Несбывшиеся прогнозы
Несбывшиеся прогнозы
Всякая добротная теория этнических конфликтов должна при этом также объяснить не только то, что случилось, но и почему масштабного кровопролития не произошло в других регионах Советского Союза. Дело не во фривольном измышлении «сценариев». Проблема и сложнее, и аналитически много важнее, чем кажется на первый взгляд[197]. Если бы в семидесятых годах кто-либо спросил у практически любого западного советолога или аналитика ЦРУ где Москва может столкнуться с серьезными националистическими восстаниями, с готовностью бы последовал ответ – в Прибалтике, на Западной Украине и, вероятно, в Узбекистане и Туркмении. Этот прогноз был элементарной экстраполяцией из прошлого опыта. В самом деле, туркестанские басмачи, западноукраинские повстанцы-бандеровцы, прибалтийские «лесные братья» в не столь давние времена оказывали упорное многолетнее сопротивление советизации.
В конце 1970-х гг. небольшая, но весьма авторитетная группа французских и британских экспертов по исламу и Центральной Азии во главе с потомком русских эмигрантов ориенталистом Александром Беннигсеном выдвинула сенсационное предсказание, что бомбами в фундаменте СССР являются шиитский Азербайджан и суннитские, проникнутые традиционными суфийскими братствами Дагестан и Узбекистан, причем до взрыва остаются мгновения. Вкратце аргументация сводилась к следующему: быстро растущее население мусульманских республик, предположительно недовольное своим экономически отсталым положением и нахождением на вторых ролях у христиан-русских, вскоре непременно отреагирует на призывы своих восставших братьев в Иране и Афганистане[198]. В действительности шииты никак не проявили себя в антисоветской деятельности, а в 19go-e гг. Иран соблюдал благорасположенный нейтралитет к России, подавлявшей восстание в Чечне, и Армении, боровшейся с единоверными азербайджанцами за Карабах. Суфийские же тарикаты выступили лояльными союзниками центральной власти в противостоянии действительно пришедшему извне, но уже после распада СССР радикальному исламскому салафизму (или ваххабизму). Узбекистан оказался одной из последних республик, неохотно покинувшей, вернее и грубее говоря – вытолкнутой из Союза односторонним решением ельцинской России, Украины Кравчука и Беларуси Шушкевича об упразднении СССР.[199]
Даже под таким оскорбительным давлением выход Узбекистана из СССР, тем не менее, прошел в довольно упорядоченной манере. И в то же время на пути к обретению Узбекистаном нежданной независимости имели место два мрачных эпизода, наглядно продемонстрировавших наличие гораздо более разрушительных и кровопролитных возможностей хода исторических событий. В обоих случаях действующими лицами выступали вовсе не мусульмане против христиан или русских, а мусульмане-сунниты против собратьев-суннитов. Первым был погром турок-месхетинцев в 1989 г., а вторым – краткий, но кровавый конфликт между узбеками и киргизами в следующем году. Собранная в ходе моей поездки в Узбекистан в мае-нюне 1991 г. информация дает основание утверждать, что конфликт между узбеками и киргизами был в основном столкновением местного масштаба между двумя группами этнического субпролетариата, связанными с разными коррупционными сетями официального патронажа. Внутренняя административная граница между Узбекской и Киргизской ССР была очень пористой и вдобавок определена не везде четко. Это создавало почву (в том числе в самом буквальном смысле слова) для взаимных притязаний на участки земли близ города Ош в Киргизии, как тогда назывался Кыргызстан. Ош находится в Ферганской долине – самом крупном и плотно заселенном оазисе советской части Средней Азии. С одной стороны, киргизские городские власти хотели перепрофилировать прилегающие к Ошу земельные участки для строительства частных домов под рубрикой популярных в те годы «молодежных жилищных кооперативов». Согласно официальной риторике, это позволило бы облегчить проблему обустройства малоимущей киргизской молодежи, а также (как это водится в нашем суетном мире от Палермо и Каира до Шанхая, Чикаго и Сан-Пауло) создало бы прибыльный источник приписок, взяток и «откатов», неизменно связанных с массовым строительством. Со своей стороны, узбекские земледельцы давно полуофициально арендовали эти земли под частное огородничество, поскольку пригородные участки находились вне официальной монополии колхозов на сельскохозяйственные угодья[200]. Многие свидетельства указывают на то, что унесшее десятки и, возможно, сотни жизней кровопролитие ожидалось всеми и в какой-то мере даже было заранее тайно спланировано в неких не вполне ясных целях – испугать Москву опозорить скандалом и подвести под смещение кого-то из местного руководства или заморозить ситуацию введением советских внутренних войск. К примеру, на местных заводах загодя были изготовлены заточки и дубинки. Атмосфера дозволенности подобных действий была создана вспышками насилия в Центральной Азии и на Кавказе, в которые Москва вмешивалась неохотно и в последний момент. Далеко за примером ходить нет нужды – достаточно вспомнить изгнание турок-месхетинцев из узбекской части той же Ферганской долины годом ранее, летом 1989 г.
