Великодушие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Великодушие

Великодушие есть добродетель щедрости. В данном случае уже не приходится говорить о том, чтобы каждому воздать по справедливости. Здесь речь идет о том, чтобы отдать другому человеку то, что ему не принадлежит, а принадлежит вам, но в чем он испытывает нужду. Великодушие может идти рука об руку со справедливостью – если вы отдаете кому-то что-то такое, что с точки зрения закона отдавать вовсе не обязаны, например накормите голодного, но в великодушии это не главное. Отсюда возникающее иногда чувство, что справедливость важнее великодушия, которое в сравнении с ней воспринимается как роскошь или необязательный душевный порыв. «Прежде чем быть великодушным, надо быть справедливым, – сказал Шамфор (20), – как прежде надо иметь сорочку, а уж потом – кружева к ней». Возможно. Но поскольку эти добродетели принадлежат к разным сферам, вряд ли следует рассматривать этот вопрос исключительно с данной точки зрения. Бесспорно, справедливость и великодушие касаются наших взаимоотношений с другими людьми, но великодушие более субъективно, более единично, более наполнено живым чувством, более непосредственно. Справедливость, даже в аспекте своего практического применения, сохраняет некоторые черты объективности, универсальности, рассудочности и взвешенности. Великодушие больше связано с душой и характером; справедливость – с духом и разумом. Например, права человека могут стать предметом декларации. Но проявления великодушия – нет. Великодушный человек действует независимо от существования тех или иных документов и законов, он поднимается выше любых текстов и постановлений, прислушиваясь только к императивам любви, нравственности или солидарности.

На последнем остановимся подробнее. Первоначально я намеревался включить солидарность в список добродетелей, фигурирующих в этом трактате. Поэтому, наверное, будет нелишним коротко объяснить читателю, почему, вынужденный вести жесткий отбор (все-таки мой замысел состоял в том, чтобы написать малый трактат), я отказался от этой идеи, сочтя, что достаточно будет рассмотреть справедливость и великодушие.

Так что же такое солидарность? Это не столько долг, сколько свершившийся факт; не столько добродетель (вернее, ценность), сколько состояние души. Обратимся к этимологии. Быть с кем-то солидарным значит принадлежать к некой общности in solido (от латинского «полностью»). Так, на юридическом жаргоне солидарными именуют заемщиков, каждый из которых несет ответственность за всю сумму коллективного займа. От того же латинского корня образовано прилагательное solidus, означающее «твердый». А что такое твердое тело? Это такое тело, все частицы которого связаны друг с другом гораздо прочнее, чем в жидкостях и газах (можно сказать, что все его молекулы солидарны друг с другом), в результате чего все, что происходит с одной молекулой, происходит и со всем телом или, во всяком случае, отражается на нем. Одним словом, солидарность – это связь, взаимозависимость, общность интересов или судьбы. В этом смысле быть с кем-то солидарным означает принадлежать к одному и тому же коллективу и разделять с ним – вольно или невольно, сознательно или неосознанно – его судьбу. Объективной солидарностью мы назовем то, что отличает камешек от кучи песка, а общество – от человеческого множества.

