространившегося по всеми миру, тем не менее характеризующегося зыбкими связями, действующего рассредоточение, децентрализованно, мы встретились с новым явлением, которое не стоит опрометчиво сводить к чему-то знакомому.
И Шарон, и Путин могут чувствовать поддержку Буша, потому что он все валит в одну кучу. Будто Аль-Каида — это не что иное, как территориально ограниченная партизанская борьба террористических движений сопротивления или движений за независимость (как в Северной Ирландии, Палестине, Чечне и т. д.). Между тем Аль-Каида — это и нечто отличное от террористических бандитских и племенных войн продажных военачальников, разыгрывающихся на руинах неудачной деколонизации, и нечто иное, чем преступление правительств тех государств, которые ведут войну против собственного народа, используя этнические чистки и геноцид, или тех, которые, как режим талибов, поддерживают террор, охватывающий весь мир. Правительство США предприняло в иракской войне не только противозаконную, но и бесперспективную попытку заменить асимметрию между хорошо вооруженным и технологически высокооснащенным государством и неуловимой террористической сетью, использующей ножи и взрывчатку, на асимметричную войну между государствами. Войны между государствами асимметричны, если победа агрессора, который нацелен не просто на военное поражение, а на разрушение режима [противника], a priori предопределена очевидным соотношением сил. Вспомните о занявшем несколько месяцев выдвижении войск к границам Ирака. Не нужно быть экспертом по терроризму, чтобы понять — такими действиями нельзя разрушить инфраструктуру сети, поразить логистику (службы тыла и снабжения), Аль-Каиды и ее филиалов, иссушить среду, которая подпитывает такую группу.
Юристы, в соответствии с классическим международным правом, стоят на той позиции, что jus ad bellum[34] влечет за собой jus in bello[35] как ему самому присущее ограничение. Уже детализированные предписания Гаагской конвенции о порядке ведения сухопутной войны направлены на ограничение использования военной силы против гражданского населения, против пленных солдат, против окружающей среды и инфраструктуры побежденных стран. Правила ведения войны должны предполагать возможность заключения приемлемого для всех сторон мира. Но чудовищное несоответствие сил — и технологических, и военных — между Соединенными Штатами и их нынешними противниками в Афганистане или в Ираке делают почти невозможным придерживаться jus in bello. Правомерно ли обвинение и преследование США ввиду того, что в Ираке совершалось явно подсудное, но у нас в Америке умышленно игнорируемое военное преступление?
Американское министерство обороны было как раз в этом отношении очень гордо применением оружия точного наведения, которое могло снизить потери среди мирного населения. Когда я в вечернем выпуске «Нью-Йорк Тайме» от 10 апреля 2003 года прочитал сообщение о погибших в иракской войне и узнал правила, по которым Рамсфильд берет в расчет «casualties»[36] среди гражданского населения, то понял, что эта так называемая точность не дает никакого утешения: «Air war commanders were required to obtain the approval of Defense Secretary Donald L. Rumsfeld if any planned airstrike was thought likely to result in deaths of more than 30 civilians. More than 50 such strikes were proposed and all of them were approved»[37]. Я не знаю, что мог бы сказать об этом Международный уголовный суд в Гааге. Но, принимая во внимание то обстоятельство, что США этот суд не признают, а Совет Безопасности не компетентен принимать решения в отношении его членов, обладающих правом вето, этот вопрос следует поставить иначе.
По осторожным оценкам, за это время было убито 20 000 иракцев. Чудовищная по сравнению с собственными потерями цифра делает очевидной моральную непристойность событий асимметричной войны, непристойность, которую мы чувствуем, узнавая о них по телевидению, которое так тщательно контролируется, а возможно, и подвергается манипуляциям. Эта асимметрия сил приобрела бы совершенно другое значение, если бы речь шла не о могуществе и бессилии военных противников, а о полицейской власти международной организации.
Сегодня ООН, уже в соответствии со своим Уставом, наделена функцией сохранения мира и международной безопасности, функцией защиты индивидуальных прав человека во всем мире. Предположим вопреки фактам, что Всемирная организация в состоянии справиться с этими задачами. В этом случае ООН могла бы выполнять свои функции лишь при условии неизбирательности, имея в своем распоряжении санкции, достигающие запугивающей степени превосходства, против нарушающих нормы акторов и государств. В итоге асимметрия сил приобрела бы другой характер.
