Массовые символы наций

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Массовые символы наций

Большинство попыток прояснить основания наций страдает одним существенным недостатком. Стараются найти определение национального как такового: нация, говорят, это то-то и то-то. Верят, будто бы дело в том, чтобы найти правильное определение. Стоит его найти, и можно будет применить его сразу ко всем нациям. Берут в качестве основы язык, или территорию, или литературу, или историю, или способ правления, или так называемое национальное чувство, — и в любом случае исключения оказываются важнее, чем правило. Кажется, ухватил что-то живое за свободный кончик случайного одеяния, но оно легко сдергивается, и ты опять остаешься с пустыми руками.

Наряду с этим по видимости объективным методом имеет хождение и другой, наивный, которому интересна только одна нация — собственная, а до всех прочих нет дела. Он состоит в непоколебимой убежденности в собственном превосходстве, в профетических видениях собственного величия, в своеобразной смеси претензий морального и биологического характера. Но не следует полагать, что эти национальные идеологии фактически одинаковы. Их равняют друг с другом лишь чрезвычайный аппетит и высота притязаний. Они, может быть, хотят одного и того же, но они сами — не одно и то же. Они хотят величия и обосновывают его своим множеством. Может показаться, что каждой из них завещан весь мир, и весь мир, естественно, будет ей принадлежать. Другие нации, до которых эти претензии долетают, ощущают в них угрозу и со страху ничего, кроме угрозы, не видят. Поэтому остается незамеченным, что конкретные содержания, действительные идеологии, обосновывающие эти национальные претензии, очень сильно отличаются друг от друга. Надо попытаться отбросить общую им похоть и определить, в чем состоит своеобразие каждой нации. При этом надо как бы стоять возле, не принадлежа ни к одной из них, но глубоко и искренне каждой из них интересуясь. Надо духовно впустить в себя каждую из них, как будто бы тебе суждено принадлежать к ней добрую часть жизни. Но при этом не принадлежать так, чтобы она захватила тебя целиком, отняв у всех остальных.

Ибо тщетно пытаться говорить о нациях, не определив их различий. Нации ведут долгие войны друг с другом. Значительная часть представителей каждой нации принимает в них участие. Достаточно ясно говорится о том, за что они сражаются. Но как они сражаются, никому не известно. Хотя для этого есть соответствующие названия, и сами они говорят: как французы, как немцы, как англичане, как японцы. Но что обозначает этим словом человек, применяя его по отношению к самому себе? Чем, как он верит, он отличается от других, когда идет на войну как француз, как немец, как англичанин, как японец? Нас интересует здесь не то, чем он отличается в действительности. Можно основательно изучить его нравы и обычаи, способ правления, литературу, но все равно упустить то специфически национальное, что всегда сопровождает его на войне как вера.

Следовательно, нации надо рассмотреть так, как если бы они были религиями. У них, действительно, есть тенденция впадать время от времени в такое состояние. Предпосылки для этого имеются всегда, а для времени войн характерно оживление и обострение национальных религий.

