Откат на периферию

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Откат на периферию

Оглянемся на то, что мы наблюдали в этой и предыдущей главах. Парадоксальным образом, резкое ослабление деспотического государства ускоренного развития сделало практически невозможным его реформирование – потеря управляемости исключала проведение сложных маневров с заржавевшей, а затем и развалившейся машиной, чьи «винтики» обрели собственные стратегии. Без государства, не менее парадоксально, оказалось невозможным и закрепление гражданских обществ. Составлявшей их интеллигенции и специалистам помимо чтения запоем публицистики и хождения на митинги прежде требовалось где-то получать источники к существованию и статусные позиции для формирования достойных идентичностей. После 1991 г. все это вдруг сделалось унизительной неопределенностью. В условиях дезорганизации оказалось крайне трудным, если не совершенно невозможным, демократизировать системы государственного управления и перенацелить экономические активы на достижение общественно рациональных целей. Созидательные программы подобного рода потребовали бы сильных институциональных основ и ясного, долгосрочного политического видения[337]. Происходил же ровно обратный процесс катастрофически быстрого сжатия горизонтов. В надвигающемся хаосе задачи стали ограничиваться самыми ближними пределами как в смысле резко сжавшегося горизонта времени, так и крайней узости и причудливой нестойкости человеческих групп, вовлеченных в социальное взаимодействие. Иными словами, и старая номенклатура, и питавшие большие надежды интеллигентские оппозиционеры, и зарождающийся слой частных предпринимателей могли преследовать лишь самые непосредственные, сиюминутные задачи, и при этом надеяться лишь на круг знакомых, сослуживцев, родственников, или подчиненных личных клиентов. Доверие стало сильно зависящей от обстоятельств переменной величиной. Вот почему составные части политической мозаики зачастую стали складываться на традиционной основе географической и этнической общности.

В данной главе мы до сих пор фокусировали наш анализ преимущественно на рассмотрении переменчивого и поверхностного уровня политической истории и деяний личностей, который Фернан Бродель снисходительно называл «заурядной историей событий». Бродель, конечно, бравировал историографическим максимализмом, бросая свое знаменитое «События – это пыль!»[338] На уровне индивидуального человеческого бытия успех или провал в войне или попытке овладения властью может означать разницу между жизнью и смертью. Однако в долгосрочном плане Бродель оказался прав, настаивая на устойчивой безличной силе исторических структур. Саморазрушительность рассматриваемых в данной главе различных политических стратегий не была, вопреки распространенному стереотипу, результатом иррациональности неких этнических традиций, древней вражды или криминальных наклонностей. Главный вопрос, сформулированный в структурно-исторических терминах, мог бы звучать примерно так: какие общесистемные и местные процессы, какие силы и ограничители отбросили на периферийные орбиты государственные образования, появившиеся после развала СССР? Вопрос не праздный, учитывая, что всего за несколько лет миллионы людей, прежде живших на уровне, приближавшемся к социально-экономическим показателям Европы, оказались вдруг посреди опасностей и невзгод, более свойственных Латинской Америке или даже Африке.

Возникшая в период революционной ситуации 1989 г. историческая развилка, увы, наглядно подтвердила теоретический постулат насчет структурной устойчивости разделения современной миросистемы на ядро, периферийные и полупериферийные зоны[339]. Регионы, бывшие полупериферийными и до коммунистического периода, – пояс стран, протянувшийся от Эстонии и далее через Польшу и Венгрию до Словении – после 1989 г. быстро вернулся к своему полупериферийному состоянию, выразившемуся на новом витке в экономически подчиненной интеграции в Евросоюз[340]. Ни одно из этих государств не достигло мощи и благосостояния развитых капиталистических держав, но, по крайней мере, они оказались напрямую ассоциированы с капиталистическим ядром посредством вхождения в изначально западноевропейские политические учреждения, сети экономических и информационных обменов. Это выглядит достаточно удачным исходом крушения советского геополитического блока особенно на фоне катастрофических траекторий большинства бывших республик СССР и Югославии. В данной главе мы сравнительно-эмпирически проследили варианты траекторий различных областей Кавказа после распада СССР. Однако при всей ценности этого материала для сравнительно-политологических теорий конфликта вслед встает другой, куда более масштабный вопрос: почему даже избежавшие военно-революционных разрушений Аджария и Кабардино-Балкария все равно в итоге оказались столь бедными и глубоко периферийными для глобальных рынков?

Теоретическая проблема причин социально-экономической отсталости «незападных» стран и путей ее преодоления уже полвека находится в центре очень активных теоретических и политических дискуссий. В 1960-x быстро нараставшее тогда движение молодых леворадикальных политэкономистов (лидерами которого выступали такие незаурядные личности, как Андре Гундер Франк, Самир Амин или будущий президент Бразилии Энрике Кардозу) подвергло мощной критике дотоле господствовавшие теории культурной модернизации. Взамен леворадикалы попытались аналитически увязать состояние социально-экономической «недоразвитости» со структурной зависимостью Третьего мира (впервые названного ими «периферией») от «развитых» стран Запада, или центра/ядра. Подобный поворот открыл многообещающую теоретическую перспективу, поскольку позволял встроить траектории бывших колоний и полуколоний в целостную и динамическую общемировую модель постоянно развивающихся взаимоотношений, регулярно воспроизводящих отставание большинства и преуспевание немногих.

