I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

Номер в плохеньком русском трактире; вид из окон на городскую площадь с желтым губернаторским домом и серой пожарной каланчой; образ с лампадкой в углу; жирные, на красных с золотом обоях, пятна; запах кислых щей и селянки; шмыгающие за дверью шаги половых; стук биллиардных шаров и хриплые звуки органа из общей залы. В номере таком или подобном Митя Карамазов читает Алеше, в одной из тех апокалипсических бесед, какие любят «русские мальчики» у Достоевского, «Елевзинские таинства» Шиллера:

С Олимпийские вершины

Сходит мать Церера вслед

Похищ?нной Прозерпины.

Дик лежит пред нею свет…

И куда печальным оком

Там Церера ни глядит,

В унижении глубоком

Человека всюду зрит…

«Друг, друг, в унижении и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть... Когда мне случалось погружаться в самый, в самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось), то я всегда это стихотворение о Церере и человеке читал. Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я – Карамазов. Потому что если уж полечу в бездну, то так прямо головой вниз и вверх пятами, и даже доволен, что в унизительном таком положении падаю, и считаю это для себя красотой. И вот, в самом этом позоре, я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и Твой сын, Господи, и люблю Тебя, и ощущаю радость, без которой миру нельзя стоять и быть!

Чтоб из низости душою

Мог подняться человек,

С древней Матерью Землею

Он вступил в союз навек!»

Кажется, за пятнадцать веков от конца Елевзинских таинств, лучше о них никто никогда не говорил.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.