Глава 11. Революция как стратегия и тактика трансформации
Глава 11. Революция как стратегия и тактика трансформации
Была ли Французская революция безуспешной? Была ли Русская революция безуспешной? Такие два вопроса одно время могли показаться абсурдными. Больше они абсурдными не кажутся. Но как ответить на такого рода вопросы?
«Революция» (revolution) — странное слово. Изначально оно употреблялось в своем этимологическом смысле и означало круговое движение, возвращающееся в исходную точку. И до сих пор оно может употребляться с таким значением[124]. Но вскоре значение слова подверглось расширению, в результате которого оно стало обозначать просто поворот, а затем — переворот. Уже в 1600 г. Оксфордский словарь фиксирует его употребление в смысле «свержения правительства подчиненными ему лицами». Но, конечно же, свержение правительства необязательно несообразно с понятием возвращения в исходную точку. Уж сколько раз бывало так, что политическое событие, его протагонистами называвшееся «революцией», ими же провозглашалось восстановлением попранных прав и оттого — возвращением к более ранней и лучшей системе.
В марксистской традиции, однако, революция прочно водворилась в линейной теории прогресса. Виктор Кирнан лучше всех улавливает этот момент, как мне кажется, когда утверждает, что она означает «имеющий характер катаклизма скачок» от одного способа производства к другому[125]. И все же, только лишь определить революцию, как большинство понятий, недостаточно; надо поставить ее в оппозицию к какой-то альтернативе. И как мы знаем, опять же в марксистской традиции (но не только) альтернативой «революции» являются «реформы».
В дебатах конца XIX и XX столетий антитеза «революция versus реформы» стала означать противопоставления медленных составных изменений и быстротечных изменений, мелкомасштабных изменений и крупномасштабных изменений, обратимых изменений и необратимых изменений, изменений совершенствующих (которые потому просистемны) и изменений трансформирующих (которые потому антисистемны), а также изменений недейственных и изменений действенных. Конечно же, в каждой из этих антиномий я заведомо подыгрываю одной из сторон, давая каждой из них ту характеристику, которую использовал революционный дискурс.
В добавление к этому, есть неоднозначность внутри самой марксистской традиции. Марксисты часто делали различие между революцией политической (которая могла быть поверхностным феноменом) и революцией социальной (она — настоящая). Да вдобавок Маркс и Энгельс и сами были не прочь использовать слово революция для таких понятий, как промышленная революция, и даже указывать, будто «промышленная революция» была важнее или фундаментальнее, чем «Французская революция». Это указание, конечно же, было вполне созвучно базовой философской тенденции исторического материализма, но оно отнюдь не обязательно оказывалось большим подспорьем волюнтаристскому политическому действию. Оттого-то и повелось, что революция в традиции марксизма партий и особенно — в традиции большевиков стала все более и более символизировать насильственное свержение буржуазного правительства пролетариатом, или уж по крайней мере, свержение реакционного правительства прогрессивными народными силами.
На том неоднозначности не кончаются. Понятие «насильственного свержения» не является самоочевидным. Составляют ли революцию так называемое стихийное восстание, или дезинтеграция существующей властной структуры, или же революция — это только если таковое восстание затем направляется в определенное русло революционной партией? Когда началась Французская революция — со взятием Бастилии или с фактическим приходом к власти якобинцев? Традиционно считалось, что русская (Октябрьская) революция началась со штурма Зимнего дворца. Позднее, однако, стали полагать, что революции начинаются до собственно захвата власти. То есть, полагалось существенным, чтобы непосредственно к захвату подводили длительные партизанские кампании, что все в целом было охарактеризовано Мао Цзэдуном как «длительная борьба». Затем эта длительная борьба была выдвинута как сущностный элемент революционного процесса, и не только до захвата государственных органов, но и впоследствии («культурная революция»).
И остается отметить еще одну последнюю неоднозначность. После бакинского съезда антиимпериалистическую борьбу прозвали «революционной» деятельностью, но теоретическое отношение таковой антиимпериалистической революции к социалистической революции так до конца и не прояснилось. А это из-за того, что не было решительно никакого консенсуса. Находилась ли алжирская революция в одной категории с вьетнамской революцией или они совершенно различны? Фактических траекторий было много. На Кубе до захвата власти «революция» была немарксистской и даже несоциалистической, а после — марксистской и социалистической. В Зимбабве пройденный риторический путь был обратным.