Ранние формулировки теории зависимости, однако, страдали прямолинейным экономическим и политическим детерминизмом. Вместо тонкого анализа они скорее предлагали сильные политические лозунги, которые были тогда востребованы националистическими элитами постколониальных стран. Изначальным объяснением периферийного состояния выступал европейский колониализм – прямое политическое господство и грабеж ресурсов, подобные имевшим место в испанском Перу и британской Индии. Однако обретение независимости бывшими латиноамериканскими колониями в 1820-х и афро-азиатскими после 1945 г. доказало, что само по себе колониальное господство не является удовлетворительным объяснением. В 1950-1960-x гг. усилия аналитиков были сосредоточены на таких разнообразных факторах, как недостаток современного образования, тяжелой промышленности, транспортной инфраструктуры, или же неоимпериалистической политике Запада и неэквивалентном товарообмене с бывшими метрополиями. Однако новейший эмпирический пример бывших социалистических стран Восточной Европы, которые в 1990-x откатились на позиции периферийных, явно противоречит большинству из предпринимавшихся ранее попыток научно объяснить неудачи развития. Выяснилось, что можно быть независимым национальным государством, даже какое-то время геополитической и идеологической сверхдержавой, отстроить города с самым образованным населением и едва ли не переразвитой тяжелой промышленностью, создавать технику передового уровня, обладать мощнейшей современной армией, плюс меркантилистским автаркическим режимом, на протяжении многих лет не жалеющим усилий для достижения силового паритета в отношениях с Западом – и в конце концов вновь оказаться страной с типично периферийными социальными комплексами и практиками, откатившись на позиции Индонезии и Мексики. На сегодня основной неразрешенной проблемой теорий отсталости, требующей трезвого и комплексного аналитического подхода, являются причины многообразия исходов коммунистических стратегий догоняющего развития в бывшем советском блоке – и ничуть не менее в недавно еще отстававшем Китае и Вьетнаме.

Еще в начале 1980-x левый французский экономист Алэн Липец подверг внутренней критике упрощенческие подходы теорий зависимости Третьего мира. Он задался вопросом, отчего на самом деле эмпирически так сложно доказать, будто бы империалистические правительства и транснациональные корпорации Запада всегда и неизменно злонамеренно тормозили развитие остальных стран мира[341]. Вместо постулата об империалистическом диктате Липец предложил сосредоточить внимание на структурном дифференте между капиталистическими метрополиями и периферийными странами в мировой топографии экономических, геополитических и культурных позиций. Подобная ситуация «объективно», без чьей-либо конкретно определяемой злой воли, предрасполагает к ведению властных игр, в рамках которых разрозненные периферийные элиты могут в узко рациональной манере преследовать краткосрочную выгоду за счет общественно иррационального подрыва потенциала развития собственных стран и, следовательно, долгосрочного ослабления своих коллективных позиций в миросистеме. Страны постсоветского пространства дают множество подобных примеров.

Намного глубже событийного уровня политических интриг, идеологической моды и международных финансовых махинаций, где-то вне поля зрения обычных людей (как, впрочем, и комментаторов текущих политических новостей) находится источник причин, невидимый в силу того, что является внеличностным, до предела абстрагированным и исторически унаследованным, оттого кажущийся от веку данным, если даже не исторически роковым. Читателя, знакомого с русской литературой, должно, по крайней мере, озадачить, насколько перекликается с давними горькими размышлениями Чаадаева философский роман современного западноафриканского писателя Айе Квеи Армы с горько ироническим названием «Отчего мы так благословенны?» Переводя эту дилемму на социально – аналитический язык, речь здесь идет о структурных ограничителях, заложенных в глубинной морфологии капиталистической мировой экономики. Они действительно возникли и структурировались в ходе военно-коммерческой экспансии Запада на протяжении прошлых столетий. Времена менялись, но mutatis viutcindi дифферент мирового неравенства, так или иначе, оставался устойчивым условием. Без чьего-либо осознанного воздействия, динамическая «игра за власть» продолжала раз за разом приводить к периферийному «недоразвитию» на каждом новом историческом витке. Даже если феноменальный экономический рост восточной Азии в скором будущем обернется перемещением центров мировой экономики и политики, остается вопросом, даст ли такая эпохальная подвижка шанс прочим районам мира изменить и свое положение в глобальной иерархии. Предположим, как обнадеживают вполне серьезные аналитики, уже в относительно близком будущем такая возможность просматривается[342]. Чтобы не угодить в ловушку, тем более важно понять, как возникали, воспроизводились и функционировали структуры периферийной зависимости, препятствовавшие развитию.