Как состояние души, солидарность – это не просто признание или чувство подобной взаимозависимости. Здесь мы будем говорить о субъективной солидарности. Вспомним лозунги мая 1968 года: «Рабочие и студенты! Мы заодно!» Из этого следовало, что победа одних будет означать победу других, и наоборот. И если одному из нас причинят вред, то затронуты окажемся мы все. Разумеется, я ничего не имею против этих чувств, представляющихся мне вполне благородными. Но следует ли считать их добродетельными? Или, если добродетель в них и присутствует, имеет ли она отношение к солидарности? Ведь владельцы предприятий в мае 1968 года проявили не меньшую (если не большую) солидарность, чем рабочие и студенты. Это не может послужить упреком ни тем ни другим, но все-таки делает сомнительной нравственную основу подобного единения. Добродетель редко бывает столь единодушно разделяема всеми без исключения. Итак, если солидарность (объективная) есть общность интересов и осознание этой общности (субъективная солидарность), то с точки зрения морали она стоит ровно столько, сколько стоят эти интересы. А интересы ценностью не являются. Тут приходится выбирать из двух одно. Или мы допускаем, что подобная общность реальна и действенна, и тогда, защищая других, я защищаю и самого себя (что отнюдь не предосудительно, но слишком отдает эгоизмом, чтобы считаться высоконравственным). Или эта общность иллюзорна, формальна или принадлежит сфере идей, и тогда, сражаясь за интересы других людей, я не проявляю к ним никакой солидарности (поскольку мои интересы не задеты), а проявляю справедливость (если человек, чьи интересы я защищаю, подвергается угнетению, оскорблению или грабежу) или великодушие (если он никем не угнетен, а просто несчастен и слаб). Короче говоря, солидарность слишком корыстна или иллюзорна, чтобы быть добродетелью. Она выступает под маской либо осознанного эгоизма, либо непризнанного великодушия. Это не мешает ей быть ценностью, но ценность ее тем выше, чем дальше она отходит от узости моего «я», от ограниченности эгоизма или от этического солипсизма. Это скорее отсутствие недостатка, нежели достоинство. Доказательством тому служит сам язык, который, несмотря на настойчивость политиков, упорно сопротивляется их попыткам наполнить понятие солидарности нравственным содержанием. Если я отзываюсь о каком-то человеке в следующих выражениях: «Он справедлив, великодушен, храбр, терпим, искренен и мягок», то все понимают, что я перечисляю его добродетели, благодаря которым этот человек предстает достойным морального уважения и даже восхищения. Но если я скажу о нем, что он солидарен, то мне немедленно зададут встречный вопрос: «С кем солидарен?»

Злоупотребление словом «солидарность», которое все мы сегодня наблюдаем, в первую очередь, как мне представляется, указывает на нашу неспособность использовать другие, правильные слова, потому что они нас пугают. Специалисты-лексикографы отмечают, что в современном общественно-политическом словаре термин «солидарность» часто употребляется в качестве осторожного заменителя «равенства». А также, добавил бы я, справедливости и великодушия. Но зачем нужна эта осторожность, на деле являющаяся робостью и недобросовестностью? Разве от того, что мы вычеркнем из разговорного обихода неудобные слова, нам будет легче примириться с отсутствием добродетелей, которые они обозначают? Печальны времена, в которые люди разделываются с великими словами, лишь бы не замечать собственного ничтожества!

Но поскольку я пишу трактат о добродетелях, а не словарь прописных истин, то я решил поместить солидарность в тот мир, которому она принадлежит – в мир общих или противоположных интересов, всякого рода корпоративных (даже если они носят планетарный характер) устремлений, в мир многочисленных лоббистов (даже если их действия вполне законны). Я не верю в то, что все люди солидарны между собой и все мы зависим друг от друга. Если вы завтра умрете, разве это помешает мне жить дальше? Если вы обеднеете, разве я стану менее богатым? Нищета третьего мира не только не мешает Западу богатеть, она является прямым или косвенным условием его растущего богатства за счет эксплуатации. И тот факт, что все мы живем на Земле и, следовательно, экологически солидарны, вовсе не отменяет того, что экономически мы находимся в состоянии конкуренции. Не надо рассказывать друг другу сказки! Африке и Южной Америке не нужна наша солидарность – им нужны справедливость и великодушие. Что касается разговоров о солидарности в странах Запада тех, кто имеет работу, с теми, кто ее не имеет, то достаточно посмотреть, чем конкретно занимаются профсоюзы в каждой отдельной отрасли. И мы увидим, что они защищают исключительно интересы своих работников, из чего следует, что никакая объективная солидарность не поможет решить проблему безработицы. Для этого требуется не солидарность (ведь интересы работающих и безработных могут не только различаться, но и вступать в прямое противоречие), а справедливость и великодушие. Во всяком случае, пора рассмотреть проблему с точки зрения морали и этики, чему, собственно, и посвящена эта книга. Разумеется, это всего лишь один ее аспект, не затрагивающий ни политику, ни экономику, которые не только не сводимы к морали, но и не подчиняются ей. Но если мораль – это еще не все, то это не означает, что она – ничто. Мораль значима ровно настолько, насколько мы этого хотим. Вот почему с ней так мало и редко считаются.