С самого начала можно предположить, что представитель нации чувствует себя не одиноким. Как только его внесут в списки, в его представления входит нечто масштабное, некое единство, с которым он чувствует себя связанным. Род этого единства не безразличен, так же как и характер связи с ним. Это не просто географическое целое страны, как она изображается на картах; нормальному человеку оно безразлично. Определенные эмоции в нем могут пробудить границы, но не все пространство страны как таковое. Он думает также не о своем языке, как бы ясно и определенно он не противопоставлялся языкам других. Разумеется, слова, которые ему знакомы, именно в период возбуждения оказывают на него большое воздействие. Однако не словарь стоит за ним, и не за словарь он идет сражаться Еще меньше значит для нормального человека история его нации. Он не знает, ни как она в действительности протекала, ни насколько преемственны ее эпохи, ему не знакома жизнь, какой она была раньше, и он знает очень мало имен тех, кто жил прежде. Фигуры и мгновения, которые запечатлены в его сознании, находятся по ту сторону всего что нормальный историк понимает под историей. Единство, с которым он действительно чувствует себя связанным, — это всегда масса или массовый символ. Оно всегда несет в себе черты, характерные для масс или их символов: плотность, потенциал, рост, открытость в бесконечное, неожиданность или крайняя стремительность образования, своеобразный ритм, внезапность разрядки. Многие из этих символов уже обсуждались. Речь шла о море, о лесе, о зерне. Было бы глупо снова говорить здесь о свойствах и функциях этих вещей, предопределивших их судьбу как массовых символов. Их можно будет отыскать в представлениях и чувствах, которые переживают и испытывают нации по отношению к самим себе. Но эти символы никогда не выступают голыми, никогда сами по себе: представитель нации всегда видит самого себя на свой лад одетым, в прочной связи с массовым символом, который у его нации считается важнейшим. В его регулярном возвращении, в его появлении согласно требованиям момента заключается преемственность национального чувства. С ним и только с ним изменяется самосознание нации. Он гораздо изменчивее, чем обычно полагают, и из этого можно черпать надежду на дальнейшее существование человечества.

Ниже будет сделана попытка рассмотреть некоторые нации под углом зрения свойственных им символов. Чтобы избежать предвзятости, надо перенестись мысленно лет на двадцать назад. Здесь, конечно, налицо — я не устану это повторять — редукция к очень простым и всеобщим характеристикам; о конкретном индивидуальном человеке отсюда вряд ли можно что узнать.

Англичане

Разумно будет начать с нации, которая мало говорит о себе громких слов, но, без сомнения, все еще демонстрирует самое устойчивое национальное чувство из всех ныне известных, то есть с Англии. Каждый знает, что означает для англичанина море. Но слишком мало известно, насколько точно совпадают отношение англичанина к морю и прославленный британский индивидуализм. Англичанин видит себя капитаном на корабле, окруженным маленькой группой людей, а вокруг него и под ним — море. Фактически он один: капитан изолирован от команды.

Море ему подвластно — и это самое главное. Корабли одиноки на его необозримой поверхности как отделенные друг от друга индивидуумы, воплощением которых служит капитан. Абсолютное полновластие капитана не подлежит сомнению. Курс, который он прокладывает, — это приказ, который он отдает морю, и лишь промежуточное восприятие его командой мешает увидеть тот факт, что именно морю надлежит подчиниться. Капитан определяет цель, а море на свой живой манер доставляет его туда, хотя не без штормов и других проявлений характера. При величине океана очень важно, кого он слушается чаще всех. Добиться его послушания еще легче, если целью является английская колония: тогда море — как лошадь, которая хорошо знает дорогу. Корабли других наций больше напоминают случайных наездников, которым лошадь доверили лишь на время; все равно потом в руках господина она поскачет гораздо лучше. Море столь велико, что важно и количество судов, которые его бороздят.

Что касается характера моря, то вспомним, сколь многим и бурным изменениям оно подвержено. В своих превращениях оно еще более разнообразно, чем все массы животных, с которыми вообще приходится иметь дело человеку, и насколько безопаснее и надежнее кажутся по сравнению с морем леса охотника и поля крестьянина. В катастрофы свои англичанин попадает на море. Мертвых своих ему часто приходится воображать на морском дне. Так море преподносит ему превращения и опасность.

В домашней жизни англичанин ищет то, чего ему не хватает на море: главное в ней — стабильность и безопасность. У каждого свое место, которое нельзя покинуть, несмотря ни на какие превращения; если англичанин его покинул, значит, ушел в море. Нрав каждого так же устойчив, как и его дом.

Голландцы

Значимость национальных массовых символов особенно легко усмотреть в различии между англичанами и жителями Нидерландов. Эти народы сродни друг другу, языки их схожи, религиозное развитие почти одинаково. И одна, и другая нации — мореходы, обе благодаря морю создали всемирные империи. Судьба голландского капитана, выходившего открывать новые торговые пути, ничем не отличалась от судьбы английского. Войны, которые англичане и голландцы вели между собой, — войны между близкими родственниками. И все же есть между ними различие, которое, сколь бы ничтожным ни казалось на первый взгляд, определяет все остальное. Оно касается их национальных символов.