Теоретический прорыв в понимании причин зависимости начинается с середины 1970-х, и был связан в первую очередь (хотя и не единственно) со школой миросистемного анализа, основанной Иммануилом Валлерстайном и впоследствии развиваемой Кристофером Чейз-Данном и Джованни Арриги. Сила прорыва определялась широким и неортодоксальным синтезом неомарксистской политэкономии господства (в том числе теорий зависимости), культурологической интуиции Грамши, неовеберианского анализа государственной власти с экономическими идеями Шумпетера, Поланьи и Калецкого – объединяемыми историческим макровидением Броделя. Разумеется, еще предстоит немало сделать для заполнения лакун, оставленных первопроходческими усилиями Валлерстайна и Арриги. Требуется увязать достижения миросистемной перспективы с теориями, действующими на других, менее глобальных уровнях причинно-следственных связей, прежде всего микроэтнографии и культурологии повседневности, и на среднем уровне сравнительного изучения государств и нишевых структур рынков. Это будет основной задачей следующего поколения исследователей. Здесь же давайте попробуем набросать эскиз того, как могут выглядеть подобные мостики от миросистемного уровня до ежедневно наблюдаемой реальности.

На обширном пространстве от Балтики до Тихого океана Советский Союз в ходе своего догоняющего развития насильственно и энергично насаждал совершенно однообразные, как сталинские заводы и хрущевские многоэтажки, изоморфные институты политического и экономического управления, равно как и социальные структуры, порожденные бюрократическо-индустриальной моделью[343]. В Белоруссии, Армении или Узбекистане возник стандартный набор номенклатуры и национальной интеллигенции, райкомов партии и государственных университетов. Однако бывалый современник, мало-мальски знакомый с положением дел в союзных республиках, мог вполне обоснованно утверждать, что колхоз или райком в Эстонии весьма своеобразно отличались от своих аналогов где-нибудь в Грузии в смысле внутренних норм, ритуалов общения и социальных функций. Подобные «бытовые» этнографические отличия между советскими учреждениями, очевидно, могут быть объяснены характером и композицией неформальных внутренних бюрократических сетей, видов местных ресурсов и стратегиями перераспределения средств, и, соответственно, в немалой степени спецификой повседневного образа и стиля властвования, питаемого местной культурой и социальной структурой.

Следует сознательно сопротивляться соблазну легко выразить и объяснить подобные вариации в абсолютизирующих категориях, восходящих к давним предубеждениям насчет цивилизационной пропасти между (якобы унитарными) Востоком и Западом. Например, распад советской власти в номинально исламском Азербайджане скорее отразил политическую лихорадку в соседних христианских Армении и Грузии, однако к худу ли, к добру ли, отличался от сценариев центральноазиатских республик. Вразрез с предположениями экспертов по региональным цивилизациям и в противоположность политической риторике самих национальных движений времен перестройки, исламское наследие, турецкая этнокультурная общность либо, в противовес ей, персидская имперская традиция сыграли, по трезвому размышлению, не самую главную роль в постсоветской траектории Азербайджана. Что действительно имело значение, так это нефть, регионально-земляческая патронажная клановость и исключительное доминирующее положение столицы страны Баку с ее высокой плотностью претендующих на власть элит, но также и со значительными массами этнически различных рабочих промышленности и маргинальных субпролетариев. За контроль над столицей и нефтью вели и ведут ожесточенную борьбу различные бюрократические группировки, интеллигентские круги, полукриминальные предприниматели, которые все возникли в последние десятилетия советского периода. После всех кровавых и подчас непонятных перипетий 1990-x, и несмотря – а, скорее, даже благодаря – монополизации власти и привилегий в руках номенклатурно-султанистского семейства Алиевых, Баку остается центром политического активизма, что может еще привести к новым революциям и, возможно, возникновению конкурентной демократической политики. Остальные более традиционные по жизненному укладу районы Азербайджана остаются глубоко в тени Баку и активной роли играть до сих пор не могли. Оттуда лишь появлялись новые волны амбициозных провинциалов, ищущие завоевания почетных мест в столице. Достаточно ясно, что типологически Баку и новое азербайджанское государство остается ближе остальному Кавказу и, шире, Восточной Европе, нежели гипотетическому «исламскому миру». Но положение это не жестко фиксированное: страна может двигаться в направлении большего либо, напротив, меньшего приобретения периферийных черт. Будущее

Азербайджана просматривается в достаточно широком секторе возможностей от закрепления на какой-то период (скажем, еще на поколение) неопатримониального нефтяного «султанизма» до каких-то форм вероятного националистического популизма (наиболее чреватого возобновлением войны за Карабах, в которой Азербайджан, между прочим, отнюдь не поддерживается исламским Ираном) и более устойчивой капиталистической демократии, скорее всего, в той или иной стабилизирующей ассоциации с объединной Европой. В любом случае, сектор возможностей Азербайджана не определяется кардинальной дихотомией Восток/Запад.

