Контурные линии распада СССР
Контурные линии распада СССР
Теперь у нас имеется в первом приближении понятие о классах и ключевых группах в позднесоветском обществе, его институциональной морфологии, истоках коллективных притязаний и потенциале их реализации посредством совместных действий. Остается свести аргументацию воедино и сделать наброски контурных карт социальной структуры, на которые мы будем в следующих двух главах наносить эмпирические процессы, приведшие к распаду СССР.
Табл. 2 показывает основные социальные составные трех политических проектов и их результаты в сравнении: сохранение бюрократического патернализма; упорядоченную смену (реформу) государства и экономических учреждений в основном в интересах групп, обладающих более высокими, сравнительно независимыми и находящимися на подъеме формами капитала; и, наконец, зону мятежности, показывающую группы, наиболее склонные к «неупорядоченным конфликтам», где уровень физического кровопролития зависит преимущественно от средств насилия (собственно армейского оружия, а также военной организации и ее специалистов), становящихся доступными по мере стихийной децентрализации власти, и имеется или отсутствует этническая направленность. Гомологические соответствия в табл. 2 представлены как взаимосвязи концентраций габитусов, возникающих из схожих социальных позиций и ограничений, что далее ведет к гомологиям диспозиций и ожиданий. Иными словами, табл. 2 помогает нам увидеть, кто к кому и на основе чего мог почувствовать притяжение, которое далее может развиться в возможную поддержку одних групп и личностей другими в ходе политического соперничества.
Основной формой советской организации является властная пирамида. Весь Советский Союз был, по сути, исполинской пирамидой, состоявшей из множества бюрократически организованных пирамид и пирамидок двух видов – отраслевых и территориальных. Пирамидальная иерархия бюрократической субординации удерживалась повсеместностью аппарата коммунистической партии, госбезопасности и института номенклатурных назначений. Эта организация возникла еще в годы Гражданской войны и революционной диктатуры. Вертикально интегрированный диктаторский аппарат в годы сталинской индустриализации предельно расширил свое присутствие в обществе с целью осуществления центрального контроля над всеми экономическими средствами и трудовыми ресурсами огромной страны. Таким образом, формальная бюрократическая пирамида стала охватывать все стороны социального воспроизводства. Чрезвычайная концентрация власти и ресурсов в руках диктатора и центрального управленческого аппарата в Москве позволила бросить все силы на преодоление разрыва с военно-промышленным потенциалом государств ядра миросистемы, т. е. с Западом (и собственным путем быстро его догонявшей Японией). Итогом стала не только невероятная победа Советского Союза во Второй мировой войне, но и достижение впечатляющего уровня современного «развития» в значении рационально координированного создания различных отраслей промышленности, науки, образования, а также управления, социального обеспечения и рабочей силы, приближающихся к образцам Запада индустриальной эпохи, таким как кайзеровская Германия или Детройт на пике «фордистского» промышленного режима.
На этом пути советское государство превзошло любые из капиталистических стран по уровню пролетаризации. Перевод трудоспособного населения на государственную зарплату не ограничивался огромными массами вовлеченных в промышленное производство рабочих, а включал также обычно «самотрудоустроенных» (self-employed) юристов, архитекторов, поэтов, таксистов, парикмахеров, сапожников и, что важно, крестьян, чьи хозяйственные решения и в значительной степени даже потребление оказались под контролем бюрократического государства. Лишь на самом нижнем уровне либо где-то в пазуховых пространствах и с краев этого государственно-промышленного левиафана мы обнаруживаем группы населения, только частично включенные в официальные институты трудоустройства, т. е. оставшиеся субпролетариями. Удельный вес подобных субпролетарских групп, однако, мог быть весьма значительным в южных регионах, например, на Кавказе и в Центральной Азии, где промышленных предприятий было меньше (причем зачастую на них работали в основном славянские мигранты), сельскохозяйственного населения больше – а следовательно, традиционно высоким оставался и уровень рождаемости.