На первый взгляд малопонятный этнический погром, на уровне низов это также было скорее всего столкновением за перераспределение ниш на высокодоходном теневом рынке сельскохозяйственной продукции. Сосланные в Узбекистан в 1944 г. из юго-западных районов Грузии турки-месхетинцы занимались в основном интенсивным сельским хозяйством и частной продажей выращенного на рынке, что делало их сильными конкурентами узбеков. По общему мнению местных жителей, то обстоятельство, что месхетинцы были такими же суннитами и говорили на родственном тюркском наречии, лишь усугубляло оскорбительное положение: с виду почти свои, но все же «пришлые ловкачи»[201].
Следует сказать, что в Узбекистане имелась еще одна весьма зажиточная и совершенно отдельная община пришлых, притом еще более предприимчивых и склонных к интенсивному огородничеству корейцев. Советские корейцы также были насильственно переселены при Сталине с Дальнего Востока в Среднюю Азию. Со временем они сумели плавно перенаправить свои стратегии выживания в условиях первых лет ссылки путем организации подсобного хозяйства и этнической солидарности на последующее достижение успеха в частном рыночно ориентированном огородничестве и полутеневом предпринимательстве. Довольно неочевидным образом в сравнении с месхетинцами корейцы оказались не столь простой мишенью для нападения, поскольку, как замечательно выразился интервьюируемый узбек, «так корейцы же – европейцы». Он подразумевал, что в контексте Центральной Азии корейцы не считались азиатами, поскольку не были мусульманами. Означает ли это, что корейцев, подобно русским, окружала особая аура московского покровительства? Не совсем так. Хорошо информированный советский кореец разъяснил это иначе, возможно лишь немного преувеличивая: «Мы годами платили хорошие взятки узбекским чиновникам и милицейским. А еще они знали, что мы покупаем кое-какое оружие и что в случае чего полмиллиона корейцев будут драться друг за друга до конца. Уж такой мы народ!» Если оставить браваду в стороне, то корейцы оказались в сравнительно более безопасном положении, вероятно, потому, что обладали более высоким социальным статусом, большими ресурсами – а потому и более сильным патронажем. Вероятно, также, что тем, кто предположительно извлек политическую выгоду из погрома месхетинцев, было достаточно изолированной вспышки насилия, чтобы не слишком провоцировать Москву. Что касается живших в Узбекистане русских, то они были в основном промышленными специалистами, работниками медицины и образования, городскими рабочими, изначально не представлявшими узбекским субпролетариям конкуренции ни в коррупционном соперничестве за ренту ни в земельных спорах, ни в торговых рядах местных восточных базаров[202].
Какой бы ни была скрытая политическая причина, выбор турок-месхетинцев в качестве жертвы не выглядит совсем уж случайным. Окружающие эти события истории свидетельствуют, что погром скорее всего готовился и координировался на каком-то неизвестном уровне. Однако крупномасштабный заговор также маловероятен. Внутренняя политика бюрократического патронажа в советском Узбекистане была жестоко дезорганизована еще в начале 1980-х гг., когда андроповская фракция в высшем руководстве страны выслала в печально известную своей коррумпированностью среднеазиатскую республику специальную следовательскую группу, наделенную самыми широкими полномочиями[203]. Действия присланных центром следователей-«варягов» вскрыли картину повсеместных хищений и взяточничества. Согласно информации перестроечных разоблачений, в 1982–1986 гг. кампания по борьбе с коррупцией привела к снятию с должностей до 90 % номенклатурных работников Узбекистана, многочисленным арестам и судебным процессам над самыми высокопоставленными руководителями этой республики[204]. Вслед за андроповской антикоррупционной чисткой уже при Горбачеве последовала новая волна смещений в руководстве Узбекистана. В Москве утвердилось предубеждение, что в силу укоренившегося восточного деспотизма новые назначенцы из местных кадров оказывались столь же фатально склонны к кумовству и взяточничеству, как и их предшественники. Руководители следственной группы, которых в годы перестройки окружал героический ореол борцов с «мафией», сами увлеклись политикой и регулярно организовывали утечку наиболее скандальных, по их мнению, фактов журналистам. Эти обвинительные материалы (при всей их сомнительности, требующей большой доли осторожности) с позиций социологического исследования позволяют нам бросить взгляд на устоявшуюся неопатримониальную систему теневого правления. Изощренные и разветвленные сети коррупции позволяли налаженным образом собирать подати со всех видов теневого предпринимательства и направлять собранные средства наверх, вполне вероятно, вплоть до самых высоких покровителей в Москве.
Податной механизм позволял собирать суммы куда большие, нежели элита Узбекской ССР могла физически потратить. Возникал своеобразный кризис перенакопления. Правоохранители в буквальном смысле откапывали в садах у подследственных и их близких целые клады наличных рублей и золота. Разумеется, пока существовал Советский Союз, открытие счетов в швейцарских банках или же строительство привычных сегодняшнему взору дворцов было делом весьма затруднительным. Забавно, как мне рассказала дочь одного из высших руководителей, что в среднеазиатских республиках было достаточно непросто найти как опытных кафельщиков, так и качественную (читай – легендарную чешскую) плитку для ремонта ванной комнаты. Эта импозантная восточная женщина средних лет, превратившаяся в новые времена в космополитичную бизнес-леди, пошутила напоследок: «Золота хватало, но не хватало умельцев, способных установить золотой унитаз». Положение впоследствии исправили турецкие и европейские строительные фирмы, готовые за деньги заказчика выполнить любую его прихоть.