Англичане захватили себе остров, но не море вокруг него. Море покоряется лишь кораблям англичан, приказывает морю капитан. Голландец же землю, на которой он живет, должен сначала отвоевать у моря. Она лежит так низко, что ее приходится укрывать от моря дамбами. Для голландца дамба — это начало и конец его национальной жизни. Масса мужчин сама становится подобна дамбе: сплотившись, она может преградить дорогу морю. Если дамбы в плохом состоянии, стране грозит опасность. Во времена кризиса дамбы разрушали и на возникших искусственных островах спасались от врага. Нигде ощущение человеческой стены, противостоящей морю, не сформировалось так отчетливо, как здесь. На дамбы полагаются в мирные времена, но, если их приходится разрушить из-за нападения врагов, их мощь переходит в мужчин, которые восстановят их после войны. В их воображении дамба живет, пока снова не становится реальной. Таким замечательным и необычным образом во времена серьезных испытаний голландцы носят в себе границу, отделяющую их от моря.

Если на англичан нападали на их острове, они выходили в море: штормами оно помогало справиться с врагом. За остров они могли не беспокоиться, так же как и за свои корабли. Голландцам же опасность всегда дышала в спину. Море никогда не покорялось им полностью. Хоть они доплыли по морю до концов света, дома оно каждый миг могло ринуться на них, а в самом крайнем случае, чтобы отрезать и погубить врага, им самим приходилось призывать на себя море.

Немцы

Массовым символом немцев было войско. Но это было больше, чем войско, — это был марширующий лес. Ни в одной из современных стран чувство леса не сохранилось так живо, как в Германии. Прямизна и параллельность вертикально стоящих стволов, их плотность и численность наполняют сердце немца таинственной глубокой радостью. Он и сегодня с удовольствием идет в лес, где жили его предки, чтобы вновь пережить свое родство с деревьями.

Аккуратность и отдельность деревьев по отношению друг к другу, прочерченность вертикалей отличают этот лес от леса тропиков, где лианы сплетаются и ползут в разных направлениях. В тропическом лесу глазу нет простора, взгляд утыкается в хаотическую нерасчлененную массу, которая живет на свой особенный лад, исключающий всякое чувство правильности и равномерности повторения. Лес умеренной зоны обладает наглядным ритмом. Взгляд скользит по чреде видимых стволов, теряясь в неизменно равной себе дали. Отдельное же дерево больше, чем отдельный человек, и растет неотвратимо. Многое в его упорстве напоминает упорство воина. Кора, которая сначала могла казаться панцирем, в лесу из деревьев одной породы напоминает форму военного отряда. Лес и войско были для немца, даже если сам он этого не осознавал, во всех отношениях одним и тем же. Что другим могло восприниматься как пустота и однообразие военной жизни, немцу светило уютом и огоньками леса. Здесь ему не страшно, здесь он в безопасности среди своих. Прямоту и непреклонность деревьев он взял себе в обычай.

Мальчишка, бежавший из тесного дома в лес, чтобы, как ему казалось, помечтать и побыть одному, предчувствовал там прием в ряды воинов. В лесу уже ждут его товарищи — честные, верные, прямые: каждый прям, хотя все различаются по высоте и мощи, — таким он станет сам. Влияние ранней лесной романтики на немца нельзя недооценивать. Он впитывал ее из сотен стихов и песен, и лес, который в них проступает часто так и звался «немецким».

Англичанин любит видеть себя в море, немец любит видеть себя в лесу — трудно короче выразить различия в их национальном чувстве.