Но вернемся к великодушию. Бесспорно, солидарность способна вызывать великодушие и служить ему побудительным мотивом. Но солидарность становится по-настоящему великодушной только при условии, что выходит за рамки интересов – даже осознанных и разделяемых с другими. Иными словами, только при том условии, что она выходит за рамки солидарности! Если бы, например, я видел свой интерес в защите детей из стран третьего мира, то для помощи им мне не понадобилось бы никакое великодушие – вполне хватило бы ясности ума и осторожности. В 1960-е годы католическое движение выдвинуло лозунг: «Бороться с голодом, чтобы сохранить мир». Молодежь была им шокирована. Чувство великодушия подсказывало, что подобный торг омерзителен. Было ли это заблуждением? Не знаю. Во всяком случае, если бы мы действительно поверили, что в этом заключается наш интерес, мы бы так и сделали (мы же не идиоты!), но сделали бы вовсе не из великодушия. Тот факт, что мы почти ничего не сделали, доказывает, что наш подлинный интерес не имел с этим планом ничего общего. Следовательно, заявляя обратное, мы лицемерим. Мы не слепцы и не глупцы, и объяснить наше поведение неведением нельзя. Его можно объяснить только эгоизмом. Нам не ума не хватило – нам не хватило великодушия.

Не хотелось бы все сводить к деньгам, поскольку есть много других вещей, которыми можно делиться, но признаем: деньги имеют то неоспоримое достоинство, что легко поддаются счету. Например, вполне правомерен следующий вопрос: какой процент своих доходов ты жертвуешь в пользу тех, кто беднее или несчастнее тебя? Оставим в стороне налоги – мы же не платим их добровольно. Оставим в стороне родственников и близких друзей – любовь гораздо лучше, чем великодушие, объясняет, почему мы столько делаем для них (их счастье – это наше счастье). Я, конечно, немного упрощаю. В вопросе с теми же налогами тоже можно проявить великодушие – если, принадлежа к среднему или обеспеченному классу, человек голосует за партию, которая твердо намерена эти налоги увеличить. Но это встречается настолько редко, что мало кому удается проявить подобное великодушие. Все наши партии, дружно обещая снижение налогов, тем самым демонстрируют, какой кредит доверия они оказывают нашему великодушию. Меня считают пессимистом. Но разве не очевидно, что все наши политики – еще большие пессимисты, что бы они там ни говорили, и по гораздо более весомым причинам?

Что касается родственников и хороших друзей, то здесь мы наблюдаем примерно то же самое. Исключить из взаимоотношений с близкими всякое великодушие значило бы упрощать сверх всякой меры истинное положение вещей. Разумеется, счастье моих детей делает меня счастливым и служит необходимым условием моему счастью, но это не исключает того, что их желания могут идти вразрез с моими, их игры могут мешать мне работать, не давать мне отдыхать и так далее. Это предоставляет мне неисчислимое количество возможностей проявить к ним великодушие. Но я имею в виду не это. Я затронул денежный вопрос и в связи с ним хочу обратиться к семейному бюджету. Итак, повторим: какой процент ваших семейных доходов вы расходуете на траты, диктуемые великодушием? Иначе говоря, на финансирование счастья других людей, помимо лично вас и ваших близких? Каждый даст на этот вопрос свой ответ. Но я уверен, что никто не назовет цифру больше 10 процентов. А большинство признает, что она не дотягивает и до одного процента. Конечно, я понимаю, деньги – это еще не все. Но каким-таким расчудесным способом мы вдруг превратимся в само великодушие, чтобы щедро расточать помощь в других областях, не связанных с деньгами и не поддающихся точной количественной оценке? Почему мы должны распахивать сердце охотнее, чем кошелек? Гораздо правдоподобнее обратное. И как узнать, на самом ли деле та малость, которой мы делимся, исходит из великодушия, а не из стремления к моральному комфорту, купленному низкой ценой? Итак, великодушие относится к числу великих добродетелей потому, что его ростки в нашей душе слишком слабы. Эгоизм всегда сильнее, так что великодушие чаще всего замечают именно в силу его отсутствия. Человеческое сердце пусто и полно отбросов, сетует Паскаль. Почему? Потому что чаще всего оно наполнено собой.

