Письмо СIV
Письмо СIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Я убежал к себе в Номентанскую усадьбу, — от чего, по-твоему? От города? — Нет, от лихорадки, — той, что подкрадывается исподволь. Она уже наложила на меня руку, но я сразу велел закладывать повозку, хоть Паулина[1] меня и удерживала. Врач говорил, что это только начало, потому что биение жил неспокойно и неровно, его обычная мера нарушена. Я настаивал на отъезде. На устах у меня были слова господина моего Галлиона[2], который, захворав лихорадкой в Ахайе, тотчас поднялся на корабль, восклицая, что болезнь обитает не у него в теле, а в тамошней местности. (2) Это я и сказал Паулине, ради которой мне приходится думать о здоровье. Зная, что ее жизнь стала едина с моею, я начинаю щадить себя, так как щажу ее, и, хотя старость сделала меня во многом храбрее, я теряю это преимущество моего возраста. Мне приходит на ум, что моя старость вобрала в себя чужую молодость, которую нужно беречь. И так как я не добиваюсь от Паулины, чтобы она была мужественней в любви ко мне, то она добивается, чтобы я был прилежнее в любви к себе. (3) Ведь высоким чувствам нужно идти навстречу, и порой, вопреки напору обстоятельств, во имя близких возвращаться к жизни даже и с мукой, зубами удерживая вылетающий дух; ведь человеку добра нужно жить, сколько велит долг, а не сколько приятно. Кто ни жены, ни друга не ценит настолько, чтобы ради них продлить себе жизнь и не упорствовать в намеренье умереть, тот просто избалован. Если польза близких требует, душа может даже приказать себе положить конец не только желанью смерти, но и самой смерти, когда она началась, — только бы угодить близким. (4) Вернуться к жизни ради других признак наибольшего величия души, и величайшие мужи часто так поступали. Но и то, по-моему, свидетельствует о высочайшей человечности, что ты оберегаешь свою старость, величайшее благодеянье которой — возможность беспечнее относиться к себе и смелее пользоваться жизнью, и заботишься о ней, зная, что кому-нибудь из твоих юна мила, полезна и дорога. (5) И за это нам достается в награду немалая радость: разве не самое отрадное когда жена так тебя любит, что ты сам начинаешь любить себя больше? И выходит, что Паулина может поставить мне в заслугу не только страх за нее, но и за меня самого.
(6) Но ты спрашиваешь, чем кончился мой замысел уехать? Едва я выбрался из давящего города, от запаха дымящихся кухонь, которые, едва их затопят, изрыгают вместе с пылью все таившиеся в них ядовитые пары, как тотчас самочувствие мое изменилось. А как ты думаешь, сколько сил прибавилось у меня, когда я добрался до виноградников? Выпущенный на пастбище, я накинулся на мой корм. Я снова нашел самого себя: не осталось слабости в ненадежном, замышлявшем дурное теле, я опять всей душой предался занятиям.
(7) Но место мало поможет в этом, если душа не будет принадлежать сама себе, — а она, если захочет, найдет способ уединиться даже в гуще дел. Напротив, кто выбирает то ту, то эту местность в погоне за досугом, всюду найдет отвлеченья. Рассказывают, еще Сократ, когда кто-то жаловался на то, что не получил пользы от путешествий, ответил: «И недаром: ведь ты путешествовал с тобою!» (8) Как хорошо было бы некоторым уехать подальше от себя! А не то они сами себя теребят, портят, пугают. Что пользы пересекать моря и менять города? Если хочешь бежать от того, что не дает тебе покоя, другим должно быть не место а ты. Представь себе, что ты приехал в Афины, приехал на Родос; выбирай какую угодно страну; разве важно, какие в ней нравы? Ведь твои-то нравы — с тобою! (9) Ты считаешь богатства благом; стало быть, тебе будет мучительна бедность и — самое печальное! — бедность мнимая: ведь ты, хоть имеешь много, будешь воображать, будто тебе не хватает ровно столько, яа сколько превзошел тебя имеющий больше. Ты считаешь благом почести: так тебе будет плохо от того, что такой-то стал консулом, а такой-то — даже во второй раз; ты будешь завидовать всякому, чье имя чаще попадается в годовых списках[3]. И честолюбие настолько лишит тебя разума, что при виде одного обогнавшего ты забудешь обо всех, кого оставил позади. (10) Ты считаешь смерть величайшим злом, хотя если есть в ней что-то плохое, как только одно: ее боятся раньше, чем она приходит. Тебя будут пугать не то что опасности, а подозрения, ты постоянно будешь мучиться пустыми страхами. Что пользы, если
