Как читать «Дао дэ цзин»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как читать «Дао дэ цзин»

Чтобы понять «Дао дэ цзин», надо его прочитать. Занятие, приобретающее особый смысл и особую значимость, когда мы имеем дело с собранием разрозненных изречений, часто нарочито темных и парадоксальных. Афористическая речь – это язык безмолвия. Она созидается паузой, разделяющей и обступающей слова, и всегда сообщает о чем-то «другом» – неназванном, сокровенном и все же интимно внятном. С древности писания Лао-цзы были прозваны «темными». Сотни ученых людей пытались их разъяснить, плодя в результате лишь новые толкования. Но не свидетельствует ли само обилие комментариев на книгу Лао-цзы, даже независимо от намерений их создателей, о том, что понимание, к которому даосский патриарх ведет своих читателей, каким-то образом неотделимо от вечно длящегося толкования, от непроизвольных и потому неисчерпаемых метаморфоз смысла, от той игры бесконечно сложного кристалла бытия, которая, собственно, и составляет жизнь творческого сознания? И не значит ли это, что «аутентичного» текста даосского канона просто не существует и что этот канон должен снова и снова домысливаться, воссоздаваться в уме читателей?

Одно из ранних суждений, касающихся воздействия книги Лао-цзы на читателя, принадлежит ученому IV века Инь Чжунканю, который однажды шутливо заметил: «Если я три дня не почитаю “Дао дэ цзин”, язык у меня становится будто деревянный».[6] Инь Чжункань жил во времена, когда дискуссии на отвлеченные философские темы пользовались большой популярностью среди образованных верхов общества, и даосские каноны сыграли решающую роль в становлении нового умонастроения. Собственно, китайская традиция герменевтики и началась с предпринятой за сто лет до Инь Чжунканя ученым Ван Би попытки истолковать «Дао дэ цзин» как текст, хранящий в себе, по отзыву современников, «сокровенный смысл». Но еще до Ван Би среди древних китайцев прочно укоренилось мнение о том, что человеческое творчество воплощено в акте «рассеивания» (сань), то есть скольжения мысли за пределы «данности» знания, любого формального тождества. Этот акт самораскрытия мысли еще непознанному и неведомому как раз и составляет существо герменевтического усилия.

Толкование текста – это всегда ис-толкование, выход за горизонты понятого и понятного. Оно есть как бы непрерывное расширение и даже, можно сказать, рассеивание, ветвление смысла. Оно отменяет логику тождества и различия и предполагает – всегда только предполагает – сходство заведомо несходного. Речь идет о самовозрастании знания, в котором подтверждается чистая качественность опыта, о неуклонном уклонении от собственной данности, о всеобъемлющей метаморфозе как саморазличающемся различии и в конечном счете – об опознании бесконечной действенности, которая есть «иное» всего сущего и всякого действия, покой среди непрестанного волнения мира, сокровенный исток смысла как со-мыслия. Это реальность, которая сама содержит в себе условия для своего возобновления и непрерывно возвращается к себе, ускользая от себя. Она, говорит Лао-цзы, «как бы существует» и «вьется без конца». Ученый XVI века Цзяо Хун удачно определил истинный результат чтения «Дао дэ цзина», уподобив его «накоплению без накопления». Понять Лао-цзы, добавил Цзяо Хун, сможет только тот, кто способен «забыть слова и постигать сердцем».

Теперь выражение «загадка Лао-цзы», которое кажется на первый взгляд журналистским штампом, приобретает для нас глубокий смысл. Мудрость перемен, исповедуемая Лао-цзы (а вслед за ним и всей китайской традицией), требует признать реальностью самоотсутствие сущего, искать единство в акте «рассеивания», в бесконечном богатстве разнообразия. В этом нескончаемом утончении смысла, или ограничении ограниченного, в котором выявляется безграничное, есть только конкретность опыта (сама по себе вездесущая), открытость сознания бездне метаморфоз, которая не позволяет возникнуть самовластному субъекту и установить те или иные сущности. Оттого же «темные» речи Лао-цзы проговариваются как бы в сослагательном наклонении, под знаком неистребимого «как будто». Лао-цзы говорит о Матери мира, о Прародителе и даже о том, кто «как будто предшествует верховному предку», но было бы ошибкой считать подобные высказывания попыткой описать первоначало мира и создать, так сказать, миф бытия… Этот проблематичный исток сущего есть только предположительное тождество, скрытое в различении, первозданная не-целостность Хаоса или, пользуясь термином Ж. Делеза, «темный предшественник», который посредует между разнородными сериями явлений. Лао-цзы и сам говорит о наличии в его речах непостижимого для непосвященных, «прародителя», который каким-то образом собирает воедино «безымянное» и «именуемое». Это реальность, которая настолько же предположительна, насколько и предположена знанию и опыту; реальность, всегда заданная, но никогда не данная сознанию. Неощутимая и немыслимая, она предстает извечно чаемой и памятуемой.