Накопленное на среднем и высшем уровнях номенклатурной пирамиды этих республик нелегальное богатство (если обратиться к примерам Пакистана и Афганистана) в принципе могло быть использовано для создания частных армий либо осуществления предполагающих насилие мобилизаций. Вопреки гипотезам и догадкам перестроечных политиков и журналистов, это не означает, что коррупция сама по себе была причиной насильственных действий. Коррумпированный патронаж был в состоянии поддерживать стабильность вплоть до того момента, когда пирамида рентоориентированных чиновников начала рушиться на враждующие фракции узкогупповых интересов. Тем не менее остается фактом, что погромы турок-месхетинцев способствовали дискредитации и удалению из Узбекистана перестроечного руководства республики, назначенного Горбачевым несколькими годами ранее[205]. Именно на волне этих сложных событий в роли восстановителя прежнего порядка и защитника национальных интересов пришел к власти последний первый секретарь компартии Узбекистана Ислам Каримов, ставший в 1991 г. и надолго первым президентом независимой республики. Вероятно, он сумел получить поддержку сетей старой номенклатуры и, пользуясь смутой, переформировать под себя патронажные связки.
После обретения независимости правительство Узбекистана волевым решением восстановило доперестроечную советскую практику цензуры и полицейского подавления. Вскоре за решеткой, в изгнании или в подполье оказались как немногочисленные приверженные демократии интеллигенты, так и несравненно более многочисленные субпролетарские исламисты, преследование которых после и сентября 2001 г. узбекская бывшая номенклатура объявила вкладом в развернутую Соединенными Штатами войну против террора. Экономика страны, включая плантации хлопчатника и облагаемый высокими налогами и поборами торговый сектор, продолжает оставаться под фактическим контролем государства, что периодически оборачивается протестами крестьян и базарных торговцев. Однако сохранение экономического контроля и способность взимать налоги позволила Узбекистану избежать внезапного катастрофического спада, через который прошли многие бывшие советские республики[206]. Даже в девяностые годы в Узбекистане строились современные автомагистрали и впечатляющие архитектурные объекты, а промышленные предприятия, словно в советские времена, были загружены почти на полную мощность. Политическая власть осталась сосредоточена в руках авторитарного режима, в большинстве своем состоящего из бывшей узбекской номенклатуры – хотя с целью демонстрации почтения к добывшим славу нации героям, заменившей памятники Ленину изваяниями Тамерлана.
Преемственность властвующих элит и государственных структур при блокировании демократизации и рыночных реформ может рассматриваться, по крайней мере в среднесрочном плане, как относительно привлекательный способ поддержания консервативного порядка и относительного благосостояния в условиях распада СССР. Противоположный пример дает трагический опыт постсоветского Таджикистана, где попытка демократизации, натолкнувшаяся на упорное сопротивление номенклатуры, привела к катастрофическому распаду государственной власти и гражданской войне в 1991–1993 гг. Когда конфликт выплеснулся за пределы городских площадей, мобилизационная основа народного антибюрократического движения сдвинулась от типичной для интеллигенции программы светской демократизации к различным формам политического исламизма. Вскоре развернувшаяся гражданская война в Таджикистане была не этническим или религиозным конфликтом, а скорее внутренней смутой афганистанского образца со множественными фронтами вооруженного соперничества между полевыми командирами и правителями различных провинций.
При наличии подобных контрастирующих примеров соблазнительно прийти к заключению, что для укрощения демонов этнического насилия необходимо наличие сильного, пусть консервативного и авторитарного правительства. Однако как тогда быть с примерами Западной Украины и в особенности прибалтийских республик, где национальная мобилизация была почти столь же повсеместной и мощной, как на Кавказе, но которые смогли выйти из советского периода истории не только куда более мирным, но и относительно демократичным способом? Задним умом, подобный исход выглядит вполне предсказуемым, поскольку западные области СССР разительно отличались от Центральной Азии в плане значительно более глубокой модернизации общественных структур и европейской «цивилизованности», индивидуалистичной и оттого (допустим предположительно) более демократичной культуры, относительно менее подверженной кумовству и коррупции. Все эти критерии далеко не бесспорны, а говоря начистоту, мифологизированы. Но допустим в порядке логического эксперимента, что видная невооруженным глазом значительная разница между Литвой и Таджикистаном объясняет отсутствие массового насилия при переходе Литвы к европейскому виду капитализма. Но в таком случае придется признать, что куда менее очевидна культурная дистанция между Литвой и Хорватией.
