Чудесное дружество

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Чудесное дружество

На рассвете пасхального дня пилигрим Данте и Вергилий шагают по зеленому лугу, который полого сбегает к берегу, где плещутся волны. Через месяц пилигриму исполнится тридцать пять лет. Если Джотто, современник и друг Данте, правдиво запечатлел его черты на своей фреске, единственном дошедшем до нас портрете поэта, то у него было угловатое лицо, тонкий горбатый нос и глубоко посаженные глаза. «Был наш поэт, – пишет Боккаччо через несколько лет после его смерти, – роста ниже среднего, <…>. Лицо у него было продолговатое и смуглое, нос орлиный, глаза довольно большие, челюсти крупные, нижняя губа выдавалась вперед, густые черные волосы курчавились, равно как борода, вид был неизменно задумчивый и печальный»[15]. А ходил он к концу жизни – об этом тоже сообщает Боккаччо – ссутулясь. Возможно, на это и намекает Данте, когда в Песни девятнадцатой «Чистилища» рисует себя изогнутым «как половина мостовой дуги» (ст. 42). Можно, однако, предположить, что вообще осанка у него тогда была прямая. Сутул Данте-рассказчик, и сединою тронуты его волосы, некогда черные. В поэме он видит себя таким, каков он был. Набрасывает портрет художника в юности.

Пилигрим Данте – главное действующее лицо в эпосе, который сознательно соперничает с античными образцами. Но у него мало общего с Ахиллом, Улиссом и Энеем. Не похож он и на героев средневековой поэзии – Роланда или Ланселота. Подобно Улиссу и Энею, он дерзновенно пускается в грандиозное путешествие и тоже проникает в подземный мир. Но никогда не надеется на меч и на смекалку. Он путешествует внутрь себя – от оружия и хитрости толку не будет. Не заботят его ни собственное достоинство, ни мужская честь. Он позволяет хищным зверям прогнать его с тропы. В Аду прячется от опасности за скалами. Жалуется, сетует, падает в обморок, плачет. Рассказчик старается показать, каким раздерганным, измученным и беспомощным он был когда-то, как легко падал духом. Пилигрим напоминает героя современного автобиографического романа. Он первый главный герой в великом эпосе, не следующий правилам высокого стиля. Он порывает с требованием героического поведения. Он – Руссо за четыреста лет до «Исповеди» и прустовский Марсель. Между ним и нами нет дистанции. Пилигрим – один из первых великих портретов человека.

Данте и Вергилий, чье дружество после долгого странствия по кругам Ада окрепло, с честью выдержав все испытания, встречают стража горы Чистилища, римлянина Катона Младшего, старца с исчерна-седою бородой, солидного и благообразного. Они беседуют под четырьмя звездами Южного Креста, символизирующими четыре главные добродетели – ум, справедливость, храбрость и умеренность, – и Вергилий, который в своих произведениях многократно чествовал Катона и, стало быть, в ответе за то, что именно этого стойкого человека Данте выбрал стражем Чистилища, делает намеки на биографию Катона и его жажду свободы. Он просит у Катона покровительства, и тот, услышав, что некая жена в Раю проявляет интерес к Данте, сразу соглашается. Он призывает Вергилия омыть лицо Данте и опоясать пилигрима «тростьем» (тростником) в знак готовности к смирению. Чувства человека должны быть подобны тростнику, сгибающемуся перед волнами, – излюбленный в Средние века образ, которым у нас в Швеции охотно пользуются, говоря о св. Биргитте.

Рассказчик Данте рисует здесь земное весеннее утро, и ветер, свет и краски тем ярче бьют нам навстречу, что мы еще не освободили свои чувства от адского паралича. Цитирую:

Уже заря одолевала в споре

Нестойкий мрак, и, устремляя взгляд,

Я различал трепещущее море.

Мы шли, куда нас вел безлюдный скат,

Как тот, кто вновь дорогу обретает

И, лишь по ней шагая, будет рад.

Дойдя дотуда, где роса вступает

В боренье с солнцем, потому что там,

На ветерке, нескоро исчезает, —

Раскрыв ладони, к влажным муравам

Нагнулся мой учитель знаменитый,

И я, поняв, к нему приблизил сам

Слезами орошенные ланиты;

И он вернул мне цвет, – уже навек,

Могло казаться, темным Адом скрытый.

Затем мы вышли на пустынный брег,

Не видевший, чтобы отсюда начал

Обратный путь по волнам человек.