Понятие периферийное™ в рамках мирового разделения труда, власти и ресурсов дает более надежный и аккуратный аналитический инструмент, нежели любая модель, исходящая из примата экзистенциального «столкновения цивилизаций». Периферия есть системный, взаимоотносительный и подвижный определитель, который противостоит широко распространенному предрассудку насчет предопределенности культурных традиций. «Национальная» культура является сложным, исторически приобретенным и, в силу этого, изменчивым и изменяемым (пускай нелегко) набором социальных практик. Более того, культура является областью, которая не может существовать в отрыве от измерений власти, экономического производства и социальной иерархии. То, что теоретики модернизации обычно подразумевают как связанные с отсталостью культурные свойства, в более материалистической перспективе предстает в основном как функция трех факторов.

Первым является поверхностное проникновение государства в общество. Иначе говоря, периферийным государствам недостает того, что Майкл Манн назвал «инфраструктурной властью», способности изменять поведение своих граждан, отчего в основном и кажутся незыблемыми традиционные практики самоорганизации. Подобное положение дел американский политолог Джоэл Мигдал охарактеризовал в заголовке влиятельной среди политологов развития монографии как сосуществование в Третьем мире «Сильных обществ и слабых государств»[344]. Подобные государства нередко применяют к своим гражданам грубую силу именно потому, что у них в распоряжении нет других, более тонких и нормализованных методов воздействия. Соответственно, слабые государства вынуждены опираться на сложную полуформальную сеть служащих себе на благо функционеров, корыстных чиновников, региональных предводителей и прочих «значительных лиц» на местах. В отсутствие эффективного надзора со стороны центральной власти и, как правило, по негласной договоренности властителей и привилегированных подчиненных, подобные госслужащие имеют тенденцию частично, если не целиком присваивать собранные ими формальные ассигнования, налоги и пошлины и тем более разнообразную мзду. В итоге выбор финансовых возможностей периферийного государства сводится к выпрашиванию зарубежной помощи или банковских кредитов, монополизации легко контролируемых главных отраслей неэластичного спроса (продовольствия, топлива или в наши дни мобильной связи) и, если такая удача дана геологией, экспорта ископаемых богатств, особенно нефти.

Периферия представляет собой зону, где государственные учреждения в большей степени работают на основе личных связей, нежели формального бюрократического продвижения, и являются в основном своекорыстными синекурами. Находящиеся под влиянием Макса Вебера ученые называют подобные модели правления неопатримониализмом, т. е. частно-семейным владением государственными должностями[345]. Как мы увидели в предыдущих главах, неопатримониализм подтачивает структуры внешне вполне современного формального государства и, в момент кризиса, может сделать их крайне хрупкими. Сочетание во многом лишь фасадных современных учреждений (формального правительства, парламента, даже избирательных процедур, что требуется для международного признания) и по сути личной, неопатримониальной модели власти делает периферийные государства дисфункциональными, а их демократии – имитационными. В самом деле, они нередко вопиюще неэффективны в предоставлении общественных благ, которые мы связываем с современным государством – основополагающей безопасности граждан и их собственности, образования, строительства и поддержания дорог, медицины, общественного транспорта и т. д. Но в то же время, если допустить в наш анализ неизбежную долю сарказма, приходится признать, что подобные государства являются весьма эффективными механизмами, производящими богатых правителей в бедных странах. Околовластная олигархия – типичнейший показатель и родовой признак неопатримониальной модели правления.

Во-вторых, государства, которые не могут обеспечить эффективное управление, координацию и защиту, создают неблагоприятную среду для конкурентного рыночного предпринимательства. В странах, где чиновники склонны к присвоению предназначенных на исполнение госпроектов бюджетных средств, всякое предпринимательство автоматически рассматривается в качестве потенциального объекта вымогательства. В результате местная экономика оказывается поляризованной на два практически несвязанных сегмента. На верхних уровнях мы находим гипертрофированно крупный бизнес, контролируемый зарубежными институциональными инвесторами либо местными олигархами, поскольку только они обладают влиянием и силой, чтобы обеспечить собственную безопасность и действовать в неблагоприятной среде, заискивая перед правителями в закулисных сделках, подкупая или запугивая алчных чиновников, полицейских и просто бандитов. На другом полюсе находится большинство простых граждан, которые пытаются как-то выжить за счет мизерных зарплат, семейной взаимопомощи, подсобного хозяйства, временного трудоустройства, мелкой торговли и случайных приработков вплоть до люмпенской преступности – словом, того, что перуанский социолог Анибал Кихано совокупно называет «простонародная экономика» (la economia popular)[346].