Путь меж врагов позади, позади твердыни аргивян? [4]
Даже мир даст тебе поводы бояться; однажды пав духом, ты и самой безопасности не будешь верить. Привыкшая к слепому страху душа неспособна будет заботиться о собственном спасенье: она ие избегает, а убегает, а опасности легче ударить нас сзади. (11) Самым тяжким злом ты считаешь потерю любимых, — а это так же глупо, как оплакивать листья, падающие с красивых и украшающих твой дом деревьев. На все, что тебе приятно, смотри так же, как смотришь на эти листья, покуда они зелены[5]. Тот или этот день непременно отнимет у тебя того или этого; но и утрата тек, кого ты любишь, кого считаешь усладой своей жизни, не тягостней паденья листьев: снова родятся листья, снова появятся близкие, хоть прежние вновь и не родятся. — (12) «Вот именно, не прежние!» — Так и ты не будешь прежним! Всякий день, всякий час ты меняешься, — но что похищено у других, то явно, а украдкой похищенного у нас мы не видим. Других у нас отнимают, а самих себя мы теряем незаметно. Об этом ты не думаешь и не ищешь лекарства для ран, — напротив, ты сам сеешь причины для треволнений, на то надеясь, в этом отчаиваясь. Но разумный всегда примешивает к надеждам долю отчаянья, к отчаянью — долю надежды.
(13) Чем может помочь странствие само по себе? Оно не умерит страсти к наслажденьям, не обуздает алчности, не утишит гневливости, не отразит неукротимого натиска любви, не избавит душу от других зол, не прояснит суждений, заблуждений не рассеет, — разве что на короткое время займет тебя новизной, как мальчика, который дивится невиданному. (14) В остальном же езда только усиливает непостоянство духа, когда он нездоров, делает его еще легкомысленней и беспокойней. Те, кто жадно стремился в иные места, покидают их еще более жадно, перелетают как птицы, уезжают быстрей, чем приехали. (15) Путешествие даст тебе узнать другие племена, покажет горы необычайных очертаний, исхоженные пространства равнин, орошенные неиссякаемыми водами долины, или, если ты понаблюдаешь, природу какой-нибудь реки, которая либо набухает от летнего паводка, как Нил, либо, как Тигр, скрывается из виду, а потом» такая же полноводная, появляется из тайников, через которые текла; либо, как Меандр — предмет упражнений и игры для всех поэтов, — вьется частыми излучинами, близко подступает к собственному руслу и опять поворачивает, не успевши влиться в себя самое. Но путешествие не сделает тебя ни лучше, ни здоровее.
(16) В ученых занятиях, в общении с чиноначальниками мудрости должны мы проводить время, чтобы усвоить исследованное, исследовать неоткрытое. Так нуждающаяся в искуплении душа отпускается на свободу из жалкого рабства. А пока ты не знаешь, от чего бежать, к чему стремиться, что необходимо, что не нужно, что справедливо и что честно, будешь ты не путешествовать, а блуждать. (17) Никакой пользы не даст тебе эта езда: ты ведь будешь путешествовать вместе со своими страстями, и твои беды от тебя не отстанут. Если бы только не отстали? Тогда они были бы еще далеко: а так они не с тобою, а в тебе и, значит, везде будут томить тебя и мучить одинаковыми неприятностями. Больному следует искать не новых мест, а лекарства. (18) Человек сломал бедро, подвернул сустав: не в повозку и не на корабль должен он садиться, но позвать врача, чтобы тот срастил сломанную кость, вправил вывих. Так неужели, по-твоему, можно вылечить переменою мест душу, сломанную и вывихнутую во многих местах? Слишком силен этот недуг» чтобы лечить его прогулками в носилках. (19) Путешествие никого не сделает ни врачом, ни оратором; местность не учит никакому искусству; так неужели мудрости, которая превыше всего, можно набраться по дороге? Поверь мне, нет дороги, которая уведет тебя прочь от влечений» от гнева, от страха, — а будь такая дорога, весь род человеческий пустился бы по ней сомкнутым строем.