Во всяком случае, как мы теперь ясно видим, результаты были чрезвычайно разнохарактерные. Сегодня уже не кажется, что Мексиканская революция имела очень уж революционные результаты. А китайская? Русские революционеры теперь историческое воспоминание, и воспоминание, не особенно почитаемое в России на данный момент. Первый вопрос, который представляется разумным задать, потому такой: более или менее действенной, чем траектория реформ, на деле была так называемая революционная траектория? Разумеется, мы можем проделать такой же скептический обзор свершений социал-демократических реформ. Насколько фундаментально смогла трансформировать Великобританию лейбористская партия? Да даже шведская социал-демократическая партия? В 1990-е гг., когда едва ли не все, от Китая до Швеции, до Мексики, говорят на языке «рынка», можно с полным основанием задаться вопросом, не прошли ли даром 150–200 лет революционной традиции.
Еще больше можно ломать голову над тем, насколько велико было различие между революционной и реформистской деятельностью. Определенные партии, определенные социальные движения и определенные комплексы социальной деятельности, воспринимаемой как длительное и крупное «революционное» событие, все могут описываться (вероятно, без исключений) как локусы меняющихся тактик, такие что в одни моменты времени они выглядели отчетливо революционными (или повстанческими, или радикальными, или трансформирующими), а в другие моменты это отнюдь не бросалось в глаза.
Реальные революционные лидеры всегда стремились держаться средней линии, часто зигзагообразной по форме, между двумя крайностями: не «продаться» с одной стороны и не впасть в «авантюризм» с другой. Конечно же, что одному «авантюризм», то другому «верность революционным идеалам». Кто-то «продался», а кому-то «шаг назад, два шага вперед».
Быть может, пора перестать бросать друг в друга камни и трезво взглянуть на объективные ограничения на левую политическую деятельность на протяжении последних двух веков по всему миру и на степень силы подземного давления в направлении трансформации. Начнем с исходных положений. Мы живем в капиталистической миросистеме, которая характеризуется глубоким неравенством и угнетением. Для нее же характерно и успешное наращивание мирового производства, благодаря которому внушительная экономическая сила притекает в руки основных получателей выгод этой миросистемы. Мы можем считать, что те, кому это выгодно, желают сохранить миросистему более или менее такой, какая она есть, и будут вкладывать внушительную политическую энергию в поддержание статус-кво. Можем ли мы считать, что те, кому это не выгодно, с равным рвением желают ее трансформировать? Нет, не можем — тому несколько причин: невежество, страх и апатия. Более того, индивидуальная социальная мобильность предоставляет выход ловкому меньшинству угнетенных. Вдобавок, неполучатели выгод слабее — в экономическом и военном отношении, — чем получатели.
Эта асимметрия политической силы и социально-психологической позиции и есть та базовая дилемма, перед которой стоят левые всего мира с тех самых пор, как в XIX в. они стали сознательно организовываться. К дискуссии о том, что нам делать с этой асимметрией, как раз и сводились дебаты «реформы versus революция». В ретроспективе примечательно видеть, насколько ответы, даваемые каждой стороной, были схожи друг с другом. Коллективное самообразование преодолеет невежество; коллективная самоорганизация преодолеет страх и апатию. Организованная классовая культура удержит искушаемых индивидуальной социальной мобильностью потенциальных дезертиров, предлагая им руководящие роли в движениях настоящего и правительствах будущего. А неуравновешенность социальных сил между получателями и неполучателями выгоды может быть преодолена, если отобрать у получателей контроль над государственными механизмами.
Именно этим основные движения и занимаются уже 150 с лишним лет. Стратегия и тактика Коммунистической партии Китая, Африканского национального конгресса ЮАР и Социал-демократической партии Австрии — если взять три известных примера — были замечательно сходны, учитывая, как по-разному сложились их исторические обстоятельства. Все три движения можно записать либо в разряд грандиозных успехов, либо в разряд горьких неудач. Что мне принять трудно — это любой анализ, в котором степень успеха каждого из этих трех оценивается неодинаково. Их можно считать грандиозным успехом за способность к массовой мобилизации, за достижение отдельных значительных реформ в своих странах, таких что ситуация сегодня коренным образом отлична от ситуации, скажем, в 1900 г. и, для некоторых лиц и в некоторых отношениях, эта ситуация коренным образом лучше. Эти движения оказались горькими неудачами в том, что мы по-прежнему живем в капиталистической мироэкономике, которая, во всяком случае, отличается большим неравенством, чем в 1900 г. В каждой из этих стран все еще есть множественные формы угнетения, а движения эти скорее различными способами ограничивают, чем облегчают, нынешние протесты против некоторых из этих форм угнетения.
Стакан наполовину полон или стакан наполовину пуст? Быть может, мы задаем не тот вопрос. Вопрос — были ли для каждого из этих движений в XIX и XX вв. исторически альтернативные стратегии, которые в ретроспективе кажутся правдоподобными и могли бы достичь большего. Я в этом сомневаюсь. Переписывать историю на основе моделирования — упражнение во многом неумное. Но мне в самом деле кажется, что альтернативные движения, которые реально представлялись в каждом из указанных случаев, проиграли потому, что они были очевидно менее действенны с точки зрения неполучателей выгод системы, а сумма реформ, осуществленных доминирующими движениями, хоть чего-то, да стоит, даже если ни в одной из трех стран пост-капиталистической утопии нет. Как раз наоборот.