Третий набор условий относится к социальной структуре периферийной «отсталости» и замыкает причинно-следственный круг. Распределение власти в таких странах крайне неблагоприятно для многочисленных и плохо структурированных маргинальных групп, находящихся в самых низах общественной пирамиды. Они могут постоянно нарушать законы и даже периодически бунтовать, но у них мало навыков и возможностей для последовательной политической мобилизации с целью долгосрочного институционального закрепления своих требований перед правителями, олигархами и чиновниками на местах. В то же время периферийная экономическая структура оставляет недостаточно места для формирования среднего класса и кадрового пролетариата, которые теоретически могут обладать достаточными ресурсами для реального воздействия на существующий режим и преобразования государства в нечто более приемлемое для общества, управляемое законами и менее хищническое. Образованные средние классы специалистов и индустриальный пролетариат, конечно, эпизодически возникают, поскольку современная экономика не может существовать вовсе без них. Однако они остаются меньшинством, как правило, изолированным в городских центрах либо связанных с мировой экономикой анклавах (шахты и нефтепромыслы, прибрежные экспортные зоны, научные городки, куда транснациональные корпорации все более выносят черновую часть своих производственных процессов). В результате эти классы не могут, а нередко и не желают, реализовать свой гипотетический потенциал проводников рационализации общества и основных требователей законных политических преобразований, поскольку они невелики численно, несвязно разбросаны по социальной иерархии, территориально ограничены анклавами, уязвимы перед лицом репрессий, или же подкуплены зарплатами, которые на фоне местного обнищания выглядят заманчивыми.

Наиболее многочисленным классом периферий современности являются субпролетарии, быстрыми темпами сменяющие крестьян по мере того, как традиционные структуры сельского уклада буквально на наших глазах отмирают по всему миру[347]. Массовое присутствие в трущобных пригородах уже ушедших из села, но так и не влившихся в городскую среду субпролетариев сегодня приводит к колоссальному потопу дюркгеймовской социальной аномии со всеми сопутствующими комплексами и патологиями, либо к отчаянному возрождению казалось архаичных семейно-соседских практик и религиозных верований. Демографически стесненные в своих хозяйственных нишах и социально уязвимые крестьяне и субпролетарии, не контролирующие и чаще всего просто непонимающие внешние для них истоки нестабильности существования, особенно подвержены популистской мифологии светского или религиозного характера и могут время от времени учинить шумные беспорядки. Однако это едва ли приводит к конструктивному преобразованию государства и общества, если восстания не сопряжены с политическими проектами более образованных и дисциплинированных групп, наделенных навыком политического предвидения и закрепления своих политических достижений. Но что вообще остается преобразовывать на более гуманистический лад, если государства безнадежно неэффективны и хронически коррумпированы? Чего остается ждать от социалистических, национальных, или либеральных интеллигентских призывов после того, как все предыдущие попытки авангардного преобразования общества и достижения уровня современного Запада окончились деморализующим провалом и возвращением на круги своя? Жителям (гражданами их назвать можно с натяжкой) периферийных стран остается выбор между повседневным принятием подчиненного положения по отношению к правителям, которые сами являются подчиненными в системе мировой экономики и международной политики, либо эмиграции в государства «ядра», что для многих видится теперь наилучшим выходом даже без всякой визы. Для некоторых, впрочем, остается еще вариант обращения к, казалось, полузабытым религиозным практикам, освященным традицией и дающим, по крайней мере, ощущение коллективной принадлежности, взаимовыручки и моральности земного существования.

Итак, можно подытожить, что периферия является зоной, где вместо идеального типа бюрократа, по Максу Веберу преданного исключительно учреждению и рациональному правовому кодексу, мы обнаруживаем слишком много «коррумпированных» чиновников, которые, следует признать, совершенно рационально преследуют собственную выгоду в отсутствие публичной морали и надежды на достойную комфортабельную отставку по выслуге лет. Не в силу неких местных традиций (ибо мало в современном мире практик, более распространенных на всех континентах, чем бюрократическая коррупция), и также вполне рационально эти чиновники неизменно состоят в сетях семейного, этнического, служебного и какого угодно личного патронажа – поскольку в нестабильных государственных структурах только личные связи обеспечивают их относительную (и всегда лишь относительную!) безопасность и комфортное существование. Соответственно, чиновники просто обязаны изыскивать способы собирания мзды, поскольку им необходим капитал для достижения и сохранения привилегированных позиций, для дальнейших обменов в своих социальных сетях и «кланах», ну, и конечно для собственного показного потребления, приятно подтверждающего их элитный статус.

Экономика, вернее, хозяйственная деятельность, поскольку об интегрированной экономике говорить здесь неправомерно, в случае полной периферизации оказывается разорвана на неравные сегменты. Господствуют гипертрофированные «белые слоны» показного государственного развития и толстокожие «носороги», крупные бизнес-конгломераты, способные интернализовать за счет своего веса охранные и политические издержки. Их нередко трудно отличить от госсобственности, хотя частное присвоение прибыли более или менее легальными путями указывает на скрытое присутствие реальных бенефициариев. Выходя на мировые рынки, эти гиганты местного масштаба регулярно оказываются в положении заведомо младших партнеров мирового бизнеса. Они недостаточно сильны на этом уровне, чтобы определять условия сделок, и в результате фактически платят ренту старшим партнерам, контролирующим глобальные финансовые потоки, передовые технологии, и, самое важное, доступ на емкие рынки стран «ядра». Из неэквивалентного обмена, в самом деле, возникает значительная часть типично периферийных черт. В таком положении остается снижать издержки за счет собственной рабочей силы, поэтому периферийный капитализм склонен более к явной диктатуре либо к фальшивой, имитационной демократии. Действенная демократия на периферии грозит трудовыми конфликтами и общей непредсказуемостью, особенно в случае прихода к власти перераспределительных популистов социалистического или иного толка. Как правило, периферийный олигархический бизнес вполне способен и желает закулисно договариваться с авторитарной властью. О законности вспоминают, в основном, когда внутриэлитная конкуренция или обрыв связей при смене правителя более не позволяет решать «свои вопросы» полюбовно. В этом случае возможны даже демократические революции при поддержке проигравших олигархических фракций.