Все эти недуги будут томить тебя и иссушать в странствиях по морям и по суше, пока ты будешь носить в себе их причины. (20) Ты удивляешься, что бегство тебе не помогло? Но все, от чего ты бежишь, с тобою. Значит, исправься сам! Сбрось с себя бремя, удерживай желания в неких пределах, выскобли из души всякую порчу! Если хочешь приятно путешествовать, вылечи твоего спутника! Будешь жить вместе со скупым и алчным, — жадность пристанет к тебе; будешь общаться со спесивцем, — к тебе перейдет чванство; в дружбе с палачом ты не избавишься от жестокости; возьми в товарищи развратника — распалится и твоя похоть. (21) Хочешь освободиться от пороков — сторонись порочных примеров. Скупец, развратитель, жестокий, коварный, — все, что повредили бы тебе, будь они близко, — в тебе самом. Уйди от них к лучшим, живи с Катонами, с Лелием, с Тубероном, а если тебе по душе греки — побудь с Сократом, с Зеноном. Один научит тебя умереть, когда это необходимо, другой — раньше, чем будет необходимо6. (22) Живи с Хрисиппом, с Посидонием. Они передадут тебе знание божественного и человеческого, они прикажут быть деятельным и не только красно говорить, сыпля словами для удовольствия слушателей, но и закалять душу и быть твердыми против угроз. В этой бурной, как море, жизни есть одна пристань: презирать будущие превратности, стоять надежно и открыто, грудью встречать удары судьбы, не прячась и не виляя. (23) Природа произвела нас на свет высокими душой и, подобно тому как одних животных она наделила свирепостью, других — хитростью, третьих — трусостью, так нам она дала дух славный и божественный, ищущий, как жить честнее, а не как безопасней, подобный вселенной, — ибо с нею он состязается, за ней следует, насколько это возможно человеческому шагу. Он жаждет отличиться и верит, что его заметят и похвалят. (24) Он — господин всего, он над всем и, значит, ничему не покоряется. Ничто не кажется ему ни тяжким, ни способным согнуть мужа.
Гибель и тягостный труд — ужасные видом обличья;[7]
вовсе нет, если кто сможет посмотреть на них прямо и пробиться взглядом сквозь тьму. Многое, что ночью представляется ужасным, день делает смехотворным.
Гибель и тягостный труд — ужасные видом обличья.
Наш Вергилий сказал превосходно: они ужасны не на самом деле, а только видом, то есть кажутся такими, а казаться — не значит быть. (25) Так ли они, повторяю, страшны, как гласит молва? И скажи, Луцилий, молю: с чего мужу бояться труда, человеку — смерти?
Сколько раз попадались мне считающие невозможным все, чего сами они не могут, и говорящие, будто мы требуем больше, чем выдерживает человеческая природа. (26) Насколько же лучше я думаю о них! Ведь и они многое могут, да не хотят. А кому из тех, кто пытался, изменял успех? Разве, когда возьмешься, все не оказывается легче? Мы не потому не осмеливаемся, что трудно, — трудно оттого, что мы не осмеливаемся. (27) Если вам нужен пример, возьмите Сократа, старца необычайной выносливости, прошедшего через все невзгоды, но не побежденного ни бедностью, еще более гнетущей из-за домашнего бремени, ни тяготами, которые он нес и на войне, и дома должен был сносить, — вспомни хоть его жену с ее свирепым нравом и дерзким языком, хоть тупых к ученью детей, больше похожих на мать, чем на отца. И почти всю его жизнь была то война, то тирания, то свобода более жестокая, чем война и власть тиранов. (28) Двадцать семь лет шли битвы8; закончились бои — государство предано было зловредности тридцати тиранов, большинство из которых были ему врагами. И наконец — приговор по самым тяжким статьям: ему ставили в вину и святотатство, и развращение юношества, которое он, мол, натравливал на богов, на родителей, на государство; а после этого — темница и яд. Но все это настолько не изменило его души, что он даже в лице не изменился. Вот удивительное и редкое свойство! А Сократ сохранил его до последнего часа: никто не видел его ни веселее, ни печальнее, — он был постоянно ровен среди постоянных преследований фортуны.