Дежурным объяснением югославской трагедии выступает историческая преемственность этнической вражды и насилия и проблема «балканизации», т. е. многочисленных кровавых конфликтов из-за передела границ в недавнем прошлом, резни и изгнания меньшинств и немирного обмена населением. В ответ на это напомним, что Прибалтика, Западная Украина и основная часть Молдавии перешли к СССР в результате Второй мировой войны, и долго еще после ее окончания советские силовые ведомства боролись на новоприобретенных территориях с упорным партизанским сопротивлением. В ходе Второй мировой войны эти националистические повстанцы (немало из которых были живы и в конце 1980-х даже вернулись в политику) получали оружие, форму и немалую толику идеологии от нацистской Германии[207]. Иными словами, они определенно были европейцами, однако вряд ли сторонниками либеральной демократии и толерантности – скорее типичными фашизированными националистами образца 1930-1940-х гг., когда Третий рейх выглядел действенной альтернативой. Участь украинских, румынских и прибалтийских евреев в 1941–1944 гг. показывает, что идея этнической чистки также не была чуждой этим регионам. Вдобавок, советские органы госбезопасности сослали в Сибирь десятки тысяч семей «классово чуждых» или (пусть только подозреваемых) националистических элементов – что в 1980-х стало одним из основных источников открытого недовольства и требований покончить с наследием советской оккупации. Осуществляемая СССР военная и индустриальная политика вызвала во многом целенамеренное переселение множества русских в города западной Украины и Прибалтики. По итогам Второй мировой многие границы подверглись существенной перекройке, изгонялись и переселялись миллионы людей, веками живших на тех землях. Так германский Кенигсберг стал анклавом РСФСР и получил название Калининград; австрийский Лемберг после 1918 г. стал вначале польским, а затем советским и украинским Львовом; польское Вильно стало столицей Литвы Вильнюсом – и это, заметим, не какие-нибудь приграничные пустоши и деревушки, причем список территориальных изменений этим далеко не исчерпывается. Заметим также, что главным архитектором существующей сегодня политической карты региона был все тот же Сталин.
Историческое наследие насильственных конфликтов, пограничного ирредентизма, наличие престарелых, но политически активных националистических повстанцев, дающих пример молодежи, а также нежеланных культурно-лингвистически чуждых переселенцев, вдобавок относящихся ко внезапно потерявшей власть национальности, старых религиозных противоречий, расовых предрассудков, глубоко укоренного национализма плюс потенциальный доступ к оружию и финансовой поддержке национальной диаспоры – даже взятые по отдельности, все эти факторы могут служить, как считает большинство политологов, историков и журналистов, более чем достаточным условием для возникновения насильственных этнических конфликтов. На позитивистском жаргоне такое положение дел именуется сверхдетерминированностью – причину невозможно аналитически выделить, поскольку каждый из факторов теоретически способен произвести наблюдаемое последствие. Иначе говоря, Западная Украина и Прибалтика, обуреваемые целым сонмом националистических демонов, казалось, были обречены кануть в адову бездну сродни югославской.
Однако не канули. В 1989 г. номенклатура прибалтийских республик спокойно и как бы даже походя отказалась от коммунистической идеологии, объявив себя теперь почти скандинавскими социал-демократами, открыла доступ к бюрократической власти своим внутренним оппозиционерам и удивительно мирным образом слилась с набиравшими силу национальными интеллектуалами. Действуя сообща и в целом старательно соблюдая «пакты» между прежними элитами и более умеренными оппозиционерами, они смогли перенаправить политическую мобилизацию своих национальностей в русло строительства гражданского общества и национальных государств в рамках Европы. Несмотря на ряд серьезных провокаций (в том числе организованных в последний момент советскими силовыми ведомствами), прибалтийским властям удалось удержать эффективный контроль над переходной ситуацией. Рыночная идеология капитализма была с успехом обращена в национальную форму и представлена внутри самих прибалтийских стран и на международной арене в качестве исконно национальных традиций самодостаточного хуторского фермерства – в противоположность российскому централизованному деспотизму. Принятие жестких законов о национальном языке освободило множество мест в политике, образовании и на госслужбе. Бремя перехода к капитализму непропорционально легло на русских горожан, которые зависели от унаследованных с советских времен структур промышленного трудоустройства, предоставленных государством квартир и ничего не получали от реституции собственности, национализированной Советским Союзом после 1940 г.
Несмотря на бессильные протесты советских ностальгических консерваторов и русских шовинистов, смирившаяся с неизбежностью Москва позволила прибалтам уйти мирно. Заметим, что при этом ни Польша, ни Швеция, ни Австрия, ни Германия (бывшие региональные державы и хозяева) каких-либо претензий на их территории не выразили. Правительства Запада и европейские учреждения приветствовали появление трех малых государств Балтийского региона, поддержали их рыночные реформы и лишь изредка позволяли себе довольно формальную критику за менее чем демократическое обращение с проживающими в этих странах русскими. И пока русские переселенцы продолжали роптать, их дети нередко брались за изучение государственных языков, чтобы сдать экзамен на гражданство и сделать карьеру в Европе, если не Прибалтике, либо шли в бизнес, добиваясь в этом порой впечатляющих успехов. Не правда ли, по сравнению с тем, что творилось в регионе в первой половине XX в., выглядит не так уж плохо, если не обескураживающе для многих теоретиков этнонационализма?