Так истина Лао-цзы обосновывается актом растворения субъективного «я» в полноте бытийствования. Это истина именно бытийствующая; она жива и деятельна тогда, когда не предъявлена мысли. И сам образ «Лао-цзы» в китайской традиции есть только заместитель отсутствующей реальности, своеобразная анти-икона, которая устанавливает различие в видимом сходстве, стирает самое себя. Наследие Лао-цзы действительно может жить только как (ис)толкование, искусство говорить «не то» и «невпопад». Древние глоссы, определяющие смысл терминов по, казалось бы, случайному признаку омонимии, и в еще большей степени – вновь открытые древние списки «Дао дэ цзина», где немало знаков записаны по принципу того же фонетического заимствования, как раз свидетельствуют о присутствии неисповедимого «темного прародителя» всех значений. Присутствие этого сокровенного пра-слова превращает текст в тайнопись и заклинание. В таком тексте, говорит Ж. Делез, «все вещи имеют смысл при условии, что слово молчит о себе или, скорее, в слове молчит смысл».[7] Не случайно поэтому канон в Китае, как мы уже знаем, воспринимался как пред-словесный прообраз мироздания. Лао-цзы, по его собственному признанию, «наставляет без слов». Не потому, что ему нечего сказать, а потому, что он способен, как гласит позднейшая чань-буддийская сентенция, «все сказать, прежде чем откроет рот». Знаменитая первая сентенция «Дао дэ цзина» служит тому наглядной иллюстрацией: объявляя все слова пустыми и излишними, она как бы возвращает мысль к истоку всего сказанного. Первая фраза канона оказывается и последней.

Лао-цзы ищет «тихое», «пресно-безвкусное», предельно простое и безыскусное слово, которое растворяется в безмолвии вечного покоя; слово, способное освободиться от прилипших к нему значений. Простейший способ придти к такой метафизически нейтральной, но бытийно-насыщенной речи – столкнуть между собой несовместимые значения и в огне этого столкновения сжечь общепринятый смысл. «В прямых речах все говорится как будто наоборот», – утверждает Лао-цзы. В его книге можно насчитать до пяти десятков таких парадоксальных суждений, в которых противоположности уравниваются друг с другом. В подобных афоризмах менее всего поверхностного остроумия. Все они отсылают к чему-то непреложному, безусловному, всему предположенному и всему дающему жизнь – к тому, что другой даосский учитель, Чжуан-цзы, назвал «одной весной всего сущего».

Академическая наука, так жаждущая понимания, немало преуспела в том, чтобы сделать истину Лао-цзы непонятной и неинтересной широкому читателю именно потому, что всегда стремилась установить предметный смысл речений провозвестника Великого Пути. Но ни метафизические теории, ни математические схемы, особенно модные у нас в последнее время, не раскроют той последней глубины смысла, которой странные писания «Старого Ребенка» обязаны своей долгой жизнью. Структура сказки никому не интересна, кроме горсти кабинетных ученых. Сказка всегда будет интересна детям. Но пробудившееся сознание будет вечно интересоваться той пустотой, тем зиянием, которые отверзаются в нашем опыте, когда начинает звучать осмысленная речь. Речь о Пути – это меч, который рассекает формальное тождество субъекта, не оставляя на нем следов (см. притчу о таком мече на с. 482–483; та же тема гениально раскрыта в известной притче о поваре в главе III «Чжуан-цзы» (см.: Чжуан-цзы. Пер. В. В. Малявина. М., 2002. С. 73)).