(29) Хочешь другой пример? Возьми того Катона, что жил недавно, которого фортуна гнала с еще большей враждебностью и упорством. Во всем она ставила ему преграды, даже под самый конец не давала умереть, а он доказал, что мужественный может и жить, и умереть против воли фортуны. Вся его жизнь прошла или в пору гражданских войн, или в ту, что была уже чревата гражданской войною. И о нем, ничуть не меньше, чем о Сократе, можно сказать, что он жил под игом рабства 9, если только ты не считаешь Гнея Помпея, и Цезаря, и Красса сторонниками свободы. (30) Никто не видел, чтобы Катон менялся при всех переменах в государстве: он явил себя одинаковым во всем — в преторской должности и при провале на выборах, при обвиненье и в провинции, на сходке народа, в войсках, в смерти. Наконец, когда трепетало все государство, когда по одну сторону был Цезарь, поддержанный десятью легионами и таким же многочисленным прикрытием из иноземных племен, по другую — Помпеи, который один стоил всех этих сил, когда эти склонялись к Цезарю, те — к Помпею, — один лишь Катон составлял партию приверженцев республики. (31) Если ты захочешь охватить в душе картину того времени, то по одну сторону ты увидишь плебеев и чернь, готовую устроить переворот, по другую — оптиматов и всадническое сословие и все, что было в городе почтенного и отборного; а посреди осталось двое — Катон и республика. Ты удивился бы, увидав, что
Здесь и Атрид, и Приам, и Ахилл, обоим ужасный,[10 ]
ибо он обоих порицает, обоих разоружает. (32) Вот какой приговор выносит Катон обоим: «Если победит Цезарь, я умру; если Помпеи — отправлюсь в изгнанье». Чего было ему бояться, если он сам себе — и побежденному, и победителю — назначил то, что мог бы назначить .разгневанный противник? Он и погиб по собственному приговору. (33) Ты видишь, что люди могут переносить тяготы: через пустыни Африки он пешком провел свое войско. Видишь, что можно терпеть и жажду: увлекая за собой по иссохшим холмам остатки побежденного войска, безо всякой поклажи, он выносил недостаток влаги, а когда случалась вода, пил последним н. Видишь, что можно презреть и почет и бесчестье: в самый день своего провала он играл на площади собраний в мяч. Видишь, что можно не бояться могущества вышестоящих: он бросал вызов сразу и Цезарю, и Помпею, меж тем как остальные если и осмеливались задевать одного, то лишь в угоду другому. Видишь, что можно презреть и смерть, и изгнанье: он сам себе назначил и изгнанье, и смерть, а до того — войну.
(34) Значит, мы можем набраться довольно мужества, чтобы всему .этому противостоять, — лишь бы нам захотелось высвободить шею из ярма. Прежде всего надо отвергнуть наслаждения: они ослабляют, изнеживают и многого требуют, — потому-то многого приходится требовать от фортуны. Потом надо презреть богатства: они — залог рабства. Так отступимся от золота, от серебра и всего, чем отягощены счастливые дома: свободы не добыть задаром. А если ты высоко ее ценишь, то все остальное придется ценить ни во что. Будь здоров.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
1. Письмо
1. Письмо Иезуиты, как известно, весьма способствовали формированию идеи того, что у нас есть литература. Наследники и распространители латинской риторики в просвещении, на которое они, так сказать, обладали монополией в старой Европе, они завещали буржуазной Франций
Письмо VI
Письмо VI Сенека приветствует Луцилия! (1) Я понимаю, Луцилий, что не только меняюсь к лучшему, но и становлюсь другим человеком. Я не хочу сказать, будто во мне уже нечего переделывать, да и не надеюсь на это. Как может больше не быть такого, что надо было бы исправить,
Письмо VII
Письмо VII Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты спрашиваешь, чего тебе следует больше всего избегать? Толпы? Ведь к ней не подступиться без опасности! Признаюсь тебе в своей слабости: никогда не возвращаюсь я таким же, каким вышел. Что я успокоил, то вновь приходит в волнение,
Письмо Х
Письмо Х Сенека приветствует Луцилия! (1) Так оно и есть, я не меняю своего мнения: избегай толпы, избегай немногих, избегай даже одного. Нет никого, с кем я хотел бы видеть тебя вместе. Убедись же воочию, как высоко я сужу о тебе, если отваживаюсь доверить тебя тебе самому.