Борьба за государственную власть может оказаться также источником важнейших конкурентных преимуществ на мировом уровне, поэтому неверно говорить, что олигархия всегда противится и саботирует укрепление власти. С одной стороны, достаточно сильное государство может оградить внутренние рынки протекционистскими барьерами и создать монопольные заповедники для своего крупного бизнеса. В недавнем прошлом это обычно именовалось стратегией замещения импорта и поощрения национального производства. Вполне предсказуемо, как верно указывают неолиберальные экономисты, признанный своим бизнес теряет стимулы к инновациям и пускает прибыли на роскошное потребление и подкуп чиновников, поскольку государственные преференции и монополии дают куда больший, предсказуемый и «ленивый» доход[348]. Страну со временем постигает хозяйственный застой и непроизводительная коррупция.

В намного более редком варианте, бизнес выстраивается за государством (или его выстраивают) с тем, чтобы единой силой пробиться на мировые рынки. Эта стратегия, более всего известная на примере Восточной Азии, именуется экспортной ориентацией. Она, кстати, не менее предрасполагает к коррупции, поскольку место в строю дорого стоит. Отличие в том, что в перспективе оказывается выгоднее вкладывать коррупционные доходы в общее дело, поскольку оно сулит новые и в основном легальные доходы. Так Япония некогда выходила с полупериферии в ядро капиталистической мироэкономики, так Южная Корея, Тайвань и Сингапур выбивались из периферийного положения, тем же путем теперь, похоже, двинулся и все еще коммунистический Китай. Возможно, данный анализ применим и к полупериферийной Финляндии, изобретательно и успешно преодолевшей кризис, вызванный распадом своего гигантского соседа. Но у этой успешной стратегии при внимательном и трезвом исследовании обнаруживается такая масса своеобразных структурных и чисто случайных «деталей», что восточноазиатский феномен, в самом деле, начинает выглядеть чудом – а чудо по определению уникально[349]. Теоретики пока не сходятся во мнении, как и насколько возможен перенос экспортно-ориентированной стратегии в другие страны. В любом случае, для целей нашего исследования может иметь значение только сама теоретическая возможность альтернативных стратегий повышения статуса страны в миросистеме и тот факт, что государственная организация всегда играет в этом ключевую роль[350].

Самостоятельные предприятия крепкого среднего уровня в условиях периферии, как правило, не выживают. Прочая же хозяйственная деятельность протекает на уровне кустарей, отходников-мигрантов, извозчиков-таксистов, микро – мастерских и лавочек, крестьянских и семейных приусадебных участков. Слишком многочисленный и неустойчивый слой оторванных от села людей обращается в неуправляемые массы субпролетариев. При этом условия типично периферийной концентрации власти и использования ее для монополизации автономных от общества экспортно-импортных потоков (тех же минеральных ресурсов) либо экстенсивного понижения издержек за счет применения дешевого труда оставляют слишком мало пространства для возникновения внутренне организованных классов индустриального пролетариата и специалистов с высшим образованием. Эти классы, которым на самом деле уже есть что терять и которые могут эффективно отстаивать свои интересы перед лицом государства и привластного бизнеса только выработав классовую культуру и организации, кумулятивно, в течение девятнадцатого и двадцатого веков, оказались главными двигателями возникновения современных демократий Западной Европы[351]. Вопреки Марксу, западный пролетариат не стал могильщиком капитализма, поскольку по мере институционализации своих достижений именно наемным работникам, массовой интеллигенции, специалистам и малым предпринимателям, оказалось, более целесообразно настаивать на последовательном применении правовых и долгосрочных методов разрешения конфликтов. Шаг за шагом, они институционализировали свои совокупные достижения в структуру политического гражданства и современного государства благосостояния. В этом направлении в 196o-1980-х годах двигался и СССР вплоть до катастрофического развала, как минимум на поколение отбросившего его осколки в периферийное состояние деиндустриализации, распада наиболее организованных социальных групп, и «султанистского» правления.