Тем более противоестественным может показаться этнический конфликт, приведший к погромам, массовым изгнаниям и в конечном итоге фронтальной войне между армянами и азербайджанцами. Именно этот конфликт послужил первым детонатором распада СССР. Армяне издавна, еще со времен Российской империи, считались самыми лояльными подданными. Причина была вполне очевидной. Армянское нагорье расположено на геополитическом стыке Малой Азии, Месопотамии и Ирана. Средневековые армянские государства были буквально растоптаны воинствами соперничающих восточных империй: Персии, арабского халифата, Византии, турками-сельджуками и затем османами. Российское завоевание плацдарма в этом стратегически опаснейшем регионе давало оставшимся на малой части исторических земель армянам хоть какую-то надежду на выживание в условиях веками накатывавшихся волн нашествий, резни и депортаций. Армянам и русским этот оборонительный союз виделся освященным близостью двух восточных христианских церквей (несмотря на некоторые доктринарные и ритуальные различия между армянским монофизитством и русским православием). Когда в 1828 г. русские войска отвоевали у персов Эриванскую крепость, немало восторженных армян нарекло своих младенцев Паскевичами, откуда идут и известные по сей день фамилии Паскевичян – в честь того самого царского генерала Паскевича-Эриванского, который вошел в историю также душителем венгерской национальной революции 1848 г.
В XIX в. немало армян достигло вершин российской власти, став генералами и министрами, не говоря о купцах и таком успешном художнике, как Айвазовский. В советский период их число стало еще намного большим – достаточно вспомнить долгожителя советской политической элиты Анастаса Микояна и его брата, авиаконструктора Артема Микояна (последняя буква в аббревиатуре МиГ принадлежит, кстати, еврею по национальности Гуревичу). При советской власти Армянская ССР восстала буквально из пепла и руин, превратившись в одну из самых процветающих республик Союза, а ее граждане занимали одно из первых мест по уровню образования. Во Второй мировой войне более ста армян стали маршалами, адмиралами и генералами советских вооруженных сил. Впоследствии десятки тысяч – совершенно непропорциональная численность для довольно немногочисленного народа, да еще и потерявшего более миллиона человек от турецкого геноцида, голода и эпидемий 1915–1920 гг. – смогли выдвинуться в ряды советской интеллектуальной, художественной, медицинской и управленческой элит. В годы перестройки двое из ключевых советников Горбачева были армянами по происхождению – экономист Абель Аганбегян и политолог Георгий Шахназаров (который являлся не только отцом кинорежиссера Карена Шахназарова, но и отдаленным потомком одного из меликских, т. е. княжеских родов, Карабаха, в силу чего карабахцы автоматически и несколько наивно зачисляли его в ряды своих заступников на самом верху). Словом, армяне были успешно интегрированы в современную русскую культуру и государственные структуры, знали, как в них работать и с благодарностью судьбе ценили свое благоприятное положение[208]. Выход из состава СССР представлялся абсолютному большинству армян (включая и зарубежную диаспору) бессмыслицей, чреватой самоубийством угрозой. Но они и не собирались никуда выходить, а просто просили Москву о совершенно, с их точки зрения, оправданном, заслуженном и совсем небольшом, как им казалось, одолжении – просто передать Нагорно-Карабахскую автономную область из одной советской республики в другую.
Азербайджанцы, исторически будучи мусульманами, на самом деле также испытали немало благоприятных последствий от достаточно мирного (особенно в сравнении с Дагестаном и Северным Кавказом) перехода из персидской в российскую сферу имперского влияния. В советские времена они развивали стратегии социальной мобильности, не слишком отставая от армян. В Азербайджане ранняя индустриализация на основе бакинских нефтяных промыслов заложила основу для появления внушительной и удивительно космополитичной городской элиты, включавшей в себя красочную плеяду бакинских миллионеров и влиятельную интеллигенцию. Именно благодаря ранней включенности в российские культурные и экономические сети, азербайджанские просветители и активисты оказали существенное влияние на идеологическое формирорвание современных интеллигенций в Персии и султанской Турции. В начале XX в. Баку стал одним из важнейших городов Российской империи с впечатляющей плотностью культурных, архитектурных и политических достижений (как, впрочем, и жестоких классовых противоречий). Первая в мусульманском мире комическая опера «Аршин малалан», первый сатирический журнал «Молла Насредднн» (где столетие тому назад регулярно публиковались весьма дерзкие карикатуры на исламское духовенство и самого Пророка), вестернизированный алфавит на основе латиницы, впервые принятый в мусаватистском Азербайджане за несколько лет до кемалистской Турции, наконец, первая в мусульманском мире демократическая Конституция и современный светский национальный университет – все это последствия ранней модернизации Баку.
В советский период тренд продолжается, несмотря на неизбежно жестокие потери сталинских репрессий. На рубеже 1950-1960-х гг. Баку, например, стал меккой для исполнителей и поклонников альтернативной джазовой музыки в СССР. В 1980 г. секретарь бакинского райкома КПСС со смехом и недоумением рассказывал мне о приезде к ним журналиста из американского еженедельника «Ньюс уик». Американец прибыл вооруженный научным бестселлером Элен Каррер ДАнкосс и с плохо скрываемым намерением раскопать сенсационную новость о том, как всколыхнула азербайджанских шиитов исламская революция в соседнем Иране. Попытаюсь передать бесподобнейший колорит бакинской речи: «Слушай, прямо настоящий провокатор, да-а… Ходил тут только по мечетям и базару, приставал и ко мне, и ко всем таксистам, и вообще ко всем подряд с расспросами, мусульмане мы или нет? Дорогой, говорю ему, ты откуда свалился? Честное слово, не знаю, как еще тебе объяснить, что мы все – атеисты. Конечно, чудак-человек, на похороны положено приглашать муллу. Хотя я в районе известный человек, я что, родную маму вот так просто в яму закопаю?! Ара, да причем тут этот Иран?! Ты на границу съезди, посмотри ночью на ту сторону – темнота кромешная! У них же там в селах электричества нет. Девушек в концерте по телевизору не показывают. Отсталая страна, Средневековье… Не то, что наш цветущий Азербайджан!» Уверен, недоумение бакинского партработника было совершенно искренним. Призванные в 1980-e гг. из средеазиатских республик советские солдаты-мусульмане, возвращаясь из Афганистана, так же искренне рассказывали, насколько поразила их тамошняя нищета и безграмотность. Афганистан для них выглядел реликтом собственного далекого прошлого.