Здесь пояс он мне свил, как тот назначил.

О, удивленье! Чуть он выбирал

Смиренный стебель, как уже маячил

Сейчас же новый там, где он сорвал.

(I, 115–136)

Сцена на берегу невольно воскрешает в памяти мир детства. Так умывают упавших малышей. Именно дети подставляют лицо так, как подставляет здесь свое лицо пилигрим. Он называет Вергилия отцом, вождем, учителем, пестуном, мудрецом, а Вергилий в ответ зовет его сыном. Вергилий ведет пилигрима, защищает, подбадривает и остерегает. Принимает на себя не только обязанности учителя, но и обязанности матери, няньки, возлюбленной. Когда они подходят к адскому городу, он закрывает глаза Данте, чтобы взгляд Медузы не окаменил его. Он обнимает Данте, когда они летят, сидя на плечах чудовища Гериона. Не раз несет его на руках. В одном из кругов Ада держит его так, как матери держат детей, которых им уже тяжело брать на руки, – на бедре.

На реалистическом уровне ситуация была бы понятна, будь Вергилий восемнадцатилетним юношей, а Данте – его семи-, восьмилетним братом. Но ведь они оба взрослые мужчины – стоит подумать об этом, и впадаешь в полное недоумение. Как нести на бедре человека, который ничуть не меньше тебя самого? Возможно, Данте нарочито воскрешает здесь свой детский образ. По словам Августина, христианин, чтобы попасть на небо, должен быть маленьким, как ребенок, а не невинным, как ребенок. Старший друг, поэт с бессмертной славой, отечески ласково склоняется над учеником, утирая с его лица следы грязи и слез. Все это занимает лишь краткий миг. Мы заглядываем в детскую. И тотчас Вергилий и Данте вновь стоят рядом как двое взрослых мужчин. Именно сцены таких молниеносных преображений составляют один из секретов Дантова изобразительного искусства. Его мысль птицей вырывается из клетки и попадает в новую стихию.

Вергилий создал эпическую поэму, живущую в веках. Данте познакомился с «Энеидой» еще ребенком. Вполне вероятно, что по этой книге он выучился читать. Встретив Вергилия в лесу, пилигрим сказал, что от него усвоил «прекрасный слог, везде превозносимый». Для Данте латынь была таким же родным языком, как и итальянский. Ведь он сразу и римлянин, и латинянин, и итальянец, и флорентиец. Куда важнее, однако, что в своей великой поэме Вергилий взял на себя всю полноту ответственности. В «Энеиде» речь идет об отношении отдельного человека и всего человечества к своей судьбе, она изображает человека одновременно как члена общества и как вневременное существо перед лицом любви, справедливости и смерти. Присутствие Вергилия в «Комедии» ежеминутно напоминает Данте, что вот эти-то притязания и должно претворять в жизнь настоящему поэту.

Вергилий – поэт Римской империи, и жил он при Августе, в те времена, когда родился Иисус. Пророчествуя в «Энеиде» о грядущем царстве мира, он, как и Данте тринадцать веков спустя, имел в виду универсальный мир и справедливого властителя всех народов. Неведомо для себя самого он предвозвестил христианское царство мира.

В Песни двадцатой «Чистилища» – путники уже высоко на горе, на уступе скупцов и расточителей, – по всему горному склону разносится крик множества голосов: «Gloria in excelsis Deo» («Слава в вышних Богу»). Гора трепещет, как при землетрясении. Путники пугаются и ускоряют шаги. Тут рядом с ними является некий человек, они учтиво приветствуют друг друга. Вергилий спрашивает, отчего вот только что встряслась гора. Незнакомец отвечает, что всякий раз, как одной из душ пора подняться в небо, земля сотрясается и все души заводят хвалебную песнь. На сей раз гора, продолжает он, встрепенулась из-за него самого, а жил он при императоре Тите – стало быть, в I веке от Р.Х., – был поэтом[16] и воспел стихами Фивы и Ахилла, а образцом в искусстве стихосложения ему служил Вергилий. Будь ему дано жить в одно время с Вергилием, он бы с радостью заплатил за это еще одним годом в Чистилище.