Данное описание неминуемо отмечено импрессионистским упрощением, которое в целях обобщения жертвует реальной исторической многогранностью. Однако берусь утверждать, что оно выводит нас на правильное направление при анализе тяжких, но не настолько уникальных последствий развала СССР. Усложняющим является то обстоятельство, что в XX в. существовало множество самых разнообразных государств ускоренного развития. Советский Союз был среди них одним из ранних, крупнейших и хронологически длительных примеров диктатуры развития, достаточно долго выглядевшей успешной. Однако сегодня диктатуры развития видятся уделом прошлого. (Но опять-таки невероятные темпы и масштабы развития коммунистического Китая ставят исследователей перед исключительно серьезным затруднением.) Сегодня, когда вновь встает задача анализа отсталости и меркнет идеологический оптимизм глобализации, насущным становится критический пересмотр и новая операцноналнзация концепций периферии и стратегий догоняющего развития.

Несмотря на риск впасть в еще одно упрощенческое обобщение и вызвать критику ортодоксальных левых либо державных оборонцев, берусь заявить, что миросистемная периферия уже давно не является зоной империалистического господства. В своей основе периферия представляет собой зону различных структурных слабостей, а слабость привлекает несчастия самого различного рода. Даже если нельзя полностью сбрасывать со счетов уязвимость перед лицом иностранной экономической и геополитической экспансии – не это главное. XX в. дал нам массу различных впечатляющих примеров успешно организованного сопротивления, чей опыт в той или иной мере применим и сегодня. Наиболее распространенной угрозой для периферийных обществ является их беззащитность перед хищническим поведением собственных элит, которые могут посчитать выгодным осуществление стратегий, в итоге приводящих к коррупционному размыванию государственной власти и деиндустриализации. И в то же время эти элиты не являются ни самоубийцами, ни безумцами – по крайней мере, на индивидуальном уровне. Эти люди определенно знают, что на самом деле означает политическая власть в их уголке мира. Однако на коллективном уровне сами властвующие субъекты все время останавливаются перед неразрешимой задачей собственной организации в качестве сплоченного, представляющего свои интересы господствующего класса – что и является их главной слабостью. Плохи элиты? Допустим, плохи, но куда важнее понять, почему настолько плохи?

Если мы захотим охарактеризовать периферийную государственность эпохи глобализации одним словом, то им может быть безответственность. Причем это вовсе не обязательно личная безответственность, а структурная – правители и элиты не отвечают на главные вызовы государственной власти. На уровне внешней политики периферийные государства наших дней на самом деле не особенно озабочены проблемами своего военного выживания, поскольку вполне защищены от угрозы полной аннексии более сильными иностранными хищниками. В противоположность прошлому, с 1945 г. право на территориальное завоевание было достаточно эффективно исключено из кодекса поведения на международной арене. Даже тот грубо властный факт, что Соединенные Штаты и Европа оставили за собой право военного вмешательства для противостояния тому, что считают угрозой коллективной безопасности и правам человека, в целом, служит обеспечению существования большинства слабых государств, выражающих готовность хотя бы в порядке имитации следовать нормам, предписываемым «международным сообществом» – т. е. государствами капиталистического центра/ядра[352].

Во внутреннем отношении современные периферийные государства могут позволить себе различную степень безответственности по отношению к собственным гражданам. Пресловутая «институциональная неэффективность» (lack of institutional capacity) является скорее предлогом, нежели причиной крайне неудовлетворительного уровня предоставляемых образования, здравоохранения, правоохранения или дорог. Проблема заключается в отстраненности и автономности периферийного государства от собственных граждан, которые в глазах властей не имеют значимости ни как призывники (поскольку такие государства массовых войн не ведут), ни как налогоплательщики (поскольку источником поступлений является помощь, кредиты из-за рубежа или монополия на опять же зарубежную торговлю)[353].

Преобладающие версии анализа глобализации лишь походя, скорее как обнадеживающее новшество на пути к космополитической гармонии, замечают, в самом деле, удивительную по историческим меркам действительность, в которой большинство мира теперь получает из-за рубежа самые традиционные основы государственности – оборонный потенциал и финансовую систему. Однако это наблюдение влечет за собой масштабные аналитические и политические последствия.

Начиная с теоретических прорывов Баррингтона Мура, Перри Андерсона, Стайна Роккана, Чарльза Тилли и Майкла Манна, специалисты в области исторической социологии и сравнительной политологии достигли сегодня убедительной и детализированной теории, объясняющей реальный ход развития современных государств в Европе[354]. Новая теория выделила два взаимосвязанных фактора, сыгравших основную роль в формировании современного государства. Во-первых, это продолжительные войны, попросту убравшие с геополитической арены Европы большинство некогда многочисленных феодальных владений, которые не успели или не сумели создать постоянные армии и развитую бюрократию, требуемые для выживания в условиях постоянной эскалации масштабов, технической вооруженности и элементарной стоимости военной активности. Во-вторых, это было неуклонное на протяжении последних четырех веков увеличение налогообложения, поставлявшего ресурсы для последовательного наращивания государственных армий и флотов, связанных с ними отраслей промышленности, и самих гражданских бюрократий. Процесс европейского государствообразования был далеко не мирным не только на уровне геополитического соперничества, но также и внутри нарождающихся государств современности.