На вершине пирамидальной структуры располагалась номенклатура или бюрократические руководители, формально назначаемые комитетами КПСС различного уровня, от Центрального до областных и районных комитетов. Большинство номенклатуры после десталинизации 1956 г., тем более с наступлением консервативного брежневизма и подавлением движений 1968 г., чувствовало себя вполне комфортабельно в своих креслах. Это политические сдвиги, вызванные самой номенклатурой, защитили ее от произвольных чисток, сделали карьеру стабильной, жизненный уровень приемлемым, если пока и не самым высоким и вообще, позволили снизить нечеловеческий рабочий темп и облегчить психологическое напряжение, этот бич советских управленцев при Сталине. Стремление к осуществлению реформ исходило от активного номенклатурного меньшинства, которое в силу своего центрального положения было озабочено влиянием и престижем СССР за рубежом – или же ощущало, что брежневский застой препятствовал осуществлению их амбиций. Это особенно касается молодых представителей номенклатуры, а также руководителей технически наиболее продвинутых отраслей промышленности (см. табл. 2).
Реформистская номенклатура обрела в лице интеллигенции, профессиональных специалистов с высшим образованием и «рабочей аристократии» крупных капиталоемких предприятий (особенно крупных городов) весьма активных, даже нетерпеливых союзников. Заимствуемый из работ Бурдье принцип гомологичности в данной табличке наглядно демонстрирует нам, почему подобный союз выглядел таким естественным. Верхние слои класса пролетариев обладали накопленным большим профессиональным и культурным капиталом, но при этом чувствовали себя ущемленными во многих отношениях. По все более распространявшемуся мнению, они могли бы достичь большего, если бы режим дал возможность спецам и творцам выражать себя свободно и автономно организоваться в легальные профессиональные ассоциации. Интеллектуалы сфер искусства и науки были убеждены, что их творческий потенциал страдал от навязанных консервативным бюрократическим аппаратом цензуры и ограничений на ресурсы, информацию ii мобильность. Вполне небезосновательно специалисты с высоким уровнем знаний в своих областях (юристы, врачи, архитекторы или не находящие применения изобретатели) все более открыто сходились во мнении, что смогли бы достичь уровня жизни западного среднего класса, если бы не досадное препятствие в лице правящей бюрократии. Рабочие капиталоемких и передовых отраслей желали обрести право влияния на принятие решений по процессам производства, а возможно, и на назначение руководителей цехового уровня – словом, на право объединения по профессиональному признаку вне рамок официальных профсоюзов. Эти верхние слои социалистических пролетариев создавали потоки культурных символов и политических проектов, которые постепенно наделили эти группы определенной степенью социальной солидарности и независимости перед лицом правящего режима. Именно их ожидания коллективной и индивидуальной самореализации наиболее соответствовали идеалам гражданского общества и демократизации.
Оставалась значительно более обширная масса простых рабочих, занятых на промышленных предприятиях, в управленческих учреждениях, сфере услуг и сельском хозяйстве, и не обладавших ни высоким уровнем профессионального капитала, ни сколько-нибудь значительным уровнем культурного капитала. В большинстве своем эти «рядовые советские граждане» лелеяли вполне прозаические ожидания, не выходившие за пределы непосредственного социального окружения. Однако это не означает, что они были обречены на вечную инертность и не могли организовываться в принципе. Простым рабочим не могла быть чуждой идея улучшения условий труда и повышения зарплаты, чего и должны были добиваться независимые профсоюзы. Многие колхозники в сложившихся условиях приветствовали бы возможность депролетаризации, позволившей бы им стать независимыми фермерами, возможно, объединенными посредством подлинно независимых производственных и сбытовых кооперативов. И, при всей привычке к патернализму на производстве и социальной апатии, многие «рядовые советские граждане» не отказали бы себе в периодической радости наказать особо одиозных бюрократов, с треском прокатив их на выборах, коль скоро подобная возможность стала бы реальной и со временем рутинно ожидаемой. Однако классовое сознание требует не только стабильных условий (в которых рождается презираемый Лениным бытовой экономический «тред-юнионизм»), но также времени, а его-то в период ускоряющегося сползания в сторону развала СССР и не было. Всякая мобилизация современной классовой силы, пролетарской или, как показывают исследования других стран, буржуазной также требует активного идеологического и пропагандистского авангарда[193]. Здесь, как показывают те же исследования мобилизаций, прав оказался Ленин с его концепцией «внесения сознательности» и еще более Грамши с его «органичными интеллектуалами». Классовая мобилизация возникает отнюдь не столь спонтанно, как считалось раньше. Как и в случае с нациями, прежде должны поработать «пробудители сознания». Это требует довольно значительных, порой самоотверженных усилий, которых перестроечные политические мобилизаторы не предпринимали до самого последнего момента в надежде на президента Горбачева, который, по их оказавшемуся наивным мнению, обладал всей необходимой властью для проведения реформ сверху. (Позднее еще более фантастические надежды возлагались на неолиберального диктатора вроде Пиночета.)