Сегодня все еще невозможно осуществить бесконечно трудную трансформацию своевольной и избирательной преступной войны в полицейскую акцию, одобренную международным правом. Это требует не только беспристрастного суда, принимающего решения по конкретно квалифицированным преступлениям. Нам нужно развивать jus in hello в право, касающееся интервенции, которое имело бы гораздо больше сходства с внутригосударственным полицейским правом, чем с Гаагской конвенцией о ведении сухопутной войны, которая, без сомнения, применима к практике ведения войны, но не может стать основой для гражданских форм предотвращения преступлений и исполнения наказаний. Поскольку в случае гуманитарных интервенций всегда подвергается опасности жизнь невиновных, масштабы использования силы необходимо тщательно регламентировать. Это нужно для того, чтобы акции «всемирного полицейского» потеряли характер мнимого предлога и как таковые признавались во всем мире. Моральные чувства глобального наблюдателя — хороший тест. Речь идет не о том, будто бы скорбь и сочувствие вообще могли бы исчезнуть, но о том спонтанном негодовании, которое многие из нас ощутили при виде неба над Багдадом, неделями светящегося от ракетных ударов.
Джон Роулс считает, что демократии могут вести «справедливые войны» против преступных государств — unlawful states. Но вы идете дальше в своей аргументации и утверждаете, что даже несомненно демократические государства не могут присвоить себе право по собственному усмотрению принимать решение о начале войны против деспотического, опасного для дела мира или криминального государства. В своем стамбульском докладе вы говорите о том, что непредвзятая оценка никогда не может быть вынесена только одной из сторон; уже по этой причине односторонняя позиция пусть даже стремящегося к благу гегемона всегда недостаточно легитимна: «Этот недостаток не компенсируется демократической конституцией самого доброго гегемона». Разве jus adbellum, которое образует ядро классического международного права, неприменимо в ситуации справедливой войны?
Последняя книга Роулса «Law of Peoples»[38] подверглась справедливой критике. Строгие принципы справедливости, которым обязаны следовать демократические конституционные государства, он признает необязательными в отношениях с авторитарными и полуавторитарными государствами; защиту этих урезанных принципов Роулс перепоручает отдельным демократическим государствам. Он цитирует в этой связи мысли Михаэля Вальцера о справедливой войне, с которым соглашается. Оба считают «justice among notions»[39] желательной и возможной, но осуществление международной справедливости в каждом отдельном случае он хотел бы предоставить суждению и решению суверенных государств. Думаю, что Роулс имеет при этом в виду, как и Кант, либеральный авангард сообщества государств, Вальцер же — всех членов ООН на данный момент, совершенно независимо от их внутренних конституций. В отличие от Роулса, недоверие Вальцера к наднациональным организациям и действиям мотивировано коммунитаристскими соображениями. Защита целостности жизненных форм и привычного этоса организованной в государство общности, если дело не идет о геноциде и преступлениях против человечности, имеет преимущественное право перед осуществлением абстрактных принципов справедливости в масштабах всего мира. Концепция Вальцера позволяет лучше прояснить соображения, к которым относится ваш вопрос, чем полуравнодушная защита международного права со стороны Роулса.
Со времени заключения пакта Бриана-Келлога в 1928 году агрессивные войны запрещены международным правом. Применение военной силы разрешено только для самозащиты. Тем самым jus ad helium[40] в его классическом понимании было отменено. Основанные после Первой мировой войны институты Лиги Наций оказались слишком слабыми, поэтому после Второй мировой войны Организацию Объединенных Наций наделили правом проводить миротворческие операции и акции принуждения. Эта практика была рассчитана на сотрудничество великих держав того времени, ибо предусматривала их право на вето. Устав ООН утверждает преимущество международного права над национальными правовыми системами. Привязка Устава к Декларации прав человека и далекоидущие полномочия, которыми обладает Совет Безопасности согласно главе VII, обусловили волну правовых инноваций, которые (хотя до 1989 года они оставались неиспользованными fleet in being[41]) были справедливо названы «конституционализацией международного права». Всемирная организация, в которую входят 193 государства-члена, имеет реальную конституцию, которая определяет образ действий [ООН]; следовательно, можно квалифицировать и предупредить нарушения международных правил. С этого момента больше нет войн справедливых и несправедливых, есть только законные и незаконные, т. е. войны, оправдываемые и не оправдываемые международным правом.