Восстания и революции, вызванные ростом королевской власти в ущерб всевозможным местным привилегиям и традициям, в долгосрочном плане и без чьего-либо сознательного плана послужили делу рационализации современных государств. Сам Тилли и его многочисленные последователи (прежде всего Джон Маркофф, автор виртуозно аргументированной, колоссальной по массе статистически обработанных материалов и, судя по всему, во многом уже окончательной интерпретации Французской революции), равно как и разнообразные их конкуренты (Джек Голд стоун, Хендрик Спрайт, Ричард Лахманн, Фил Горски, Брюс Карратерс и Джулия Адамс) на впечатляющем архивном материале показывают, каким причудливым образом в европейской истории циклы антиналоговых восстаний, их показательного подавления королевскими войсками, за которым обычно следовала неявная торговля между комиссарами из центра с местными нотаблями по поводу менее конфликтного изъятия будущих налогов, в итоге раз за разом, хотя и без особого плана, выстраивали все более устойчивую и глубоко укорененную структуру государственной власти. Демократизация возникла не столько из абстрактных идеалов свободы и деяний легендарных трибунов (относящихся к самому драматичному, но и поверхностному уровню истории), сколько из того же цикла роста государственной власти – бурного сопротивления – нового уровня договоренностей о предотвращении гражданских конфликтов. Демократия на Западе, пройдя за последние столетия через несколько исторических взлетов и падений, в конечном счете, закрепилась, поскольку оказалась сопряжена с вековой тенденцией рационализации государственной власти. Парламенты, свободная от цензуры конкурентная пресса, партии и профсоюзы превратились в институциональные механизмы сложных переговоров по поводу отчуждения определенной части жизненных ресурсов населения в виде налогов и военного призыва молодых мужчин.

Теория Тилли не применима к миру наших дней. Запад в 1945 г. наконец прервал длительную череду своих внутренних войн и создал на сегодня весьма прочные механизмы их предотвращения, что также подразумевало де-факто коллективный протекторат над периферией. В подобном миропорядке периферийные государства могут черпать военную безопасность и финансовые средства извне – тем самым, избавляясь от хлопот и рисков эффективного управлением внутри. Их траектория ни в коей мере не повторяет путь, создавший Запад таким, какой он есть сегодня[355]. Если взять метафору из зоологии, периферийные государства вовсе не являются растущими хищниками с активным метаболизмом и усложняющейся анатомией, подобно былым европейским государствам. Мы, скорее, наблюдаем здесь элементарное строение паразитарных организмов или поведенческую стратегию падальщиков.

Прежние государства ускоренного развития, особенно в фазе подъема, зачастую преследовали свои экономические и политические цели посредством тотальной пропаганды и насилия вплоть до массового террора. Однако и крушение модели государственного девелопментализма приводит к иным, пусть более мелким, но оттого не менее отталкивающим явлениям и жестокостям. Наличие эффективного современного государства, как показывает пример Восточной Азии, особенно важно там, где рынки и капиталистические институты могут оказаться слишком слабыми и неустойчивыми к спекулятивным колебаниям, недопустимо хищническими, или настроенными на компрадорское обслуживание иностранных интересов и собственных традиционалистских олигархий. Однако, исчерпав потенциал диктаторской модели ускоренного развития еще в 1960-x гг. и затем, исчерпав также и стабилизационные ресурсы 1970-х гг., советский геополитический блок к 1989 г. утратил не только официальное единство, но и управляемость. Неуправляемый откат тянул его бывшие составляющие назад, на периферию, хотя и в разной степени, определявшейся относительной степенью сохранения/восстановления управляемости на уровне бывших стран-сателлитов и союзных республик. В свою очередь, степень разрушения государства зависела в основном от двух взаимопересекающихся процессов. Во-первых, «пожарное» бегство номенклатуры, вместе с СССР терявшей свои позиции, вело к неопатримониальному и к уже практически явному подкреплению командных цепочек личными назначенцами и захвату административных активов, которые превращались в новые базы власти и привилегий. Девизом тут служила знаменитая строка из сицилианского романа – эпопеи графа Томазо ди Лампедузы: «Все теперь должно измениться, чтобы остаться по-прежнему».[356] Вторым определяющим фактором была интенсивность и классовая составляющая протестных мобилизаций. Одни результаты были возможны там, где западнически настроенные национальные средние классы быстро (и, можно сказать, отрепетировано) идеологически подавили или привлекли на свою сторону оппортунистическую часть номенклатуры. Это открывало путь ко вхождению в европейские структуры. Иные результаты возникли там, где уже номенклатура вовлекла в свои нео-патримониальные сети отношений оппортунистически настроенных вождей протестующей или потенциально протестной массы. Самые разрушительные примеры дают и прежде менее индустриализованные республики, где основу протестных блоков в какой-то момент составил субпролетариат, способный сломать государство и выживать без государства – но не построить его заново.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.