Но следует ли проводить грань между любовью и великодушием? Следует ли противопоставлять одно другому? Да, великодушие может выступать и в виде, далеком от любви, зато любовь почти всегда великодушна, во всяком случае по отношению к любимому и на то время, что длится любовь. Следовательно, великодушие, не сводясь к любви, тяготеет к ней и в своем высшем выражении сливается с любовью. Можно отдавать, не любя; нельзя любить, не отдавая. Допустим. Но все-таки, что это будет – любовь или великодушие? Это вопрос определения, и я не намерен упираться в слова. Между тем мне никогда и в голову не придет чувствовать себя великодушным по отношению к собственным детям, тем более принуждать себя к этому. Я слишком их люблю и слишком за них волнуюсь, чтобы обманываться. То, что ты делаешь для детей, ты делаешь и для себя. Да в чем же тут добродетель? Она не нужна, потому что вполне достаточно любви. И какой любви! Почему так происходит? Почему я так горячо люблю своих детей и так мало – чужих? Именно потому, что это мои дети, и в них я люблю себя. Где здесь великодушие? Его нет. Есть эгоизм – разбавленный, переориентированный, родственный. Что касается иной любви, любви, освобожденной от бремени эго, любви святых и блаженных, то я вовсе не уверен, что она больше расскажет нам о великодушии, как и великодушие – о ней. Может, с великодушием та же история, что и со справедливостью? Разве любовь не превосходит и то и другое, не вмещаясь в их рамки? Когда ты отдаешь любя, что тобой движет – великодушие или любовь? Даже любовники не заблуждаются на этот счет. Содержанка может рассуждать о великодушии своих клиентов или покровителей. Но любимая женщина? Любящая женщина? А уж святые… Был ли великодушным Христос? Разве подходит ему эта характеристика? Сомневаюсь. Кстати сказать, в христианской традиции, например у бл. Августина или св. Фомы Аквинского, о добродетели великодушия ничего не говорится. Как не упоминали о нем и древнегреческие или древнеримские мыслители. Возможно, это вопрос лексики? В латинском языке существовало слово generositas, которое иногда означало «великодушие» (чтобы избежать употребления более пафосного греческого megalopsuchia), хотя вообще-то его собственное значение было «родовитость», «породистость». Но, как бы там ни было, к любви ни то ни другое не имеет никакого отношения.

Мы уже говорили, что великодушие – это добродетель щедрости. Можно делиться с другими деньгами, можно – душевным теплом. Но отдать другому можно только то, чем сам располагаешь, и при условии, что согласен с этим чем-то расстаться. В этом смысле великодушие неразрывно связано с одной из форм свободы и самоконтроля, которые у Декарта являются главным содержательным наполнением понятия. Декарт рассуждает о страсти и добродетели. Вот что он пишет в своем трактате «О страстях души»:

«Я полагаю, что подлинное великодушие, в силу которого человек испытывает к себе наиболее полное и законное уважение, заключается, с одной стороны, в том, что он сознает, что на самом деле ему не принадлежит ничего, кроме свободы распоряжаться своей волей и права быть возносимым или осуждаемым в зависимости от того, правильно или дурно он ею распоряжается, а с другой стороны, в том, что он сам чувствует в своей душе постоянную и твердую решимость использовать ее правильно, то есть никогда не испытывать нехватки воли, чтобы осуществить все то, что он считает наилучшим. Это и есть путь добродетели» («О страстях души», III, с. 153).

Изложено несколько тяжеловесно, но суть ясна. Великодушие есть одновременно сознание своей свободы (осознание себя как человека свободного и ответственного) и твердая решимость найти ей правильное применение. Иначе говоря, нужны сознание и доверие: сознание свободы и доверие к себе. Вот почему великодушие способствует самоуважению, которое является скорее его следствием, чем принципиальной основой (и в этом различие между картезианским великодушием и аристотелевским величием души). Принцип – это воля, и только воля. Быть великодушным значит знать, что ты свободен поступать благородно и желать поступать именно так. По Декарту, воля необходима и самодостаточна, если она действенна. Великодушный человек не может быть рабом своих аффектов, вообще рабом самого себя: напротив, он полностью контролирует все свои поступки и не пытается искать им оправдания. Ему достаточно того, что он так решил. Ему достаточно того, что он добродетелен. В этом контексте великодушие обретает первоначальный смысл термина. «Те, кто великодушен подобным образом, самой природой призваны к свершению великих дел, однако они не станут предпринимать ничего из того, к чему неспособны. Они не ведают большего величия, нежели творить добро другим людям, презирая свой собственный интерес, и поэтому они всегда крайне любезны, приветливы и услужливы в обращении с каждым. При этом они полностью владеют своими страстями, в особенности влечениями, ревностью и завистью» («О страстях души», III, с. 153). Великодушие есть качество обратное эгоизму, так же как величие души обратно мелочности. Обе эти добродетели суть одна, как и оба эти недостатка. Что может быть более ограниченным и узким, чем собственное «я»? Более мерзким, чем эгоизм? Быть великодушным – это быть свободным от собственной трусости, подлости, раздражительности, мелкой зависти… Декарт видит в великодушии не только основу всякой добродетели, но и высшее благо для каждого человека, каковое, по его мнению, состоит в твердой решимости поступать правильно и получать от этого чувство удовлетворения. Счастье великодушия, указывает он далее, еще и в том, что благодаря ему находят примирение два наиболее противоположных и знаменитых учения древних философов: эпикурейцев (которые считали удовольствие высшим благом) и стоиков (почитавших высшим благом добродетель). Есть ли более приятная добродетель и более добродетельное удовольствие, чем наслаждение собственной безупречной волей? Величие души здесь тоже присутствует: быть великодушным значит быть свободным, а это и есть единственное подлинное величие.