И все же итог очень неприятный, учитывая, какая невероятная социальная энергия была вложена в революционную деятельность в XX в. (и XIX в.). Я разделяю ощущение революционеров 1968 г., что старые левые во всех их вариантах к тому моменту во времени стали «частью проблемы». С тех пор, однако, левые всего мира не останавливались на достигнутом. Всемирная революция 1968 г. повсюду оказала огромное воздействие на силы, осмыслявшие себя как антисистемные. Наш способ анализа выявляет шесть основных следствий, каждое из которых я хочу сформулировать отдельно.
1. Двухшаговая стратегия — сперва взять государственную власть, затем трансформировать общество — сместилась от статуса самоочевидной (для большинства) истины к статусу сомнительного предположения.
2. Организационное допущение, будто политическая деятельность в каждом государстве будет наиболее результативной, если она будет протекать по каналам единой, спаянной партии, более не является общепринятым.
3. Представление о том, что внутри капитализма единственным фундаментальным конфликтом является конфликт между трудом и капиталом и что все прочие конфликты, в основе которых лежат различия по полу, расе, этничности, сексуальной ориентации и т. п., все вторичны, производны или атавистичны, более не разделяются большинством.
4. Идея о том, что демократия — это буржуазное понятие, препятствующее революционной деятельности, уступает дорогу мысли о том, что демократия может оказаться идеей глубоко антикапиталистической и революционной.
5. Идея о том, что увеличение производительности труда является сущностной предпосылкой построения социализма сменилась озабоченностью последствиями продуктивизма в отношении экологии, качества жизни и вытекающих отсюда последствий превращения в товар всего и вся.
6. Вера в науку как краеугольный камень строительства утопии уступил место скепсису по поводу классической науки и популярного сциентизма, в пользу готовности мыслить в терминах более сложного отношения между детерминизмом и свободной волей, порядком и хаосом. Прогресс более не является самоочевидным.
Ни одна из этих шести ревизий наших посылок не является вполне новой. Но революция 1968 г., поколебав легитимность старых левых, трансформировала сомнения, которые испытывала малая горстка лиц, в куда более распространенный ревизионизм, в самую настоящую «культурную революцию». Каждая из этих шести ревизий посылок сложна и допускает пространные разъяснения. Я этого сделать здесь не могу. Могу ишь обратиться к следствиям этих ревизий для антисистемной политической деятельности, в особенности для стратегии и тактики «революции».
Первым и наиболее фундаментальным следствием является то, что «революция» — как это слово употреблялось марксистско-ленинскими движениями — более не является жизнеспособной концепцией. Она более не имеет никакого смысла, во всяком случае, теперь никакого смысла. «Революции» полагалось описывать деятельность партии, ее борьбу за достижение государственной власти, ее роль как знаменосца труда в борьбе труда и капитала, ее презрение к демократии как всего лишь «буржуазным правам», ее приверженность повышению производительности, ее претензии на научность. Существуют ли еще партии, отвечающие этому описанию и привлекающие сколько-нибудь значительную поддержку? Если и есть таковые, я их вижу немного.
На их месте видим две вещи. Первая — это старые левые партии, часто со сменившимися названиями, борющиеся за электоральное выживание на основе эклектичных центристских программ, в которые они, кажется, и сами не очень-то верят, наследники смутного чутья социальной справедливости (таким же образом, как радикал-социалисты во Франции времен Третьей республики воплощали в себе традицию светскости). Вторая — это вечно эволюционирующий набор партий и движений, которые в выхолощенном виде представляют собой наследников революции 1968 г.: партии «зеленых», феминистские движения, движения угнетенных этнических и расовых так называемых меньшинств, движения геев и лесбиянок, а также то, что можно назвать низовыми коммунитарными движениями (base community movements).
В Соединенных Штатах в 1980-е гг. были разговоры о создании «Коалиции Радуги»[126] из такого рода движений. Но в итоге ничего путного из этой идеи не вышло. В самом деле, вступая в 1990-е, мы наблюдаем две громадные политические дилеммы для антисистемных движений всего мира.
Во-первых, новые антисистемные движения, возникшие из революции 1968 г., осуществили вполне успешную атаку на посылки, обручем стягивавшие старых левых, но с тех пор они барахтаются в поисках альтернативной стратегии. Имеет еще значение государственная власть или нет? Что могло бы быть основой для сколько-нибудь прочного союза между движениями? Время проходит, а ответы на эти вопросы кажутся все более похожими на ответы ныне крайне эклектичных движений старых левых.