Важно представлять себе эту колоссальную подвижку в эволюции права, чтобы понять радикальный обвал, который вызвало правительство Буша — и своей доктриной безопасности, намеренно игнорирующей действующие правовые предпосылки для применения военной силы, и ультиматумом Совету Безопасности: или признать агрессивную политику Соединенных Штатов в Ираке чем-то незначительным, или просто не одобрять ее. На риторическом уровне легитимации речь шла вовсе не о замене «идеалистических» представлений «реалистическими». В той мере, в какой Буш хотел уничтожить несправедливую систему и демократизировать регион Ближнего Востока, его нормативные цели не противоречили программе Объединенных Наций. Спорным был не вопрос, возможна ли вообще справедливость в отношениях между нациями, а вопрос о том, каким путем она устанавливается. Вместе с моральными фразами правительство Буша отправило ad acta[42] созданный 220 лет тому назад проект Канта о придании правового статуса международным отношениям.
Образ действий американского правительства подводит к мысли о том, что для США международное право как среда (Medium) для решения межгосударственных конфликтов, для осуществления демократии и прав человека уже не имеет значения. Эти цели мировая держава открыто декларирует как содержание собственной политики, которая отныне больше не апеллирует к праву, а обращается к собственным этическим ценностям и к собственным моральным убеждениям: она заменяет предписанные юридические нормы поведения собственными нормативными обоснованиями. Но одно не может заменить другого. Отказ от правовых аргументов всегда означает намерение отречься от ранее признаваемых всеобщих норм. С партикулярной точки зрения собственной политической культуры, собственного миропонимания и самопонимания даже гегемон, исполненный самых лучших намерений, не может быть уверен, понимает ли он, учитывает ли интересы и ситуацию других участников [политики]. Это относится к гражданам демократической конституционной сверхдержавы не в меньшей степени, чем к ее политическому руководству. Без включенности в правовые действия, в которых участвуют все затронутые стороны и которые принуждают к взаимному принятию видов на будущее, ничто не заставляет доминирующую сторону отказаться от центральной идеи великой империи и так далеко пойти в децентрации собственного видения перспектив, как этого требует рациональный подход с соразмерным учетом всех интересов.
И такая ультрасовременная держава, как США, тоже подпадает под влияние ложного универсализма империй прошлого, когда в вопросах международной справедливости заменяет позитивное право моралью и этикой. С точки зрения Буша, «наши» ценности имеют значение универсальных, действительных ценностей, которые должны быть восприняты другими нациями ради их собственного блага. Ложный универсализм — это расширенный до всеобщего этноцентризм. И теории справедливой войны, которая выводится из теологической и естественно-правовой традиции, нечего ему противопоставить, даже если сегодня она предстает в коммунитаристском одеянии. Я не утверждаю, что официальные доводы американского правительства в защиту иракской войны или совершенно официально высказанные религиозные убеждения американского президента о «добре» и «зле» используют предложенные Вальцером критерии «справедливой войны». Публицист Вальцер просветил насчет этого всех. Но философ Вальцер заимствует свои критерии (какими бы разумными они ни были) только из моральных принципов и этических соображений, а не в сфере правовой теории, которая связывает оценку войны и мира с вовлеченным и беспристрастным процессом создания и применения принуждающих норм.
В этой связи меня интересует только вывод из таких подходов: критерии оценки справедливой войны нельзя перевести на язык права. Но это единственная возможность ввести постоянно оспариваемую материю «справедливости» в дискурс о легальности войн, доступной для эмпирической проверки. Предлагаемые Вальцером критерии справедливой войны (даже если их можно найти в международном гражданском праве) по природе своей критерии этико-политические. Их применение в каждом конкретном случае не поддается проверке международными судами, оно предоставлено скорее благоразумию национальных государств, привязано к их преимущественной трактовке смысла справедливости.
Но почему беспристрастная оценка конфликтов обосновывается на языке права только внутри государства, почему она юридически не учитывается в международных спорах? Это же элементарно: кто сможет определить на наднациональном уровне, действительно ли «наши» ценности заслуживают всеобщего признания или действительно ли мы беспристрастно используем универсально признанные принципы; действительно ли мы, например, неизбирательно воспринимаем спорную ситуацию, а не принимаем во внимание только значимое для нас? В этом и состоит весь смысл правового процесса: привязать наднациональные решения к условиям взаимного принятия перспективных планов и учета интересов.
Ваш «кантовский проект» оценивается очень высоко, но не превращаетесь ли вы в защитника идеи «военного гуманизма»?