Уязвленность словом внушает неведомый образ жизненной полноты и цельности. Чтобы прочитать «Дао дэ цзин», мало быть грамотным, а чтобы понять его – мало уметь логически мыслить. Здесь требуется, как заявляет сам Лао-цзы, идти всегда другим, обратным путем: разучиться читать и думать и научиться открывать себя жизни, разучиться накапливать и научиться «каждый день терять» и… давать жизни жительствовать, открывая для себя радостную легкость жизни, освобожденной от бремени дум и страстей. Это означает, что книга Лао-цзы требует чтения вдумчивого, углубленного, как погружения в трещину бытия, зияющую бездной творческих метаморфоз жизни. Это чтение, которое вырывает из автоматизма человеческой эмпиреи, взламывает скорлупу привычки, побуждает к самообновлению. Смысл загадочных речений «Дао дэ цзина» – это только открытость темному зиянию мирового Всё. Этот даосский канон, подобно Евангелию, предназначен для ежедневного чтения, ибо он в действительности не сообщает о реальности, а… приобщает к ней. Он удостоверяет высший смысл жизни.

В начале XVII столетия ученый монах Дэцин в предисловии к своему комментарию на «Дао дэ цзин» так рассказывал о своем опыте чтения даосских канонов:

«Я смолоду любил читать Лао-цзы и Чжуан-цзы, но мучился оттого, что не мог уразуметь их смысл. Обратившись к различным толкованиям, я увидел, что каждый комментатор излагает свое собственное понимание, и поэтому смысл тех книг стал еще более недоступным для меня…

В пустынных горах, проводя время в медитации и предаваясь вольным размышлениям, я брался за кисть, когда на меня вдруг находило прозрение. Порою я десяток дней обдумывал одно слово, а бывало и так, что целый год обдумывал одно речение. Лишь по прошествии пятнадцати лет я закончил свою работу. Вот так я понял, что древние не записывали свои слова легкомысленно…»[8]

Для Дэцина чтение Лао-цзы равнозначно медитации, но понимаемой не как техническое упражнение или состояние сознания, а как момент освобождения духа от предметности опыта, его самораскрытия безбрежности творческих метаморфоз существования. Действительность вечноотсутствующего постигается потаенным просветлением, которое предстает, согласно Лао-цзы, «самоуподоблением праху». Уподобиться праху означает достичь предела саморассеивания – предела метаморфоз, в котором свет сливается с мраком. Всякое помышление требует усилия, но способность открыться абсолютной открытости бытия, подобной зиянию беспредельного, бесплотного, лучезарного неба, предполагает некое сверхусилие духа, способность «оставить себя» или, лучше сказать, предоставить себе (и всему миру) свободу творческих метаморфоз, свободу быть. Быть – кем? Так ли важно это знать? Важно то, что быть самим собой означает бесконечно превосходить самого себя.

Итак, читать даосский канон – это, в сущности, все равно что дышать. Не удивительно, что чтение книг, и в особенности «Дао дэ цзина», имело в древнем Китае и иную, не оговариваемую Дэцином сторону: книгу полагалось декламировать без остановки, прерываясь лишь для того, чтобы сделать вдох (структура текста Лао-цзы со всей наглядностью об этом свидетельствует). Такая манера чтения как будто противоречит высказанному выше требованию вдумываться в слова (или, вернее, в то, что присутствует до слов), но крайности, как известно, сходятся, и мы уже знаем, почему: в обоих случаях мы наследуем вечнопреемственному, обретаем покой в движении и притом приникаем к реальности, лежащей за гранью понимания, но всегда заданной в живой непосредственности, чистой качественности опыта. Не есть ли непрерывная декламация канона – то есть словесного слепка потока бытия – воспроизведение той самой «вечно вьющейся нити», которая у Лао-цзы символизирует «предвечный Путь»? Бросив взгляд на традиционную культуру Китая, мы легко убедимся в том, что имеем дело с универсальным принципом китайского миросозерцания, который играет важную роль и в искусстве каллиграфии, и в живописи или ландшафтной архитектуре, и в боевых искусствах.[9]

Ключевое слово здесь опять-таки – «перемены» (и), которые обозначают также «легкость» и «безыскусность» жизни (то же понятие составляет заглавие главного китайского канона – «Книги Перемен»). Поистине, нет ничего более легкого и непринужденного, чем перемены в жизни, которые всегда случаются внезапно и как бы сами собой. Но чтение «Дао дэ цзина», согласно Дэцину, есть нечто большее: оно завершается событием в его изначальном смысле события или даже – сделаем еще один шаг – «событийности» сущего. Оно знаменует погружение в сокровенное, не-пространственное пространство «сердечной встречи», или, как еще говорили в Китае, «утонченного резонанса» вещей. Эта сила бытийственности бытия, круговорот вечно начинающегося Начала определяют жизнь сознания в двух ее главных модусах: памяти и воображения, даже если речь идет о воспоминании ни о чем и о чаянии невозможного. Событие «сердечной встречи» случается редко – точнее, вне субъективной длительности существования, ведь оно вмещает в себя всю бездну памятуемого и предвосхищаемого. Но только оно подлинно.