Письмо XI
Письмо XI Сенека приветствует Луцилия! (1) Со мною беседовал твой друг, юноша с хорошими задатками; какова его душа, каков ум, каковы успехи — все стало мне ясно, чуть он заговорил. Каким он показал себя с первой пробы, таким и останется: ведь он говорил без подготовки,
Письмо XII
Письмо XII Сенека приветствует Луцилия! (1) Куда я ни оглянусь — всюду вижу свидетельства моей старости, Приехал я в свою загородную и стал жаловаться, что дорого обходится ветхая постройка, а управляющий отвечает мне, что тут виною не его небрежность — он делает все, да
Письмо XIV
Письмо XIV Сенека приветствует Луцилия! (1) Я согласен, что нам от природы свойственна любовь к собственному телу, что мы должны беречь его, не отрицаю, что можно его и холить, но отрицаю, что нужно рабски ему служить. Слишком многое порабощает раба собственного тела — того,
Письмо XV
Письмо XV Сенека приветствует Луцилия! (1) В старину был обычай, сохранившийся вплоть до моего времени, начинать письмо словами: «Если ты здоров, это хорошо, а я здоров». Нам же правильнее сказать: «Если ты занимаешься философией, это хорошо». (2) Потому что только в ней —
Письмо XVI
Письмо XVI Сенека приветствует Луцилия! (1) Я знаю, Луцилий, для тебя очевидно, что, не изучая мудрости, нельзя жить не только счастливо, но даже и сносно, ибо счастливой делает жизнь совершенная мудрость, а сносной — ее начатки. Но и очевидное нуждается в том, чтобы его глубже
Письмо XIX
Письмо XIX Сенека приветствует Луцилия! (1) Я радуюсь каждому твоему письму. Они уже не обещают, а ручаются за тебя, и от них надежда моя растет. Сделай вот что, прошу тебя и заклинаю. Есть ли просьба к другу прекраснее той, когда просишь его ради него самого? Если можешь,
Письмо XX
Письмо XX Сенека приветствует Луцилия! (1) Я рад, если ты здоров и считаешь себя достойным когда-нибудь стать хозяином самому себе. Ведь если я вытащу тебя из волн, по которым ты носился без надежды на избавление, слава достанется мне. Моими просьбами я побуждаю тебя, Луцилий,
Письмо ХXI
Письмо ХXI Сенека приветствует Луцилия! (1) Ты полагаешь, что у тебя так много хлопот из-за тех людей, о которых ты пишешь? Больше всего хлопот ты доставляешь себе сам, ты сам себе в тягость: чего хочешь — не ведаешь, все честное хвалишь, но к нему не стремишься, видишь, где
Письмо XXV
Письмо XXV Сенека приветствует Луцилия! (1) Что касается обоих наших друзей, то идти тут следует разными путями: пороки одного мы должны исправлять, пороки другого — искоренять. Я не буду себя сдерживать: ведь если я оставлю его в покое, значит, я не люблю его. — Ты скажешь:
Письмо XXX
Письмо XXX Сенека приветствует Луцилия! (1) Повидал я Ауфидия Басса[1]: этот превосходный человек изнемог в борьбе со старостью. Она гнетет его слишком сильно, чтобы ему подняться, — таким тяжелым и все подавляющим бременем налегли годы. Ты знаешь, что он и всегда был слаб
Письмо CXV
Письмо CXV Сенека приветствует Луцилия! (1) Мне не хочется, мой Луцилий, чтобы ты слишком уж тревожился по поводу слов и слога: у меня есть для тебя заботы поважнее. Ищи, о чем писать, а не как; старайся, что пишешь, то и думать, а что думаешь, то усвоить и как бы запечатлеть
Письмо СХХ
Письмо СХХ Сенека приветствует Луцилия! (1) Твое письмо блуждает с одного вопроса на другой, но потом останавливается на одном и требует на него ответа: «Откуда берется у нас знание блага и честности?» — Многие считают, что благо и честность — вещи разные, мы же только