При этих словах Вергилий и пилигрим обмениваются взглядом, и глаза Вергилия говорят, что пилигриму не стоит открывать, кто он такой. Пилигрим невольно усмехается. Три поэта вместе продолжают путь, и Стаций спрашивает у Данте: «Но что в себе хоронит / Твой смех, успевший только что мелькнуть?» (XXI, 113–114). Данте смущен. Учитель велит ему молчать, а Стаций просит говорить. С позволения учителя он после некоторых колебаний отвечает:

<…> «Моей улыбке ты, быть может,

Дивишься, древний дух. Так будь готов,

Что удивленье речь моя умножит.

Тот, кто ведет мой взор чредой кругов,

И есть Вергилий, мощи той основа,

С какой ты пел про смертных и Богов».

(XXI, 121–126)

Стаций падает перед учителем на колени и простирает руки, чтобы обнять его. Вергилий, подняв Стация, говорит:

«Оставь! Ты тень и видишь тень, мой брат».

«Смотри, как знойно, – молвил тот, вставая, —

Моя любовь меня к тебе влекла,

Когда, ничтожность нашу забывая,

Я тени принимаю за тела».

(XXI, 132–136)

В Средние века Стаций пользовался широкой известностью. Теперь он забыт. Преклоняя колена перед Вергилием, он символизирует самого Данте, ежеминутно с благодарностью сознающего, чем он обязан Вергилию. Согласно средневековой традиции, Стаций был христианином, но по причине гонений, которым подвергались христиане в его время, скрывал свою веру. Вергилий служил ему примером не только в морали и эстетике, но и в религии. Потому-то Стаций и рассказывает Вергилию:

Ты был как тот, кто за собой лампаду

Несет в ночи и не себе дает,

Но вслед идущим помощь и отраду,

Когда сказал: «Век обновленья ждет:

Мир первых дней и правда – у порога,

И новый отрок близится с высот!»

Ты дал мне петь, ты дал мне верить в Бога!

(XXII, 67–73)

Стаций цитирует знаменитые строки из Четвертой эклоги Вергилия, которые в Средние века трактовались как пророчество о Христе, хотя изначально были поздравлением другу по случаю рождения сына.

Встреча трех поэтов на горе весьма важна для понимания «Комедии». Вергилий писал о грядущем золотом веке, сам не разумея его природы. Нарисовал образ, который получил прекрасное разъяснение лишь после его смерти. Он нес лампаду за собой, светил не себе, но другим, идущим следом, и тем показал, что поэт есть орудие Бога, что стихи содержат много больше, нежели думает сам поэт. И в этом он опять-таки был учителем и предтечею Данте. «Комедия» тоже заключала в себе истины, которые будут постигнуты лишь в грядущем.

Однако после этого экскурса на один из верхних уступов давайте вернемся к подножию горы. Когда пилигрим стоит на берегу и получает тростниковую опояску, мысли его заняты судьбою Улисса. Ведь Улисс видел гору Чистилища, но не доплыл до нее – его поглотила бездна. Рассказ об Улиссе заканчивается словами, что так «назначил Кто-то» – come altrui piacque. Те же слова звучат вновь, когда Данте рассказывает, как Вергилий свивает пояс для пилигрима: он действует, «как Тот назначил» – соте altrui piacque. Стало быть, Улисса низвергла гордыня, тогда как пилигрим спасается под знаком тростника, под знаком смирения?

Друзья видят свет, быстрее птицы стремящийся по волнам. Это челн с душами, направляющимися к горе Чистилища. На корме его стоит ангел, чьи поднятые крылья служат парусом. Блаженные в челне поют сто тринадцатый псалом: «In exitu Israel» – «Когда вышел Израиль…» Едва судно подходит к берегу, они спешат на сушу. Нерешительно стоят в траве, озираясь по сторонам в неведомом месте. Словно эмигранты в чужом краю. Робостью и удивлением отмечены все их поступки. Заметив Вергилия и Данте, они смиренно склоняют голову и спрашивают дорогу. Такое состояние растерянности и нерешительности, свойственное новоприбывшим, налагает отпечаток на первые восемь песней «Чистилища». Души пребывают в изумлении. Они похожи на детей, которые, стоя у окна, мнят, будто к ним приближаются какие-то грозные, жуткие существа, а секунду спустя обнаруживают, что перед ними вещи хорошо знакомые и неопасные. В Песни третьей Данте прибегает к образу овец, которые выходят из загона и робеют идти дальше. Одна за другой они выбегают из ворот, останавливаются, опускают головы. Позади теснятся остальные, но первые все стоят, сами не зная почему (III, 79–84).