Могло быть и наоборот – значительная часть простых рабочих скорее могла стать, и иногда становилась, низовыми носителями политических проектов консервативной номенклатуры. Можно, конечно, с презрением отмести это как проявление «авторитарного сознания» или сервильности «черни». Но если обойтись без либеральных эмоций, тут находим другой пример гомологии. Ключевым элементом брежневского консерватизма было сочетание возрастающего материального благополучия, корпоративно-патерналистское распределение благ и негласная безнаказанность самых разных проявлений неэффективности производства. Добавьте к этому долю сверхдержавного патриотизма. Людям, которые не читают Сент-Экзюпери и Хэмингуэя, за границу не ездят и не собираются, и вполне довольствуются обычными советскими товарами, будет вполне достаточно лестного сознания, что их сборная побеждает на Олимпийских играх, а их великой армии по плечу любой противник во всем мире (американскому читателю тут достаточно вообразить своего патриотичного, религиозного и консервативного соотечественника из Канзаса). Это символическая компенсация низкостатусного личного культурного капитала. Космополиты из крупных городов с их амбициями вызывают раздражение, которое легко мобилизуется в консервативно-патриотических целях.
Основная часть номенклатуры, особенно ее среднего звена, чувствовала себя вполне комфортно в условиях брежневской стабилизации и предпочитала верить собственной идеологии «развитого социализма», обещавшей все то же самое на долгие годы вперед. Задумываться о долгосрочных последствиях было бы признаком вольнодумства, нарушающего дюркгеймовскую ритуалистическую солидарность внутри социума. То же самое чувство стабильной нормализации жизненного уклада, вероятно, испытывало и большинство советских рабочих, свыкшихся с нетребовательным трудовым графиком ii ограниченными ожиданиями дефицитных товаров широкого потребления, распределяемых «заботливым руководством» по месту работы. Однако подобное восприятие существующего порядка было диффузно-фоновым и пассивным. Консервативная мобилизация советских трудящихся против либеральных реформистов и западников потребовала бы более активной идеологии – например, великодержавного шовинизма. Но в условиях многонационального СССР на такое чреватое непредсказуемостью решение не пошли бы сами консерваторы из Политбюро. В идеологическом соревновании за гегемонию над обществом инертные советские консерваторы регулярно проигрывали более активным реформистам, даже несмотря на наличие в нижних слоях общества значительного консервативного потенциала. Репрессивное лицемерие брежневизма в качестве единственного средства поддержания статус-кво становилось слишком очевидным как низко-статусным трудящимся, так и самой номенклатуре. Консерваторы, конечно, в период правления Брежнева контролировали высшие властные позиции. Однако эта ситуация резко изменится со смертью выразителя и символа их интересов. Будучи слишком привязанной к существующему порядку рутинными ожиданиями и габитусом и притом уже не имея достаточно активной веры в существующий порядок, в годы перестройки номенклатура и ведомое ею большинство рядовых советских граждан оставались, на удивление, политически пассивными. Это было именно то самое «молчаливое большинство», аналогичное разноликому консервативному электорату Никсона в США после бурных событий 1968 г. Вероятно, в России эпохи реставрации Путина пассивную основу политической гегемонии составит тот же социальный блок.