Сельские районы Азербайджана остались сравнительно более бедными, а потому и более «отсталыми» и «восточными». Однако сочетавший эмоционально заряженную атмосферу, показное богатство, элегантность как Востока, так и Запада, столичный Баку совершенно затмевал глубинку. Красочности и сочности бакинской жизни способствовал многонациональный состав его населения – к 1989 г. большинство его почти двухмиллионного населения составляли азербайджанцы, рядом с которыми жили около четверти миллиона русских, значительные группы лезгин, евреев, грузин, персов, немцев, поляков и порядка 180 тысяч этнических армян. Однако это были формальные категории переписи населения. Эти городские бакинские азербайджанцы, армяне и даже русские со временем начинали довольно сильно отличаться от своих эталонных соотечественников из этнических сел и одновременно приобретали общие черты в поведении, бытовых привычках, кухне, в том особом сладко-тянучем «персидском» акценте в русском языке, который стал бакинской lingua franca ХХ в. Вполне правомерно считать, что в Баку в течение советского периода сложилась полиэтничная общность «бакинцев» со своими характером, ритуалами, стереотипами, узнаваемым акцентом общего русского языка. Как и в боснийской столице Сараево накануне катастрофы, постигшей город под занавес прошлого века, жители пестро космополитичного Баку единодушно и скорее всего со смехом отвергли бы мрачное предположение, что современная и полиэтничная культура их города может кануть в Лету в одночасье среди волн этнического насилия.
В Баку не все и не всегда было спокойно. В скрытых слоях городского подсознания таилось немало «скелетов». Среди немалого числа армян и азербайджанцев, особенно стариков, глубоко засела травма ужасов бакинских погромов 1905 и 1918 гг., когда погибли десятки тысяч жителей. Мало кто помнил или осознавал, что погромы происходили в моменты острейшей политической и классовой борьбы, когда царские власти теряли контроль и, вероятно, провоцировали либо не останавливали погромы, противопоставляя их забастовкам городских рабочих. Со своей стороны, армянские боевики-маузеристы в те же годы при возможности мстили мусульманам и устраивали покушения на царских чиновников и жандармов. Революционная история Закавказья, центром которой как раз и служил Баку, отличалась запутанностью, невероятной дерзостью и кровавостью. В этой субкультуре формировался молодой Сталин, некогда одна из ключевых фигур бакинского революционного подполья. Весной 1918 г. бакинские большевики воспользовались вооруженной помощью армянских национальных отрядов, чтобы (как оказалось, лишь на несколько месяцев) предотвратить превращение Баку в столицу буржуазной националистической республики и вместо это создать знаменитую Бакинскую коммуну. Классовый конфликт наложился на национальный в пределах одного города, что привело к сериям чудовищных злодеяний с нескольких сторон – армянские маузеристы и большевики в борьбе за контроль над городом уничтожали и изгоняли из него «контрреволюционных» тюрок-мусульман (которые тогда еще назывались «татарами», а не азербайджанцами), затем в город входили азербайджанские мстители и регулярные части турецкой армии, устраивавшие массовые экзекуции большевиков и армян. Расстрелы и резня в деревнях продолжались и при англичанах, пытавшихся от лица Антанты контролировать Закавказье после 1918 г.[209]
И все же эта история в советский период сделалась слишком неактуальной, как сама Антанта, чтобы послужить самостоятельной причиной нового насилия. Советский период принес свои ужасы и формы государственного насилия, которое не носило этнического характера. Но все же оттенок имелся. В первые годы советской власти в большевистских органах террора ЧК и ОГПУ по инерции оставалось довольно много армян; позднее в местной патронажной сети подопечных Лаврентия Берии стали преобладать азербайджанцы, причем преимущественно из одного и того же района. Ленкоранцы и нахичеванцы держались вместе и нередко отдельно от остальных азербайджанцев, как и карабахские армяне, могли составлять свои земляческие сообщества будь то в Баку или, позднее, в Ереване. Все это немедленно замечалось и, подозреваю, преувеличивалось настроенным на этническую волну глазом. Но после 1953 г. в советском социуме резко понижается уровень насилия. Межэтнические трения были вытеснены в символическую сферу стереотипов, колкостей и анекдотов либо далеко на периферию городской жизни, на темные улицы, где порой имели место жестокие драки, а также в кабинетное соперничество за руководящие посты, за выгодные места в теневой экономике. Все это периодически приобретало национальную окраску, но с таким же успехом бакинские армяне и азербайджанцы могли вместе «химичить» в каком-нибудь подпольном цеху, на товарной базе или на рынке, решать бытовые и бюрократические проблемы советской повседневности, стоять в очередях за дефицитом или запросто встречаться на бульваре, стадионе, концертах и в кафе.