Среди вновь прибывших душ находится флорентийский композитор Каселла, один из друзей Данте. Обрадованные нежданной встречей в чужом краю, друзья обнимаются, но Данте – как Улисс в Гадесе, обнявший свою мать, – обнаруживает, что руки его смыкаются на собственной груди. Друг мертв, он всего лишь тень, с улыбкой отдалившаяся.

Каселла спрашивает, что Данте, еще не расставшийся с земной жизнью, делает здесь, и Данте отвечает, что странствует, дабы когда-нибудь получить возможность вернуться сюда, – прекрасный ответ, ибо пилигрим путешествует по царствам смерти ради своего спасения и по той же причине рассказчик продолжает свою повесть. Данте просит Каселлу спеть для него, как бывало при жизни. И Каселла тотчас начинает петь собственные Дантовы стихи «Любовь, в душе беседуя со мной», положенные им на музыку. Песнь его столь мелодична и отрадна, что все – Вергилий, души, прибывшие вместе с Каселлой, и сам Данте – внимают как завороженные, будто ничего иного для себя не желают. Тут является Катон, который в Чистилище исполняет свой долг не менее ревностно, чем на службе Римской республике. Он укоряет толпу, внимающую песни, называет их «мешкотные души» (spiriti lenti; II, 120) и напоминает, что в Чистилище они прибыли для очищения, чтоб стать достойными лицезреть Бога.

Как голуби, клюя зерно иль сор,

Толпятся, молчаливые, без счета,

Прервав свой горделивый разговор,

Но, если вдруг их испугает что-то,

Тотчас бросают корм и прочь спешат,

Затем что поважней у них забота, —

Так, видел я, неопытный отряд,

Бросая песнь, спешил к пяте обрыва,

Как человек, идущий наугад;

Была и наша поступь тороплива.

(II, 124–133)

Вот так гласит поэма. Вергилий тоже смущен, ведь он изменил своему долгу вести Данте к высшему совершенству.

Мир знает Данте как человека, который любил и воспевал Беатриче. Но он еще и певец дружества, и друзья сопровождают его на протяжении всей «Комедии». В Песни двадцать шестой «Чистилища» пилигрим встречает Гвидо Гвиницелли и провансальского поэта Арнальда (Арнаута) и беседует с ними. Он делает Гвидо изысканные комплименты, говорит, что почитает даже чернила, какими записаны его стихи. Здесь явственно чувствуются важность дружеского общения и любовь к языку, находящая столь живое выражение в прозаическом трактате Данте «De vulgari eloquentia» («О народном красноречии»). Но какой комплимент сравнится с тем, который Данте-рассказчик адресует провансальцу Арнальду. Арнальд подходит к пилигриму, рассказывает о сумасбродствах своей юности и упованиях на небеса. Рассказчик Данте отдает дань провансальцу, позволяя ему говорить на родном языке.

«Tan m’abellis vostre cortes deman,

qu’ieu no me puesc ni voill a vos cobrire.

leu sui Arnaut, que plor e vau cantan;

consiros vei la passada folor,

e vei jausen lo joi qu’esper, denan.

Ara vos prec, per aquella valor

que vos guida al som l’escalina,

sovenha vos a temps de ma dolor!»

Или же в переводе:

«Столь дорог мне учтивый ваш привет,

Что сердце вам я рад открыть всех шире.

Здесь плачет и поет, огнем одет,

Арнальд, который видит в прошлом тьму,

Но впереди, ликуя, видит свет.

Он просит вас, затем что одному

Вам невозбранна горная вершина,

Не забывать, как тягостно ему!»

В таком ракурсе «Комедия» – ристалище, где почести завоевывают духовными деяниями, красноречием и прекрасными стихами. Никто не подвергает сомнению слова Боккаччо, что в этом дружеском кругу Данте жаждал почестей «более страстно, быть может, чем подобает человеку столь исключительных добродетелей»[17].

В этом кругу он ежеминутно соревнуется с великими усопшими. Там всегда присутствует тень Вергилия, как у нынешних молодых поэтов – тень Рембо. Там ткань культуры на глазах прорастает нитями и узорами минувшего. Там внятны сразу все голоса, живые и мертвые. Там рвутся к награде, а в следующий миг говорят победившему другу и сопернику: Что значат почести? Они так мимолетны! Спустя тысячу лет будет совершенно неважно, умер ли ты младенцем, выронив из рук погремушку, или почтенным старцем. А кто распределяет почести? Победители. Побежденного забывают. Н-да. В тот же миг, чувствуя укол в сердце, вспоминаешь, что Вергилию больше тысячи лет и он – живет.