Наконец, субпролетарии, которых мы обнаруживаем на окраинах и стыках контролируемой государством индустриальной экономики. Конечно, в отраслевых индустриальных учреждениях Советского Союза субпролетариев было довольно мало, либо вовсе не было. Однако в территориальных единицах, особенно национальных республиках в промышленном отношении менее развитого южного пояса, субпролетариат был, напротив, весьма многочисленным. Обычно и в основном субпролетариат является вне-политичным классом, малозаинтересованным в существующем режиме и ровно так же мало что выигрывающим от его смены. Для субпролетарского габитуса типично избегание государственной сферы, куда они проникают в основном с черного хода. Их стратегии направлены на выживание индивидов и семей, достигаемое в основном посредством неформальных сетей и практик в рамках бытовых и этноземляческих сообществ. Этот подход особенно ярко проявляется в статусно-культурной конфронтации с этнически чуждым окружением, например, в больших городах, являющихся пунктом назначения субпролетарских миграций. Однако субпролетарии могут входить в политику в моменты кризисов, когда они ощущают угрозу своей группе либо видят возможность отмщения тем, кто воспринимается в субпролетарскнх мифологиях непосредственными угнетателями или же при появлении необычной возможности оказаться в центре общественного эмоционального внимания, тем более если это сулит возможность приобрести новый статус или ресурсы.
Субпролетариат выказывает склонность к мятежам при вовлечении в политические процессы, однако крайне редко бывает демократичным как в риторике, так и в преследуемых целях. Пожалуй, ни при каких иных обстоятельствах эти характерные черты субпролетариата не проявляются столь наглядно, как в ходе этнических конфликтов. Субпролетарский активизм в этнических конфликтах вовсе не является единственным источником насилия, однако определенно играет значительную роль.
Исходя из задач нашего анализа, проведем черту между двумя разновидностями бюрократических пирамид – нетерриториальными отраслями и секторами осуществления экономических, правоохранных и социальных функций государства и территориальными администрациями различных уровней. Сюда относятся национальные республики и автономии, являвшиеся результатом унаследованной со времен Гражданской войны и прочно институционализированной практики нейтрализации периферийных национализмов. Однако, подобно тому, как советская индустриальная бюрократия стремилась замкнуться и не допустить нежелательного для себя вмешательства Москвы в повседневные дела, национальные республики также стали приобретать возрастающий уровень бюрократической изолированности, объективно способствовавший их продвижению к фактической и далее, после катастрофы 1991 г., к юридической самостоятельности. В брежневский период Москва лишь в довольно исключительных случаях брала на себя труд пойти на смещение глав национальных республик, власть которых теперь зависела не только от центра, но оказалась уже достаточно прочно укоренена в патронажных сетях в пределах своих республик и областей. Вдобавок многие из этих республик создали ядро национальных интеллектуалов, что стало возможным как благодаря обретению институтами национальной культуры своей собственной жизни, так и в силу наличия унаследованных традиций национальной культуры. Эти традиции были сохранены в основном благодаря семьям старой интеллигенции, а также тех новичков в области национальной культуры, которые пытались воспроизвести престижный статус и имидж предшествовавших поколений.
Когда политика Горбачева сделала возможным публичное оспаривание деятельности консервативной номенклатуры среднего звена, национальные интеллигенции республик сумели достаточно быстро преобразоваться в вождей зарождавшихся гражданских обществ. Подобные общества возникали в основном в социальных сетях творческой интеллигенции, давно знавшей друг друга и обычно проводившей всю жизнь в одном и том же городе, за работой во взаимно связанных государственных учреждениях национальных истории, культуры и т. д. Из-за централизации основных государственных ресурсов СССР, у местной номенклатуры были лишь ограниченные возможности для самостоятельного применения государственного насилия, а поддержка в таких делах со стороны Москвы в горбачевский период сделалась проблематичной. Созданные и ведомые национальными интеллигенциями гражданские общества неожиданно для самих себя оказались в состоянии всерьез оспорить власть национальной номенклатуры.
