Ангелы и демоны истории

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ангелы и демоны истории

Для диалектика главное, чтобы в его парусах был ветер всемирной истории.

Мыслить для него – значит ставить паруса. Важно то, как они ставятся.

Слова – вот его паруса. То, как они ставятся, и превращает их в понятие.

GS V, 1. S. 591.

Историчность в философии Блоха связана не только с его гегельянством. Философия истории была важным способом реализации утопического начала. Как мы видели выше, утопическое не есть бесформенное, у неконструируемого вопроса есть свой облик, гештальт. Этот облик должен быть развернут, сформулирован, высвечен (GU1, 365f.), и именно в этом свете возникает история, а вместе с ней – и проблема истории, всегда увлекавшая Блоха.

И Блох, и Беньямин стремились показать, как прошлое может помочь лучше различать настоящее и будущее. У Беньямина история вторгается в настоящее внезапно. Эта необходимость «взорвать континуум истории» и «разжечь в прошлом искру надежды»[491] связана с преодолением иллюзий, в частности, иллюзии прогресса, непрерывного и поступательного движения, оставляющего за собой не только прошлые победы, но и жертвы, и отдающего прошлое на милость победителям. «Диалектический образ» феноменов прошлого, «непроизвольное воспоминание человечества» (GS I, 3. S. 1233) – это монада, в которую обратилось содрогнувшееся, потрясенное мышление. Именно поэтому Беньямин говорит, что в «Труде о пассажах» основное понятие для него – не прогресс, а актуализация. Монада замкнута, но вместе с тем она соединяет в себе тотальность истории[492], ибо только в таком случае мы способны удержать прошлое в его своеобразии, прочесть, наконец, целиком весь тот текст, каким предстает история в конце времен (GS V, 1. S. 574ff.)[493]. «У Гегеля… сама история судит людей; у Беньямина же… люди судят историю»[494].

Беньяминовский историк похож на героя Гарсия Маркеса, который посреди рушащегося мира наконец отыскивает подлинный смысл всей цепи исторических событий:

Макондо был уже почти весь перемолот в пыль и труху страшным смерчем, который раскручивала ярость библейского урагана, когда Аурелиано… начал расшифровывать момент, которым жил, постигая его по мере проживаемых мгновений… будто смотрелся в словесное зеркало… Однако прежде чем взглянуть на последний стих, он уже понял: ему никогда не покинуть эту комнату, ибо было предречено, что зеркальный (или зазеркальный) город будет снесен ураганом и стерт из памяти людей в ту самую минуту, когда Аурелиано Вавилонья закончит чтение пергаментов[495].

Выхватывая из прошлого фрагменты, цитируя и монтируя их, историк «улавливает отношения, в которые вступает его собственная эпоха с некоторой совершенно определенной эпохой прошлого»[496]. Понять и актуализировать определенный момент прошлого можно, лишь забыв о том, что было между ним и настоящим, отказавшись от этой непрерывности (GS V, 1. S. 587). В актуальном настоящем, в «теперь», встречаются неискупленное прошлое, его вспоминание (Eingedenken), и не свершившееся, не реализованное будущее, актуализация и антиципация[497].

История становится пластичной и перестает подчиняться логике победивших, присвоивших себе право обобщать и давать квалификации, как и подлинный текст, который не сдается на милость комментатора. Отношения между «теперь» и бывшим – образные, а не временные, метафорические, а не каузальные, и этим диалектический образ, «застывшая диалектика» истории отличаются от отношений прошлого и настоящего (GS V, 1. S. 576ff.), от модели поступательного и закономерного развития в линейном историческом времени, где прошлое окончательно ясно и завершено, а будущее – выводится из настоящего, а следовательно, предугадано и предустановлено заранее. Историк как бы сшивает разные пласты культуры, и эта мозаика поддается не только академической, но и политической интерпретации, то есть решает актуальные задачи.

Для Блоха это – мессианское перетолкование: «Хватит с нас всемирной истории» (TM, 229) – говорит он, нам пора искать нечто другое. Х.-Э. Шиллер показывает, что Блох в книге о Томасе Мюнцере тоже отказывается мыслить прошлое как нечто завершенное и завершившееся. Именно поэтому книга о вожде крестьянских восстаний и должна была возникнуть в Германии того времени, чтобы две эпохи соприкоснулись, мертвые из мглы темного мгновения вернулись к живым и революционный пролетариат узнал себя в движении средневековых еретиков[498]. В этой книге история представлена как серия разрывов, как прерывистый поиск самости[499]. Важно и то, что, как и Беньямин в «Тезисах…», Блох акцентирует момент опасности[500], благодаря которому воспламеняется революционная страсть и, по словам Гёльдерлина, вырастает спасение.