Ниже Дэцин разъясняет подробнее смысл чтения «Дао дэ цзина» как медитации.

«Сначала нельзя позволять словам книги обманывать себя. Потом нужно в совершенстве овладеть искусством успокоения себя, научиться всем тонкостям владения сердцем, и только тогда можно досконально вникнуть в корень своей духовной обремененности. В постижении самоочевидной действительности своего опыта и сокрыта радость, о которой говорит Лао-цзы. Так можно прозреть суть всех мирских событий и проникнуть в истоки всех людских чувств.

В мире же о Лао-цзы судят не по собственному опыту духовного свершения,[10] а только по его словам, и потому не могут его понять. Есть и такие, которые в безумном упоении пишут на него ученые толкования и не понимают, что его мудрость нужно постигать на путях самоуспокоения».[11]

Итак, истина Лао-цзы – это само действие, но действие совершенно особое, беспредметное и потому как бы… бездеятельное. Даосский канон – это не система философии, но и не «руководство к действию», а, скорее, указание на сами условия действенности действия. Он есть повод к нескончаемому вдумыванию – нескончаемому потому, что оно только освобождает от оков деловитого «думания».

Попробуем теперь оценить особенности языка и стиля «Дао дэ цзина».

Как уже говорилось, самая примечательная черта писательской манеры Лао-цзы – это его явное пристрастие к афористически кратким и притом парадоксальным суждениям. «В прямых речах все говорится наоборот», – таково уже знакомое нам писательское кредо даосского патриарха. Слово «наоборот» (фань) у Лао-цзы обозначает природу той самой непроизвольной и безусловной «перемены» в жизненном опыте, которая увлекает в незапамятную будущность, возвращает к вечно начинающемуся началу. Это слово указывает на «возвращение», которое всегда противоположно всем видимым тенденциям, всякому «развитию событий». Подвижник Пути воистину «живет наоборот»: он не-мыслит в мысли, не-действует в действии, не-говорит в речи, не-желает в желании. Его мудрость ставит предел всякому выражению. Но и афоризм, о чем напоминает уже греческая этимология этого термина, призван указывать предел выражения. Как литературная форма, он есть такое высказывание, которое несет в себе свое собственное ограничение, стремится упразднить самое себя, прийти к той предельной конкретности опыта, которая есть вечный исход и вездесущность «иного». Истинное обоснование афоризма заключено не в нем самом, а в чем-то другом и даже противоположном словесности – в безмолвии чистой действенности. Афоризм устанавливает не общую истину, а истинность особого взгляда на вещи. Он утверждает конкретные, исключительные, всегда «другие» качества опыта. Лао-цзы, по его собственным словам, «не похож на всех». Его мудрость такова, что он живет в мире одиноким и неузнанным. А афористическая речь – точный образ его истины как вездесущей границы, бесконечной конечности.

Любовь Лао-цзы к слову, отрицающему себя или, лучше сказать, освобождающемуся от самого себя, уже не покажется нам ни оплошностью неумелого мыслителя, ни произвольно выбранным литературным приемом, ни позой конспиролога. Она задана даосским представлением о реальности как самопревращении (превращении превращения), которое в равной мере существует и осознается, присуще и жизни, и человеческому творчеству. Парадоксальность суждений Лао-цзы есть самый верный признак осмысленности речи, и, следовательно, искренности говорящего. Что же касается повествования, то оно в даосской литературе получает форму притчи или анекдота (этот жанр представлен, в частности, в книге «Ле-цзы»). И притча, и анекдот имеют нечто общее с афоризмом, ведь они тоже указывают на реальность, пребывающую вне сказанного, и в этом смысле представляют собой способ сказать, ничего не называя.[12]