В подобных обстоятельствах национализм виделся естественным выбором, поскольку большинство институциональных структур в республиках уже и так носили национальную окраску. В мобилизационном отношении национализм также обладал очевидными и крупнейшими преимуществами в сравнении с классовой политикой демократизации и экономических реформ. Конечно, национальные чувства, как правило, значительно сильнее, от квазиродственных и вплоть до самых апокалиптических эмоций, по сравнению с классовой солидарностью и расчетом рациональной политики уступок и парламентского согласования интересов. Но помимо пресловутой поэтической пассионарности патриотизма действовали также вполне политические и даже грубо материальные факторы.
В отличие от социал-демократической классовой мобилизации, непосредственно угрожавшей интересам и позициям косной административно-производственной номенклатуры, национализм смазывал местные классовые противоречия. В частности, это позволяло избежать заложенных в патерналистических структурах советской промышленности препятствий на пути массовой мобилизации. В период перестройки выяснилось, что те же самые патерналистские модели зависимости от рабочего места, которые не позволили в основной своей массе славянскому рабочему классу центральных регионов СССР перейти к политическим действиям, в национальных республиках, наоборот, могли способствовать националистической мобилизации. Такая разница в использовании потенциала в принципе одной и той же социальной модели оказалась обусловлена тем, что в республиках нерусские представители административной и экономической номенклатуры видели больше стимулов и шансов переметнуться ради самосохранения на сторону «своего народа» с тем, чтобы его возглавить. При этом местная номенклатура сохраняла не только свой начальственный авторитет, но и ресурсы, которые затем использовались в поддержке и организации демонстраций, забастовок и, наконец, референдумов по провозглашению национальной независимости. Номенклатура национальных республик начала выходить из-под центрального контроля после того, как убедилась, что действия Москвы становятся, с ее точки зрения, все более нерешительными и ошибочными, тогда как нараставший призыв национальных интеллигенций все больше начинал угрожать власти бюрократии. С этого момента верховные советы национальных республик, прежней обязанностью которых являлся перевод на родной язык принимаемых в Москве решений, стали преобразовывать себя в национальные парламенты, а молодые представители номенклатуры очутились в первых рядах националистической мобилизации и даже повели на мероприятия общественного протеста своих работников и подчиненных.
Наиболее вероятным результатом было то, что политологи называют трансформацией режимов по «межэлитной договоренности» (pacted transitions). В данном случае это вело к национальной независимости, но вовсе не обязательно к сколь-нибудь глубокой демократизации. Предлагая национальным интеллигенциям ту или иную форму политического союза против Москвы, бывшая национальная номенклатура получала хорошую возможность остаться у власти. В подобных случаях, как, например, в Украине, Узбекистане или Татарии, успешные фракции местной номенклатуры в скором времени более или менее легко одерживали верх над неизбежно сырыми, спешно сформированными коалициями национальных интеллигенций. В результате эти номенклатуры привели свои страны к упорядоченному, но авторитарному варианту перехода к национальной независимости (или же квазинезависимости в случае Татарстана). В трех прибалтийских республиках бывшая номенклатура была принуждена вступить в достаточно широкий и относительно равноправный союз с гораздо более организованными национальными интеллигенциями. Сохранению подобных договоренностей очень способствовало внешнее влияние западных государств. Это привело к демократизации и последовательным рыночным реформам неолиберального толка.
На Кавказе мы находим основные эмпирические примеры третьего пути. Созданные и возглавленные национальными интеллигенциями коалиции оказались способны мобилизовать остальное общество вплоть до самых низов в основном путем конфликтной поляризации по отношению не столько к Москве, сколько к соседним противоборствующим национальным движениям и государствам. Это позволило национальным интеллигенциям довольно легко одержать верх над собственной номенклатурой. Куда труднее оказалось затем восстановить государственный порядок. Кавказские национальные революции черпали значительную долю своей энергии из массы субпролетариата. Это определило как исключительно бурный и подчас крайне насильственный характер демократизаций, так и их крайнюю неустойчивость. В следующей главе мы увидим, как это произошло.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.