Что касается самой свободы, то это уже другой вопрос, больше относящийся к метафизике, чем к этике, и великодушие от него не зависит. Разве мало было скупцов, искренне веривших в свободу воли? И героев, в нее не веривших? Быть великодушным, поясняет Декарт, это значит быть способным испытывать желание отдавать, тогда как все остальные умеют лишь алкать, требовать и брать. Идет ли речь о свободной воле? Очевидно, да, потому что эта воля желает того, чего ей хочется. Воля может быть определенной или неопределенной, необходимой или случайной (то есть быть свободной в том смысле, какой вкладывали в это понятие Эпикур или Декарт), но она в любом случае вынуждена сталкиваться с мелочностью «я» и одна, если не считать любви, способна взять над ним верх. Великодушие – это победа над «я», когда причиной победы служит воля.

Разумеется, нам бы больше понравилось, если бы хватило только любви. Но будь любовь достаточной, разве возникла бы потребность в великодушии? Мы не властны над любовью. Разве мы выбираем, кого любить? И что может воля против чувства? Любовь не возникает по заказу, а вот великодушие способно на это, стоит захотеть. Любовь не зависит от нас, и это самая великая из всех тайн. Любовь – это вообще не добродетель, это благодать, единственная на свете. Великодушие зависит от любви и, являясь добродетелью, отличается от нее и в том, что касается щедрости, хотя именно щедростью великодушие напоминает любовь.

Итак, быть великодушным – значит отдавать, не любя? Именно так. Если верно, что любовь отдает, не испытывая надобности в великодушии. Разве мать ощущает себя великодушной, когда кормит своих детей? Разве отец ощущает себя великодушным, когда дарит детям подарки? Скорее уж они оба чувствуют себя эгоистами, потому что так много делают для своих детей от любви к ним и так мало – для чужих, хотя те могут быть гораздо несчастнее и обездоленнее. Отдавать тому, кого любишь, способен каждый. Это не добродетель, это сияющая благодать, это бьющая через край радость, это счастливый порыв, это переполняющая душу легкость бытия. Да и можно ли говорить о том, что ты что-то отдаешь, если ты при этом ничего не теряешь? В любви все становится общим – так о какой щедрости вообще может идти речь? Настоящие друзья, отмечает Монтень, не могут ни ссужать, ни давать что-либо один другому, потому что у них все общее. Точно так же «законодатели запрещают дарения между супругами, как бы желая этим показать, что все у них общее и что им нечего делить и распределять между собой» («Опыты», I, 28 («О дружбе»)). Так каким же способом они смогли бы проявить друг к другу великодушие? Конечно, законы со времен Монтеня изменились, и супружество часто вынуждено продолжаться, когда любви больше нет, а одному из супругов приходится переживать второго. Но разве любовь и дружба претерпели такие значительные изменения, чтобы нам по-прежнему требовалось великодушие? «Единение между друзьями, – продолжает Монтень, – будучи поистине совершенным, лишает их способности ощущать, что они тем-то и тем-то обязаны один другому, и заставляет их отвергнуть и изгнать из своего обихода слова, означающие разделение и различие, как, например: благодеяние, обязательство, признательность, просьба, благодарность и тому подобное» (там же). Каждому очевидно, что великодушие входит в такую дружбу составной частью, так что для подлинной дружбы никакое особое великодушие не требуется. Что такое я могу дать другу, если все, чем я располагаю, я считаю принадлежащим и ему тоже? Мне справедливо возразят, что подобное может происходить только при условии совершенной дружбы, какую, судя по всему, посчастливилось пережить Монтеню, но эти случаи очень редки. На что я отвечу так: мы нуждаемся в великодушии, если нам не хватает любви. Вот почему мы нуждаемся в нем почти постоянно.