Французы

Массовый символ французов нового происхождения — это их революция. Праздник свободы справляют ежегодно. Он стал настоящим днем национального торжества. 14 июля незнакомые люди могут танцевать друг с другом на улицах. Народ, у которого свободы, равенства и братства так же мало, как и у других народов, подает дело так, будто как раз у него-то они есть. Бастилия взята, и улицы снова полны народа, как в те далекие дни. Масса, веками бывшая жертвой королевского правосудия, теперь вершит суд сама. Воспоминание о казнях того времени — стимулах разжигания массового чувства — определяет дух праздника сильнее, чем люди могут себе в этом признаться. Кто противопоставил себя массе, отдал ей свою голову. Он был у нее в долгу и на свой лад послужил тому, чтобы поддержать и повысить ее воодушевление.

Ни один национальный гимн, какой бы народ мы ни взяли, не имеет такой истории, как французский, — «Марсельеза» родилась именно тогда. Взрыв свободы как периодическое событие, каждый год ожидаемое и каждый год приходящее, очень выгоден в качестве массового символа нации. Он и позже, как и в те времена, будил силы сопротивления. Французские армии, завоевавшие Европу, вышли из революции. Они нашли себе Наполеона и стяжали величайшую славу. Победы были победами революции и ее генералов, императору досталось заключительное поражение.

Против такого понимания революции как национального массового символа французов можно возражать. Слово кажется слишком неопределенным, в нем нет конкретности английского капитана на четко очерченном корабле, нет деревянного порядка марширующего немецкого войска. Но не забудем, что корабль англичанина соотносится с колышащим-ся морем, а немецкое войско — с волнующимся лесом. Море, лес питают национальное чувство и представляют собой его текучий элемент. А массовое чувство революции тоже выражается в конкретном движении и направлено на конкретный объект — это Бастилия и штурм Бастилии.

Еще одно или два поколения назад к слову «революция» каждый добавил бы «французская». Революция отличала французов в глазах всего мира, это была их национальная особенность, то, чем они выделялись. Впоследствии русские с их революцией нанесли ощутимую рану национальному самосознанию французов.

Швейцарцы

Национальное сплочение Швейцарии неоспоримо. Патриотизм швейцарцев сильнее, чем у многих народов, говорящих на одном языке. Здесь же многообразие языков, разнообразие кантонов, их различия в социальной структуре, противоречия религий, когда-то воевавших друг с другом, причем память об этих войнах еще живет в исторической памяти — и все это не может всерьез пошатнуть национального самосознания швейцарцев. Впрочем, у них есть общий массовый символ, всегда стоящий перед глазами и непоколебимый, как ни один другой из национальных символов: горы.

Вершины своих гор швейцарец видит отовсюду. Но с некоторых мест их видно в большем количестве. Ощущение что отсюда видишь горы, собравшиеся вместе, придает этим обзорным точкам нечто сакральное. Иногда по вечерам — невозможно заранее угадать, когда именно, также невозможно и каким-либо образом повлиять на этот момент — горы загораются алым светом: это момент их высшего торжества Их недоступность и твердость наполняют уверенностью душу швейцарца. В своих вершинах отделенные друг от друга внизу горы составляют единое огромное тело. Они — одно тело это тело и есть страна.

Планы обороны Швейцарии во время двух прошедших воин любопытным образом отразили это отождествление нации с горной грядой Альп. Все плодородные долины, города производства в случае вражеского нападения предполагалось отдать. Армия должна была отступить в глубину гор и там начать сражаться. Народ и земля приносились в жертву Но армия в горах по-прежнему представляла бы Швейцарию: массовый символ нации превратился бы в самую страну.

Это собственная дамба, которой располагают швейцарцы. Им не приходится возводить ее самим, как голландцам. Они ее не строят, они ее не разрушают, море через нее не перехлестывает. Горы стоят, и их нужно хорошо знать. Они их излазали и изъездили вплоть до каждого закоулка. Горы как магнит притягивают из всех уголков мира людей, которые благоговеют перед ними и исследуют их наподобие швейцарцев. Альпинисты из самых далеких стран похожи на верующих швейцарцев: армии их, рассеянные по миру, отслужив периодически краткую мессу горам, все остальное время хранят чувство верности Швейцарии. Стоило бы разобраться, какой вклад они внесли в сохранение ее самостоятельности.