Беньямин стремится зафиксировать вырванное из потока времени прошлое, собрать его в одной точке, а Блох, критикуя естественнонаучные представления о времени как о преображенном пространстве (GU2, 252)[501], считает, что отношения времен должны подчиняться другому, более «живому» и практически-деятельному механизму: обещанию того, что не свершившееся в прошлом, не доведенное до конца не исчезло навеки, что нам оставлено утопическое завещание[502], что стоит раздуть огонь, и угли запылают. Блох впоследствии говорил, что нет такого воспоминания, которое относилось бы к своему объекту совершенно отстраненно, в котором не было бы ожидания, желания завершить то, что еще не свершилось (TE, 280f.). Теория неодновременности из «Наследия нашей эпохи» – еще одна форма фиксации этой поразительной силы прошлого, этой неизбывной тяги к сослагательному наклонению, этих отзвуков свободы, чья музыка, казалось бы, уже умолкла навсегда, но способна в один прекрасный день преобразить наше сегодня и стать гимном новых времен.

Историческая герменевтика Блоха и Беньямина основана на парадоксальном сочетании уникального, неповторимого стечения обстоятельств и узнавания в них фундаментальных структур, исполнения утопических пророчеств. Сама история опознается как таковая лишь в этих констелляциях, удержанных в сознании диалектических образах (а в «Томасе Мюнцере» – еще и в легендах, в революционной героизации), вне которых сама историчность теряет всякий смысл[503].

Конструкцию Блоха – палимпсест, на котором начертаны контуры будущего мира – прекрасно завершает парадоксальнодиалектическое рассуждение Беньямина: в культуре каждой эпохи можно выделить нечто актуальное, исполненное будущего, «живое» и отсталое, испорченное, отжившее, причем указание на последнее даже оттеняет смысл первого, делает «прогрессивное» еще прогрессивнее. Беньямин же предлагает, словно намекая на Аристотеля и его логику «третьего человека», еще раз разделить это «плохое», найти уже в нем положительные черты. Такое деление можно продолжать до бесконечности, и в пределе «исторический апокатастасис» позволит целиком присвоить прошлое, спасти его для современности (GS V, 1. S. 571ff.)[504]. Непосредственной связи между современностью и прошлым, простой механической актуализации Беньямин, как уже говорилось, не признает. У истории нет «шестеренок», которые вращались бы со все возрастающей скоростью. Отказываясь от готовых, зафиксированных принципов исторического развития, которые развертываются во времени, Блох, по сути, проповедует те же идеи[505].

Неслучайна и близость беньяминовского понятия «актуальное настоящее» (именно так С. Ромашко предлагает переводить Jetztzeit, «время “сейчас”», «теперь-время»[506]) и «теперь» (Jetzt), о котором так часто пишет Блох. Вот его комментарий:

Актуальное настоящее – это настоящее время (Zeit), в котором давно забытое вдруг становится актуальным «сейчас» (ein Jetzt wird). Но не как романтическая реприза: например, полис в эпоху Французской революции был актуальным «сейчас»[507].

Это вторжение Блох соотносит с отказом от однородности и того, что Беньямин называл «пустым» временем. Время, наполненное историей, неповторимо, как блюдо хорошего повара или букет хорошего садовника, не терпящего однообразия. И в этой плюралистичной вселенной восходит звезда будущего, которая (Блох подчеркивает, что это тоже тесно связывало его с Беньямином) предполагает темное, непроявленное начало, «проникновенную радость рано наступающих сумерек» (GU2, 185).

Беньямин и Блох испытывают – каждый в своем контексте – новое понятие современности как некоего моментального и при этом непрекращающегося напряжения, не поддающегося законосообразному описанию, позволяющего постоянно заново сводить счеты с прошлым, открывать новые возможности и отказаться от механического воспроизведения того, что было, в образах будущего. При этом Беньямин видит этот разрыв как некий стазис, невозможность двигаться дальше, торможение, а Блох – скорее как актуализацию возможностей, как резкое, внезапное пробуждение утопических смыслов. Для Блоха настоящее лишено исторического дыхания, если в нем нет утопии.

Такое понимание истории было связано и с новым представлением о марксизме, с преодолением вульгарного исторического материализма. И Блох, и Лукач (в «Истории и классовом сознании», с оговорками, о которых было сказано выше), и Беньямин, столь вдохновленный новой марксистской философией, – каждый на своем языке пытаются противопоставить марксизму II Интернационала новое видение истории и социализма. И в этом они были, несомненно, на высоте своего времени, не доверяя болтовне о «закономерностях исторического развития». Их инструментами были социальная критика и утопическая энергетика религиозности, способная поднять отдельного человека и целые классы на вершину настоящего момента, почувствовать, следуя Бодлеру, подлинную современность и очнуться от мифического похмелья вечного возвращения, сулившего лишь темное однообразие и ужас порабощения.

Такая неудобная философия была принята не сразу. И только потом, уже после Второй мировой войны и концлагерей, в гуманитарном знании приживутся подобные схемы (в виде, например, тезиса о несоизмеримости у Куна или эпистемологического разрыва у Альтюссера и Фуко), но судьба их, да и контексты, будут уже совсем другими.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.