Великодушие, как и большая часть других добродетелей, по-своему согласуется с евангельскими заповедями. Возлюбить ближнего как самого себя? Если бы мы были на это способны, то великодушие нам было бы ни к чему. Вернее, оно понадобилось бы нам исключительно в отношениях с самими собой (иногда в великодушии больше всего нуждается тот, кто не способен любить себя). Но зачем нам эта заповедь, если мы не в состоянии ее исполнить? Ведь требовать можно только действия, поступка. Следовательно, речь идет не о том, чтобы возлюбить, а о том, чтобы поступать так, как будто мы возлюбили: ближнего и близкого, незнакомца и самого себя. Не о страстях или особой привязанности, которая не передается от одного к другому, а о поступках. Например, если бы ты возлюбил эмигранта, который страдает от голода и болезней, разве ты не поспешил бы к нему на помощь? Если бы ты возлюбил нищего, разве отказал бы ему в пожертвовании? Если бы ты любил его как самого себя, что бы ты сделал? Ответ отличается жестокой простотой и лежит в области морали и требований добродетели. Любовь не нуждается в великодушии, но, к сожалению, только любовь способна без него обходиться, не впадая в эгоизм и никогда не ошибаясь.

Мы любим любовь и не умеем любить. Из этой любви и нашей к ней неспособности рождается мораль. Спиноза мог бы сказать, что здесь имеет место имитация чувств, но… Каждый имитирует те чувства, которых ему недостает. Как вежливость является видимостью добродетели (быть вежливым значит вести себя так, как будто ты добродетелен), так всякая моральная добродетель, очевидно, является видимостью любви. Быть добродетельным значит вести себя так, как будто ты любишь. За неимением добродетели мы притворяемся, и это-то и называется вежливостью. Из-за неумения любить мы тоже притворяемся, и это называется моралью. А дети копируют родителей, которые в свою очередь копируют своих родителей, и так далее и тому подобное. Шекспир был мудрым человеком: мир – театр, жизнь – комедия. Впрочем, не все роли и не все актеры здесь ценятся одинаково… Возможно, мораль – не более чем комедия, но что за комедия без морали? И что на свете серьезней и реальней смеха и слез? Да, мы притворяемся, но это не игра: правила, которые мы соблюдаем, не столько развлекают нас, сколько определяют нашу сущность – к худу или к добру. Да, мы, если угодно, играем роль, но каждый – свою. Это наша пьеса, это наша жизнь. В ней нет ничего произвольного и случайного. Тело ведет нас, влекомое желаниями; детство подводит нас к этому, движимое любовью и законом. Желание прежде всего стремится брать. И любовное желание хочет прежде всего поглощать, пожирать, обладать. Но закон это запрещает. И любовь запрещает, отдавая даром и служа защитой. Фрейд гораздо ближе, чем сам он полагал, подошел к евангельскому духу. Мы всосали любовь с молоком матери – ровно столько, чтобы понять, что одна любовь способна дать нам ощущение полноты бытия. И как только мы это понимаем, мы начинаем тосковать по любви, которой нам всегда будет не хватать. Отсюда ведут происхождение наши добродетели, порой приблизительные и слабые. Они – та почесть, которую мы воздаем любви, когда ее нет, и признак того, что она по-прежнему значима для нас даже в свое отсутствие. И если любовь царствует, но не правит, она продолжает отдавать нам приказы – именно это называется добродетелью.

Нам не хватает любви, повторю я, и часто это единственное практическое доказательство того, что она у нас есть.

Мы превратили этот недостаток в силу, даже в несколько сил, и именуем их добродетелями.

Это в полной мере относится к великодушию. Мы показали, что оно зарождается там, где нет любви, но… Речь не идет о полном отсутствии любви, потому что у нас, по меньшей мере, остается любовь к любви, и ее достаточно, чтобы сохранять свое значение в качестве модели или заповеди там, где любовь как чувство потерпела крах. И поскольку любовь побуждает нас отдавать, то в отсутствие любви эту роль выполняет великодушие, призывая отдавать тем, кого мы не любим, и отдавать тем больше, чем сильнее они нуждаются или чем богаче наши возможности. Да, именно так. Там, где любовь не может нас вести, потому что ее нет, пусть нас ведет необходимость срочно прийти к другим на помощь. Иногда это поведение ошибочно называют милосердием. Ошибочно потому, что подлинное милосердие и есть любовь, а фальшивое милосердие есть снисхождение или сострадание, тогда как нужно называть его великодушием. Ведь оно и в самом деле зависит от нас, являя собой полную свободу – в мыслях и поступках, – восстающую против рабства инстинктов, собственничества и страхов.