Я не представляю точно контекста этого выражения, но предполагаю, что в нем есть намек на опасность нравоучений, обращенных к противнику. Как раз на международном уровне демонизация противника — вспомните об «оси зла» — не способствует разрешению конфликтов. Сегодня повсюду распространяется фундаментализм и превращает конфликты в кошмар — в Ираке, в Израиле и в других местах. Впрочем, при помощи этого аргумента Карл Шмитт на протяжении всей своей жизни защищал «недискриминирующее определение войны». Классическое международное право, таков его аргумент, рассматривало практику войны, не требующей затем правового обоснования, как легитимное средство разрешения межгосударственных конфликтов. Тем самым оно создало важную предпосылку для придания военным столкновениям цивилизованного характера. Напротив, осуждение агрессивной войны как криминальной (это закреплено в Версальском договоре) превратило любую войну в преступление, лишило это явление четких контуров; противник, подвергшийся моральному осуждению, превращается в мерзкого врага, которого следует уничтожать. Если, морализуя, стороны теряют взаимное уважение — Justus hostis[43], то локальные войны вырождаются в войны тотальные.
Даже если тотальная война обращается к националистической мобилизации масс и развитию атомного оружия, этот аргумент [Шмитта] не лишен оснований. Он обосновывает и мой тезис: «справедливость между нациями» может быть достигнута не на путях морализации, а только благодаря правовому оформлению международных отношений. Раздоры подталкивают только к дискриминирующей оценке, особенно в тех случаях, когда одна сторона в соответствии с собственными моральными критериями присваивает себе право судить о мнимых преступлениях другой стороны. Такое субъективное суждение не следует путать с доказанным юридическим осуждением преступного правительства и его пособников со стороны сообщества конституционных государств, поскольку оно распространяет свою правовую защиту и на обвиняемую сторону, для которой, вплоть до доказательства противоположного, тоже действует презумпция невиновности.
Разумеется, Карл Шмитт не удовлетворился бы различием между морализированием в международных отношениях и их правовым оформлением. Для него, как и для его фашистских единомышленников, борьба, которая идет не на жизнь, а на смерть, имела свою виталистическую ауру. Поэтому Шмитт полагает, что субстанцию «политического» — самоутверждение идентичности какого-то народа или движения — невозможно нормативно обуздать и что любая попытка правового укрощения должна приводить к нравственному одичанию. Если бы легальный пацифизм имел успех, он лишил бы нас существенной среды для обновления аутентичного бытия. Эта дефиниция «политического» (в чем-то нелепая) не должна нас больше занимать.
А занимать нас должны мнимо «реалистические» предположения, которые разделяют «левые» и «правые» последователи Гоббса: право, даже в современной форме демократического конституционного государства, всегда есть только отражение и личина экономической или политической власти. При таком предположении легальный пацифизм, желающий распространить право на «естественное состояние» между государствами, выглядит всего лишь иллюзией. Однако проект Канта — конституционализация международного права — хоть и питается идеализмом, но свободен от иллюзий. Форма модерного права имеет как таковое недвусмысленное моральное ядро, которое дает себя знать in the long run[44] как «gentle civilizer» (Коскенниеми) — как «мягко цивилизирующая» сила — всюду, где бы ни использовались правовые ресурсы в качестве конституционно-формирующей власти.
Эгалитарный универсализм, присущий праву и его подходам, оставил эмпирически доказуемые следы, по крайней мере в политической и общественной реальности Запада. Дело в том, что идея равного обращения, которая заложена как в праве народов, так и в праве государств, выполняет свою идеологическую функцию только благодаря тому, что одновременно она является и мерой для критики этой идеологии. Именно поэтому оппозиционные и освободительные движения во всем мире сегодня берут на вооружение словарь прав человека. Риторику прав человека, если она начинает служить угнетению и вытеснению, можно поймать на слове при этом злоупотреблении.
Именно как неисправимого защитника кантовского проекта вас должны глубоко разочаровывать макиавеллистские интриги, которые зачастую преобладают в практике ООН. Вы говорите об «ужасающей избирательности», с которой Совет Безопасности воспринимает и трактует события, по отношению к которым он должен был бы проявлять деятельность. Вы говорите о «бессовестном преимуществе, которым все еще пользуются национальные интересы перед глобальными обязательствами». Как необходимо изменить и реформировать институты ООН, чтобы из щита, прикрывающего обеспечение прозападных интересов и целей, она могла бы стать действительно эффективным инструментом сохранения мира?
Это большая тема. Институциональными реформами этого не достигнешь. Сегодня обсуждается состав Совета Безопасности, более соответствующий изменившемуся соотношению сил, а также ограничение права вето великих держав; конечно, это необходимо, но этого недостаточно. Позвольте мне обозначить пару точек зрения из необозримого их множества.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.