Знаки этого умонастроения обнаруживаются в Песни одиннадцатой «Чистилища», когда пилигрим беседует со знаменитым миниатюристом Одеризи, который очищается от гордыни – греха, в каковом сознается и сам Данте, не без примеси этой самой гордыни. Почести, какие человек снискивает в мире, недолговечны, как зеленый цвет травы. Он приводит ряд примеров того, как одно поколение художников теснит другое с почетных мест. Вот только что в зените славы был Чимабуэ, теперь же лучший – Джотто. Вот только что первым был Гвидо Гвиницелли, теперь же его затмил Гвидо Кавальканти. И возможно, уже родился поэт, который выгонит в толчки их обоих:

Мирской молвы многоголосый звон —

Как вихрь, то слева мчащийся, то справа;

Меняя путь, меняет имя он.

В тысячелетье так же сгинет слава

И тех, кто тело ветхое совлек,

И тех, кто смолк, сказав «ням-ням» и «вава».

А перед вечным – это меньший срок,

Чем если ты сравнишь мгновенье ока

И то, как звездный кружится чертог.

(XI, 100–108)

Эпизод с Каселлой трактовали по-разному. Говорили, что Данте здесь прощается с поэзией трубадуров, что предпочитает усладе Катонову справедливость, а красоте – спасение души. Вот голуби клюют что-то на земле, но приближается опасность – и стая тотчас взлетает. Точно так же завороженные песней души спешат прочь от музыки, и единение дарит им радость пуститься в путь, начать восхождение. Эти два образа налагаются друг на друга, перекрывают друг друга и отражают манеру поведения, хорошо знакомую душе. Голуби исчезают, души на берегу, собранные вокруг Каселлы, исчезают тоже. Остается ощущение, что в любом переживании сокрыты семена чего-то иного, что уход для души совершенно естествен, что в мире чувств и искусства всё указует за собственные пределы. Нет ничего плохого в том, что голуби клюют семена, как нет ничего плохого и в том, что молодые люди слушают любовные стихи. Плохо другое: предаваться чему-то – чему угодно – с таким увлечением, которое заставляет забыть о много более важном.

Зачастую Данте ведет речь о душевных состояниях, а не о догмах и принципах. Эпизод с Каселлой – встреча друзей. Умершего и живого. Умерший по-прежнему живет в своем искусстве. Молодой Данте – вот кто находится в кругу друзей, по-южному экспансивный, не в пример нам, северянам, щедрый на ласки, объятия, поцелуи. Катон вторгается в их круг, разрывает маленький мирок ради большого мира.

Так ежеминутно ширится мир в Чистилище, как ширится он и в представлении молодого человека. Именно в детстве и юности, отыскав одну радость, находишь за нею еще большую, видишь в озере океан, в рождественской звезде за окном детской – вечные небесные звезды, в любимой, к которой не смеешь приблизиться, – любовь, способную уничтожить, в ответственности за близких – ответственность за все человечество.

Это самое развитие, этот рывок из оков времени и пространства и есть особенность Чистилища. Может статься, в первых песнях этой кантики и ощущался бы перебор с невинностью, дружескими мечтаниями и покорностью, если бы все происходящее в этих песнях не являлось перед нами, так сказать, на фоне Ада. Ведь нас только-только спасли. Совсем недавно свет был жутким, бил в глаза точно копья. Теперь же над нами сияет мягкий, теплый свет солнца. Совсем недавно слух резали пронзительные звуки. Теперь дует ветерок, плещут волны, поет Каселла.

Живущие здесь были спасены после неслыханных опасностей, и они напоминают читателю, что он тоже чудом спасен – от безумия, окаменения, смерти. Как и в Аду, нам и в Чистилище незачем давать оценку суду, который одних сделал избранниками, а других обрек на мучения. То, что мы сами спасены от удела червей во прахе или от жизни в безумии, в сумасшедшем доме, опять-таки вовсе не наша заслуга. Мы принимаем спасение, и нам незачем решать, нужно ли стыдиться этого или, наоборот, благодарить. Мы просто говорим: это тоже реальность. Чистилище существует. И есть надежда – не на Рай и избавление, не на преодоление смерти, но на определенный порядок в мире мыслей и чувств. В поисках следующего уровня, большего мира, более широкого обзора, чего-то поважнее голубиного клеванья зерен и заключен некий смысл.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.