Испанцы

Если англичанин видит себя капитаном, то испанец — матадором. Вместо моря, которое подчиняется капитану, у матадора — собственная покорная ему масса. Животное, которое он должен убить согласно благородным правилам своего искусства, — это злое чудище старых преданий. Он не может показать страха, самообладание для него — все. Малейшее его движение видят и судят тысячи. Это сохранившаяся римская арена, только быкоборец превратился здесь в благородного рыцаря. Он выходит против зверя в одиночку. Средневековье дало ему другие чувства, другую одежду, но особенно изменило его идею. Покоренный дикий зверь, раб человека снова восстал против него. Но герой древности принял вызов, он на месте. Он выступает на глазах всего человечества и столь уверен в своем мастерстве, что в мельчайших подробностях разыгрывает перед зрителями убийство чудовища. Он весь точность и мера, его движения рассчитаны как в танце. Но убивает он по-настоящему. Убивает на глазах тысяч, приумножающих эту смерть своим неистовством.

Казнь дикого животного, которое уже не имеет права быть диким, которого сделали диким, чтобы за это осудить на смерть, — эта казнь, кровь и безупречный рыцарь двояким образом отражаются в глазах почитателей. Каждый из них — это и рыцарь, убивающий быка, и масса, которая ему рукоплещет. За матадором, в которого воплощается каждый, на другой стороне арены каждый вновь видит самого себя как массу. В кольце все соединены в одно замкнутое на самого себя существо. Каждый видит повсюду глаза — свои глаза — и слышит повсюду единственный голос — свой собственный. Так испанец, обожающий своего матадора, с самого начала привыкает к виду совершенно особой массы. Он знает ее досконально. Она настолько жизнеспособна, что исключает многие нововведения и новообразования, которые неизбежны в странах другого языка. Матадор на арене, столь многое для него значащий, превратился в его национальный символ. Если он воображает множество испанцев, собравшихся вместе, то он вообразит место, где они собираются чаще всего. По сравнению с этими массовыми восторгами массовые мероприятия церкви имеют мягкий и безвредный характер. Они были таковыми не всегда: во времена, когда церковь не страшилась разжечь адское пламя для еретиков прямо на земле, массовое хозяйство испанцев было организовано иначе.

Итальянцы

Самочувствие современной нации, ее поведение на войне в большой степени зависит от признанности ее национальных массовых символов. История разыгрывает над некоторыми народами дурную шутку задним числом, уже после того, как они завоюют единство. На примере Италии можно показать, как тяжело нации, когда города полны воспоминаний о величии, а настоящее сознательно дезорганизовано этими воспоминаниями.

Пока Италия не обрела единства, все было просто: расчлененное тело должно собраться воедино, быть и чувствовать себя одним организмом. Для этого нужно изгнать врага. Враг паразитирует на стране: он как туча саранчи, питающейся плодами честного труда местных жителей. Враг хочет увековечить свое господство: для этого он разделяет людей и земли, чтобы легко справляться с ними поодиночке. Угнетенные, наоборот, устанавливают тайные связи и ищут момента восстать и освободить страну. Наконец это происходит: Италия обрела единство, к которому долго и тщетно стремились многие ее лучшие умы.

Однако с этого самого мига оказалось, что непросто поддерживать жизнь в таком городе, как Рим. Массовые постройки древних стояли вокруг пустые; развалины Форума содержались в чрезмерном порядке. Человек чувствовал себя там подавленным и отвергнутым. Второй Рим, Рим Святого Петра, напротив, сохранил достаточно прежней своей притягательности. Собор Святого Петра заполняли паломники со всего мира. Однако точкой, на которую ориентировалась бы нация, этот второй Рим служить не мог. Он все еще обращался ко всем людям без различия, способ его организации был присущ тем временам, когда еще не было наций в современном виде.