В нормальных условиях конфликтность, в том числе этническая, перекрывается массой причин и поводов для сотрудничества, институционализированных в неформальных социальных механизмах и ритуалах взаимодействия (дружеских, соседских, сослуживческих и т. п.). Повторю, это нормально. Поэтому нам требуется отследить, подобно эпидемиологам и патологоанатомам, что именно подорвало нормальную жизнедеятельность. Предупреждаю и предостерегаю в очередной раз, это может оказаться сложнее и противоречивее, чем кажется на первый взгляд. Надо сознательно контролировать себя в процессе исследования, чтобы избежать «причесывания» фактов под априорную схему ведущую от прошлого к тому что случится позднее. То, что не случилось, может иметь не меньшую аналитическую значимость. Мы, вполне возможно, выйдем не на единый «фактор», а на косвенные причинно-следственные цепочки и взаимопереплетенные процессы со сложной и как правило самими участниками слабо осознаваемой динамикой.
Несомненно, имеет большое значение, как люди воспринимают самих себя и окружающих, на основании каких ожиданий и целей строятся их действия, в какие общеупотребительные слова и фразы отливаются их переживания, откуда берутся образы, которые находят отклик в массовой аудитории, что и посредством каких дюркгеймовских ритуалов солидарности генерирует коллективные эмоции. И тем не менее все это не исключает, а даже напротив, предполагает, что людям также свойственно искреннее двоемыслие, что их социальная и личная память может состоять из противоречивых комплексов и множественных напластований. Приведу для иллюстрации пример из поездки в Карабах летом 1994 г., сразу после завершения там войны. Данный пример представляется тем более уместным, что в этой части работы мои критические выпады против описательно-аналитических подходов в терминах идентичности и дискурсов могут создать впечатление, будто я целиком отметаю подобные факторы во имя некоего материалистического фундаментализма. Мне повезло, что в той поездке моим неожиданным спутником оказался Ваган Галоян – в прошлом активист армянского национального движения, но кроме того, и астрофизик из знаменитой Бюраканской обсерватории, наделенный веселым упрямством в спорах и притом скептически настроенный к нам, гуманитариям.
Армянские жители Карабаха только что перенесли колоссальное многолетнее напряжение этнической мобилизации и тяжелой войны. В разговорах с двумя учеными, прибывшими из Еревана или, как они выражались, с «большой земли», нам наперебой, с громадной убежденностью излагали факты и эпизоды недавнего эпического противостояния «туркам» (слово азербайджанцы едва ли вообще возникало в их речи). Говорили неизменно о ползучем «белом геноциде» предшествующих десятилетий советского периода, когда бакинские власти по тайному умыслу тормозили капиталовложения, не строили современное жилье и дороги, держа автономную область в бедности и запустении, закрывали армянские школы, укрупняли и ликвидировали «неперспективные» села и таким образом постепенно вытесняли из Карабаха армян, подобно тому, что уже произошло в некогда армянской, а ныне целиком азербайджанской Нахичеванской области. Настойчивость и повсеместность подобной аргументации, регулярно также транслируемой армянскими публичными ораторами и прессой, не оставляли сомнения в ее искреннем восприятии простыми карабахцами. Люди стойко терпели невзгоды и шли на бой во имя святой цели выживания своей древней нации, подвергавшейся резне, депортациям и планомерному военному уничтожению на памяти недавних поколений. Равно не подлежало сомнению, что без подобной «дискурсивной формации», одной на всех мобилизующей веры армяне Карабаха не выстояли бы в этой войне, ставшей для них по-истине отечественной. (Замечу, что очень похожие аргументы приходилось слышать и в Абхазии.)
Тональность, однако, менялась поразительным образом, когда Ваган Галоян невозмутимо и несколько исподволь переводил разговор на более обыденный уровень: «Не припомните, кем был первый азербайджанец, поселившийся в вашей деревне, и как это случилось?» Чаще всего это был кто-то вроде пастуха из соседнего преимущественно азербайджанского района, который оказался единственным покупателем опустевшего дома после естественной смерти стариков. Их взрослые дети, давно устроившиеся в городе, готовы были уступить развалюху вместе с запущенным садом всего за несколько сотен рублей. Армянский председатель колхоза со своей стороны готов был принять на работу чужака, потому что среди односельчан более не находилось желающих идти в скотники. Со временем в село перебирался брат азербайджанского пастуха, такой же малограмотный парень, готовый пойти на черную работу. У пришлых было полно детей, поэтому вставал вопрос об открытии азербайджанских классов при местной школе, соответственно, требовалась и учительница-азербайджанка. Затем из Баку присылали ветеринара или врача, едва владевшего русским. На что Ваган Галоян хитро подмигивал: «А много вы знали армянских детей из хороших бакинских семей, которые после мединститута поехали бы по госраспределению в ваше село? Посылали, наверное, тех, кто сам был деревенским и в Баку совсем не имел связей?» На что следовал такой же веселый ответ: «Да в принципе неплохой был парень тот доктор, приветливый и скромный, тем более в чужом селе жил. Но только и знал, что ставить компрессы да прописывать антибиотики. Ему и на лапу никто особенно не давал, не за что. Все равно в Степанакерт приходилось возить больных, особенно если на операцию».