Принцип самоограничения литературной формы объясняет, во-первых, сведение словесности к толкованию и, во-вторых, идею иерархии словесности, в которой собственно сообщению отводится низшее и подчиненное место. Это обстоятельство позволяет выявить определенный порядок в организации даосской словесности. В свое время А. Уэйли высказал мысль о наличии в даосской литературе разных хронологических пластов. Древнейший ее слой он определил как «гимны для посвященных». Речь идет об изречениях, в которых содержатся разные загадочные и туманные образы, вроде Сокровенной Женщины, Матери мира, Цельного Ствола, Небесных ворот, Пустоты, Срединности и проч. Подобные образы, по мнению А. Уэйли, не были призваны что-то определить или о чем-то сообщить. Они играли роль своеобразных опознавательных знаков, указывавших на принадлежность к определенному кругу идей. Что же касается жанра притч и анекдотов, то он сложился позднее и, будучи обращенным к внешней аудитории, является ответом на вызов публичности.[13]

Было бы большим упрощением полагать, что концепция А. Уэйли описывает действительную хронологию развития даосской мысли. К тому же в ней отсутствует центральное звено даосской словесности – парадоксальные афоризмы, являющиеся, несомненно, плодом рефлексии на внутренний опыт. Тем не менее, с учетом этого звена мы можем говорить об определенной последовательности в развитии даосской словесности как формы иносказания. Если первичные метафоры являют самый простой и очевидный образ иносказательности, а парадоксальные афоризмы раскрывают антиномическую структуру смысла, то в анекдоте и притче иносказательность (и, соответственно, смысл сообщения) убраны в подтекст: и притча, и анекдот всем понятны, но всегда сообщают о чем-то неназванном и даже неназываемом. В то же время повествовательный характер сближает их с чуждым афористическому языку жанром рассуждения. Так канон, этот язык чистой действенности бытия, уступает место комментарию как форме знания о бытии.

Развивая взгляды А. Уэйли, американский исследователь М. ЛаФарг выдвинул свою гипотезу происхождения «Дао дэ цзина». По его мнению, изречения, составляющие костяк главного даосского канона, первоначально имели хождение в узком кругу образованных людей, которых М. ЛаФарг предположительно именует «лаоистами». Эти изречения употреблялись на манер народных поговорок, то есть когда для этого представлялись «подходящие случаи». Последние имели отношение либо к практике самосовершенствования, либо к полемике с враждебными школами мысли. Текст «Дао дэ цзина», продолжает ЛаФарг, был составлен «представителями лаоистской школы во втором или третьем поколении, когда они стали размышлять над традиционными устными изречениями, уже воспринимавшимися как великая сокровищница мудрости».[14]

Без сомнения, нынешний текст «Дао дэ цзина» складывался в течение длительного времени, измеряющегося столетиями. Тем не менее, это обстоятельство не снижает его ценности в рамках породившего его миросозерцания. Долгая и даже бесконечно длящаяся временная перспектива опыта и, соответственно, внутренняя прерывность, свойственная отдельным суждениям, является, как мы уже выяснили, даже необходимым условием постижения истины, которой учит Лао-цзы. Не следует также переоценивать значение факторов полемики или даже йогической практики в формировании даосской традиции. Трудно заподозрить ревностного полемиста в том, кто утверждает, что слова сообщают не то, что они значат. И столь же трудно причислить к наставникам йоги того, кто объявляет своей целью предоставить всему быть таким, каково оно есть. И полемическая риторика, и методы духовной аскезы возникают, скорее, как побочные продукты «лаоистского» наследия. Ядро же последнего составляет особая жизненная позиция и самобытный склад мышления, в которых парадоксальным образом совмещаются чистое умозрение и чистое действие, интимное и всеобщее. Этим внутренним единством запечатленного в «Дао дэ цзине» жизнепонимания, без сомнения, объясняется отмечаемая многими исследователями удивительная смысловая цельность книги, тем более поразительная на фоне ее необычайного стилистического разнообразия: прозаические фрагменты чередуются в ней с рифмованными пассажами, причем рифмы не имеют какого-либо единого образца. Композиция отдельных глав подчинена некоему неформальному, слитому с течением самой жизни порядку: здесь есть зачин, экспозиция темы и концовка, причем главы нередко группируются по тематическому признаку. В результате текст «Дао дэ цзина» выстраивается по образу музыкального произведения с его сменой ритмов и регистров, акцентами, кульминациями и вариациями темы, одним словом – с его диалогичностью и прерывностью формы, без которых не бывает истинной гармонии. Это, в конце концов, музыка самой жизни, которую нельзя сделать объектом «понимания». Ей можно только открыться. Ей нужно довериться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.