Конечно, лучше бы, если бы это была любовь. Именно поэтому мораль – это еще не все и даже не самое главное. Но все-таки великодушие лучше эгоизма, а мораль лучше безволия.

Великодушие не является противоположностью эгоизма в том смысле, что оно свободно от эгоизма. Послушаем Спинозу. «Так как разум не требует ничего противного природе, то он требует, следовательно, чтобы каждый любил самого себя, искал для себя полезного и стремился ко всему тому, что действительно ведет человека к большему совершенству, и вообще чтобы каждый, насколько это для него возможно, стремился сохранять свое существование» («Этика», IV, 18, схолия). Мы не можем отделаться от принципа удовольствия, поскольку не можем вырваться из реальности. Но это не значит, что все удовольствия имеют равную ценность. Решают радость и любовь. Так что же такое великодушие? «Под великодушием, – продолжает Спиноза, – я разумею то желание, в силу которого кто-либо стремится помогать другим людям и привязывать их к себе дружбой по одному только предписанию разума» («Этика», III, 59, схолия). В этом смысле великодушие, наряду с решительностью и храбростью, является одним из условий душевной силы: «Те действия, которые имеют в виду одну только пользу действующего, я отношу к мужеству, а те, которые имеют в виду также и пользу другого, я отношу к великодушию» (там же). Таким образом, в обоих случаях имеет место польза, и, что важно, польза для того, кто действует, то есть для самого субъекта. Никто не свободен от эго, вернее, освободиться от эго можно, только выполнив вначале его главное условие – сохранять свое существование как можно дольше и стремиться, чтобы это существование было как можно лучше. Иначе говоря, выход один – действовать и жить. Это не всегда осуществимо, иногда приходится умирать, мало того, рано или поздно умирать приходится всем, потому что вселенная сильнее нас, это знает каждый, и Спиноза этого не отрицает. Но есть люди, которые предпочитают смерть предательству, отречению, измене. Эти люди утверждают свою сущность и жизненное могущество, противопоставляя их смерти или подлости. Пока они живы, победа за ними. Пока они сражаются или сопротивляются, польза на их стороне. Спиноза часто повторяет, что добродетель – это самоутверждение и поиск собственной пользы, но в качестве самого яркого примера приводит Христа. Собственная польза – не всегда удобство и не обязательно долгая жизнь. Это самая свободная и самая правильная жизнь. Речь идет не о том, чтобы жить вечно – на это никто не способен, – а о том, чтобы прожить свою жизнь хорошо. А вот это невозможно без мужества и великодушия.