Во-вторых, в 1990-е гг. наблюдается распространение начинавшихся в 1980-е гг. движений расистского и популистского толка. Однако довольно часто они используют темы и принимают тональности, которые частично пересекаются с тем, что делают новые антисистемные движения. Есть громадный риск политического смешения множества типов.
Вот мы каковы: истасканные, эклектичные остовы старых левых партий; никакой жизнеспособной концепции того, что мы называем революцией; новые антисистемные движения, полные сил, но без ясного стратегического видения; да еще новые расистско-популистские движения нарастающей силы. И посреди этого всего, осажденные защитники существующей капиталистической миросистемы никоим образом не разоружены и ведут политику гибкого откладывания противоречий, дожидаясь момента, когда они смогут провести свою собственную радикальную трансформацию от капиталистического способа производства к какой-то новой, но столь же неэгалитарной и недемократической миросистеме.
Давно прошло время, когда нам надо было с некоторой ясностью определить стратегию, альтернативную отжившей свой век стратегии «революции». Я думаю, что такое переопределение является всемирной коллективной задачей. Здесь могу лишь указать некоторые направления действий, которые могли бы стать элементами такой стратегии, но которые сами по себе в целостную стратегию не складываются.
1. Во-первых, это возвращение к традиционной тактике. Повсюду, на каждом рабочем месте, мы должны стремиться выжать больше, то есть — добиваться того, чтобы большая доля прибавочной стоимости удерживалась рабочим классом. Когда-то это казалось таким очевидным, но было обойдено вниманием в силу самых различных причин: из-за боязни тред-юнионизма и экономизма у партий; из-за протекционистских тактик рабочих в областях высоких зарплат; из-за действующих с логикой работодателей государственных структур, в которых доминировали движения. Одновременно мы должны напирать на необходимость полной интернализации затрат на каждом предприятии. При постоянном нажиме на местном уровне, таковая интернализация и прибавки — больше в Детройте, больше в Гданьске, больше в Сан-Паулу, больше на Фиджи — способны глубоко поколебать закономерности накопления капитала.
2. Во-вторых, повсюду, в каждой политической структуре на каждом уровне, больше демократии, то есть, больше народного участия и больше открытости в принятии решений. Опять же, когда-то представлявшееся очевидным, это направление сдерживалось глубоким недоверием левых движений к психологии масс, откуда и происходил их авангардизм. Быть может, это было правомерно в XIX в., но трансформация в лучшую миросистему не будет возможна без неподдельной, глубоко осознанной народной поддержки, которую необходимо создать и развить посредством большей демократии уже сейчас.
3. В-третьих, левым всего мира надо определиться с их дилеммой в отношении универсализма и партикуляризма. Наполеоновскому имперскому универсализму, примеряемому старыми левыми, поставить в заслугу нечего. Но и бесконечное прославление все более и более малых партикуляризмов ни к чему. Нам надо искать способ конструирования нового универсализма, который бы покоился на фундаменте бессчетных групп, а не на мифическом, атомизированном индивидууме. Но это требует такого глобального социального либерализма, какой мы принять не склонны. Посему нам надо придать операциональный смысл (а не только разрекламированность) «rendez-vous de donner et de recevoir»[127] Сенгора[128]. Надо попробовать на бессчетных местных уровнях.
4. В-четвертых, нам следует осмыслять государственную власть как тактику, утилизовать ее, когда только сможем и для любых непосредственных нужд, не инвестируя ее и не усиливая ее. Прежде всего мы должны избегать управления системой на любом уровне. Мы должны прекратить ужасаться при мысли о политическом сломе системы.
Трансформирует ли это систему? Не знаю. Мне это видится как стратегия того, как «перегрузить» систему, принимая всерьез идеологические лозунги либерализма, чего сами либералы никогда не предусматривали. Что могло бы перегрузить систему больше, нежели, к примеру, свободное перемещение людей? А помимо перегрузки системы, это стратегия того, как «сохранить свои варианты» и сразу же перейти к лучшему, оставляя всю ответственность за управление существующей миросистемой тем, кому она выгодна, и сосредоточиваясь на созидании новой социальности на местном и мировом уровне.
Коротко говоря, мы должны сделаться стойкими, практичными, оставляющими свой след рабочими в винограднике, обсуждать наши утопии и продвигаться вперед. Когда нынешняя миросистема рухнет на нас в течение ближайших пятидесяти лет, нам надо будет иметь готовую содержательную альтернативу, которая была бы коллективным творением. Лишь тогда у нас будет шанс добиться грамшианской гегемонии[129] в мировом гражданском обществе, а тем самым, и шанс победить в борьбе против тех, кто стремится все поменять, чтобы ничего не менялось.