Таким образом вырисовывалась несколько иная картинка: преобладание в советский период среди армян Карабаха более низкой рождаемости при вертикальной миграционной мобильности, ориентированной на продвижение в городской среде (Баку, Еревана, Москвы или других промышленно-административных центров СССР), и одновременно сохранение высокой рождаемости среди сельских азербайджанцев, которые в силу родственных связей и относительной недостаточности современного культурного капитала мигрировали, пока преимущественно горизонтально, из своих деревень в соседние (открытие сельскими азербайджанцами рыночных возможностей в Москве и других городах России относится лишь к последним годам советского периода). Общие проблемы советской сельской глубинки проявлялись и в нехватке средств на инфраструктурное развитие. Если покопаться в архивах советских ведомств или лучше опросить пока еще помнящих те времена руководящих работников, выясняется, какие препятствия возникали при строительстве школ или малых предприятий в селах, отнесенных к категории «неперспективных», или чего стоило выбить капвложения на прокладку даже короткой железнодорожной ветки, когда Москва бросила все средства на стратегическую Байкало-Амурскую магистраль (БАМ). Однако все эти структурные процессы и ограничители находятся за пределами обыденного восприятия – и при этом их микропоследствия в Карабахе воспринимались через дискурсивные практики и этнизированные бинарные оппозиции, соотносимые с травматизированной коллективной памятью. Заметим, что ни армяне, ни азербайджанцы не считали Москву главным источником своих проблем и не предполагали восстания против центральной власти, которая виделась им скорее решающим, хотя порой и слишком отстраненным арбитром. В остальном же оставалось жить, устраивая собственные дела по мере обстоятельств и доступных возможностей. Покуда советская властная иерархия выглядела незыблемой, локальная напряженность в Карабахе проявлялась максимум во внутриноменклатурном лоббировании, подписании местной интеллигенцией коллективных писем либо спорадических бытовых драках. Быстрая эскалация напряженности вплоть до настоящей войны станет возможна лишь тогда, когда советская иерархия в ходе горбачевских экспериментов с механизмами назначения и официальным дискурсом приобретет критическую неопределенность, отчего развернется острая конкуренция сразу в нескольких взаимопересекающихся социальных полях. Это и составляет основную проблематику данной главы.
Итак, в тех республиках, где налицо были как будто все факторы конфликта, тем не менее, до войн не дошло. Напротив, этническое насилие вспыхнуло там, где вероятность развития по наихудшему сценарию казалась менее очевидной. Также подчеркну в очередной раз, наше исследование не может ограничиваться одними националистическими программами, дискурсами и конструированием идентичности – хотя бы потому, что в период перестройки существовали и иные возможности. Именно их следует выявить, чтобы объяснить, даже не почему, а каким путем межнациональные конфликты вышли на первый план. Необходимо настроить наше исследовательское увеличительное стекло таким образом, чтобы разглядеть обыденные подробности административных взаимоотношений, социальных сетей, классовых и групповых форм социального капитала и потенциально конфликтующих стратегий. Там мы, может, и выясним, какие пучки причин определили вектор националистической мобилизации и насилия между жившими по соседству этническими общностями. При этом, следуя исследовательской программе Чарльза Тилли, мы поместим в центре нашего анализа государство – а не дискурсы и идентичности или рациональные калькуляции игроков. Такая аналитическая стратегия обусловлена не столько тем, что национализм является дискурсом и политической программой в поиске государства как базы своего осуществления, а в основном потому, что элементарная хронология событий указывает на то, что в обычных объяснениях национализма причина, вероятно, оказывается подменена следствием. Национализм не мог быть первичной причиной распада Советского Союза попросту потому, что становится реальной силой не до, а после начала процессов распада государства. Обозначив параметры и вероятное содержание гипотезы, нам теперь остается посмотреть, что и каким образом продвигало национализм на авансцену перестроечной драмы.
Армения, Азербайджан и Грузия оказались включенными в наш анализ, поскольку именно в этих странах национализм возник на относительно ранних (и тем не менее не первых) стадиях перестройки, проявился исключительно мощно и быстро приобрел насильственный характер. Контрастные примеры проевропейской демократизации Прибалтики и азиатского авторитаризма Узбекистана будем «держать в уме», однако они впредь для нас останутся лишь на заднем плане, поскольку основным регионом исследования для нас остается Кавказ. В то же время мы будем отслеживать перемены в проводимой Москвой политике перестройки и гласности вплоть до достижения ее тупика. В этот исторический контекст мы поместим Кабардино-Балкарию и нашего героя, который в период завязки описываемых в этой главе действий все еще носил имя Юрия Шанибова. Следуя тренду национализации протеста, к концу этой главы он уже будет зваться Муса Шаниб. Как всегда, малые примеры могут оказаться крайне полезными в высвечивании динамики масштабных исторических процессов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.