Между этими двумя Римами как бы парализованным застыло национальное чувство современной Италии. Невозможно отбросить тот факт, что Рим был, и римляне были итальянцами. Фашизм избрал, казалось бы, самое простое решение и попытался влезть в подлинный старый костюм. Но костюм не сидел как влитой, оказался широк, фашизм двигался в нем так резко и неуравновешенно, что поломал себе члены. Один за другим стали раскапывать форумы, но они почему-то не заполнялись римлянами. Связки прутьев вызывали лишь ненависть в тех, кого этими прутьями стегали, — наказание и приручение не наполняли гордостью. Попытка навязать Италии ложный национальный массовый символ, к счастью для итальянцев, провалилась.

Евреи

Понять евреев труднее, чем любой другой народ. Они распространились по всей населенной земле, а родину потеряли. Их приспособляемость славят и проклинают, но степень ее очень и очень различна. Среди них есть испанцы, индийцы и китайцы. Они переносят с собой из одной страны в другую языки и культуры и берегут их сильнее любых сокровищ. Дураки могут рассказывать сказки о том, что они повсюду одинаковы; кто их знает, согласится скорее, что среди них гораздо больше разнообразных типов, чем в любом другом народе. Удивительно, насколько они многообразны по внешности и внутреннему складу. Популярная формула, согласно которой среди них есть и самые хорошие, и самые плохие люди, в наивной форме выражает этот факт. Они иные, чем все прочие. Но в действительности они, если можно так выразиться, еще более иные по отношению друг к другу.

Они вызывают удивление тем, что вообще еще существуют. Они не единственный народ, который обнаруживается повсюду: армяне, например, тоже распространились широко. Они также и не самый древний народ: китайцы пришли из глубин предыстории. Однако среди древних народов они — единственный, что так долго блуждает. Им дано было больше всех времени для бесследного исчезновения, и все же они есть, и их больше, чем когда-либо.

Территориальное и языковое единство у них до последних лет отсутствовало. Большинство уже не понимает по-еврейски, они говорят на сотне языков. Для миллионов из них их древняя религия — не больше, чем пустые мехи; даже количество евреев-христиан постепенно растет, особенно среди интеллектуалов; еще больше среди них неверующих. Вообще говоря, с позиций самосохранения им следовало бы приложить все усилия, чтобы заставить окружающих забыть, что они — евреи, и самим забыть об этом. Однако оказывается, они не могут забыть об этом, а большинство и не хочет забыть. Надо спросить себя, в чем эти люди остаются евреями, что делает их евреями, что то последнее, самое последнее, что объединяет их с другими такими же, когда они говорят себе: я — еврей.

Это последнее лежит в самом начале их истории и с невероятной последовательностью воспроизводится в ходе этой истории: исход из Египта.

Надо явственно представить себе, о чем это предание: целый народ, хотя и сосчитанный, но составляющий огромные множества, сорок лет тянется сквозь пески. Его легендарному прародителю было обещано потомство, многочисленное как морской песок. Оно уже здесь, и оно бредет как песок сквозь пески. Море расступается перед ними, сквозь ряды врагов они пробивают себе дорогу. Их цель — обетованная земля, которую они отвоюют себе мечами.

Это множество, годы и годы влачащееся сквозь пески, превратилось в массовый символ евреев. Образ так же прост и понятен, как и в те далекие времена. Народ видит себя вместе, как будто бы он еще не распался и не рассеялся, он видит себя в странствии. В этом сплоченном состоянии он принимает для себя законы. У него есть цель, как у массы. Его ожидают приключение за приключением — общая для всех судьба. Это голая масса: всего, что может отвлечь человеку в отдельную жизни, здесь просто нет. Вокруг лишь пе-сок _ самая голая из всех возможных масс: ничто не может до такой степени довести ощущение одиночества бредущей толпы, как картина песков. Часто цель пропадает, и массе начинает грозить распад; сильными толчками самой разной природы ее пробуждают, настораживают, сплачивают. Число бредущих людей, шестьсот или семьсот тысяч человек, огромно не только по скромным масштабам доисторических времен. Но особенно важна длительность пути. Масса, распростершаяся когда-то на сорок лет, пролегла до нынешних времен. Эта длительность стала наказанием, как и все муки последующих странствий.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.