Нетрудно заметить, что великодушие определяется как желание, а не как радость, и этого достаточно, чтобы отличать его от любви или, как говорит Спиноза, от милосердия. То, что чувство радости вполне может зародиться при совершении великодушного поступка (в каком-то смысле радость – цель великодушия), не подлежит сомнению, поскольку дружба, к которой тяготеет великодушие, есть не что иное, как разделенная радость. Но тут следует подчеркнуть, что радость или любовь именно что могут зародиться от великодушия, но не сводятся к нему и не смешиваются с ним. Чтобы творить добро тому, кого любишь, никакой диктат разума не требуется, а значит, отпадает нужда и в великодушии – вполне довольно любви и радости. Но когда любви нет и радости нет, или она слишком слабо проявляется (и даже сострадания нет, благодаря которому мы становимся доброжелательными), разум никуда не девается, и именно разум, не имеющий собственного эго и помогающий нам освободиться от эгоизма, говорит нам, что «для человека нет ничего полезнее человека», что всякая ненависть есть зло и что, наконец, «люди, управляемые разумом, не чувствуют влечения ни к чему, чего не желали бы другим людям» («Этика», IV, 18, схолия). Здесь польза того, кто действует, встречается с пользой других людей, а желания становятся великодушными. Здесь речь заходит о том, чтобы побороть ненависть, гнев, презрение или зависть, каковые суть печали или причина печалей, с помощью любви, если она есть, или с помощью великодушия, если любви нет. Возможно, проводя различие между любовью и великодушием, я немного усиливаю акценты, но основная мысль Спинозы от этого не искажается. «Ненависть должна быть побеждаема любовью», – ясно и недвусмысленно заявляет он («Этика», IV, 73, схолия). А печаль – радостью, добавим мы. И функция великодушия, понимаемого как желание и добродетель, в том и состоит, чтобы стремиться и принуждать себя к этому. Великодушие есть желание любви, радости и разделенного чувства. Оно есть и сама радость, потому что великодушный человек радуется этому желанию и любит в себе, по меньшей мере, эту любовь к любви. Вспомним его чеканную формулировку: «Любовь есть удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины» («Этика», III, «Определение аффектов», 6). Следовательно, любить любовь значит радоваться мысли, что она еще существует или может существовать, но также и стремиться к ее появлению, и это-то и есть великодушие. Быть великодушным, считаю я, это значит принуждать себя к любви и действовать соответствующим образом. Великодушие противостоит ненависти (а также презрению, зависти, гневу и, наверное, равнодушию) так же, как храбрость противостоит страху, твердость духа – бессилию, а свобода – рабству. Это еще не спасение, поскольку не ведет ни к благодати, ни к вечности, что не мешает всем этим добродетелям оставаться для нас главными. Они неразрывно связаны с тем, что Спиноза называет «правильным образом жизни», «правильным порядком», «предписанием разума» и «уважением к общему благу», то есть моралью («Этика», V, 10, схолия и IV, 37, схолия 1). Потому что нельзя жить, поднявшись над добром и злом. Потому что мораль уныния, мораль надсмотрщиков нам не подходит. Мы выбираем мораль великодушия, которая ведет к этике любви. «Поступать хорошо и получать удовольствие», – говорит Спиноза («Этика», IV, 50, схолия). Цель – любовь. Путь к цели – великодушие.

Если бы великодушие было абсолютным и универсальным, указывал Юм, нам не нужна была бы справедливость. Мы показали, что это действительно так. И наоборот, справедливость, даже воплощенная, не отменяет необходимости великодушия. Поэтому последнее имеет меньшее общественное значение, но с чисто человеческой точки зрения представляется мне гораздо более ценным.

Но к чему все эти сравнения, воскликнет читатель, если мы так мало способны и к тому и к другому! Все дело в этом самом «мало». Мало – не значит ничего. Сознавая его «малость», мы иногда испытываем желание хоть немножечко его увеличить. Ни одна добродетель не способна зародиться, если прежде не возникнет желания добродетели.

Что касается вопроса, является ли великодушие следствием естественного чувства, как полагал Юм, или оно – результат кропотливых усилий по выработке желания и любви к себе (в том числе путем имитации аффектов и сублимации побуждений, как могли бы считать Спиноза и Фрейд), то решать его антропологам, и с точки зрения морали он представляется нам малоинтересным. Было бы заблуждением выводить ценность добродетели из ее происхождения и на этом основании выхолащивать ее суть. Лично я убежден, что все они имеют естественное животное происхождение, то есть возникают из самых низов (в том смысле, какой мы вкладываем в это понятие, ведь очевидно, что в материи и пустоте, из которой происходит все, включая животный мир, нет ни «верха», ни «низа»). Но это же означает, что добродетели возвышают нас, и поэтому все, что обратно добродетели, есть, вне всякого сомнения, форма низости.

Можно также сказать, что великодушие возвышает нас до других людей и до самих себя, освобождая от мелочности своего «я». Как назвать человека, в котором нет ни грана великодушия? Язык подсказывает нам множество эпитетов: низкий, трусливый, скаредный, подлый, скупой, жадный, эгоист, негодяй… Да мы все и есть такие, но – не всегда и не во всем. Великодушие – это то, что отделяет, а порой и освобождает нас от перечисленных качеств.

В заключение отметим, что великодушие, как и все прочие добродетели, имеет много лиц – как в отношении содержания, так и в названиях, которыми мы пользуемся для его обозначения. В сочетании с храбростью оно становится героизмом. В сочетании с состраданием – доброжелательностью. В сочетании с милосердием – снисходительностью. Но самое прекрасное из его имен – тайна, известная каждому: в сочетании с мягкостью оно становится добротой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.