«Императорская панорама»[11]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Императорская панорама»[11]

Путешествие по германской инфляции

I. В арсенале тех выражений, которыми ежедневно выдает себя жизненный уклад немецкого бюргера, замешанный на глупости и трусости, особенно примечательно то из них, что указывает на грядущую катастрофу: ведь «дальше так жить нельзя». Беспомощная зацикленность на представлениях о безопасности и о собственности, сложившихся за прошедшие десятилетия, мешает обычному человеку воспринять крайне любопытные, совершенно новые формы стабильности, которые лежат в основе текущей ситуации. Поскольку относительная стабилизация предвоенных лет была для него благоприятной, он полагает, что должен считать нестабильным любое состояние, при котором он терпит лишения. Но стабильные условия жизни ни в коем случае не обязаны быть приятными, и еще до войны существовали слои населения, для которых стабильные условия жизни означали стабильную нищету. Упадок ничуть не менее стабилен, нисколько не большее чудо, чем подъем. Только признавшись себе в том, что единственный смысл текущего состояния – это гибель, можно перестать вяло удивляться каждодневной рутине и осознать, что только явления распада по-настоящему стабильны, и одно лишь спасение – нечто сверхъестественное, граничащее с непознаваемым, с чудом. Народности (Volksgemeinschaften) Центральной Европы подобны жителям осажденного города, где подходят к концу запасы еды и пороха, а здравый смысл подсказывает, что ждать спасения бессмысленно. Ситуация, в которой стоило бы самым серьезным образом обдумать решение о сдаче на милость или немилость победителя. Но немая, невидимая сила, приближение которой ощущает сейчас Центральная Европа, не ведет переговоров. Поэтому в непрестанном ожидании последнего штурма не остается ничего, кроме как устремить взгляд на то сверхъестественное, что только и могло бы нас спасти. Однако необходимое состояние предельной, безропотной сосредоточенности могло бы, – в силу того, что мы состоим в таинственной связи с осаждающими нас силами, – и в самом деле вызвать чудо. Но однажды всем тем, кто думает, что дальше так жить нельзя, придется выучить урок: страданиям как отдельных людей, так и народов положен только один предел, дальше которого не зайдешь, – уничтожение.

II. Странный парадокс: у людей, когда они действуют, самые мелочные, частные интересы на уме, но вместе с тем сейчас, как никогда, поведение их определяется инстинктом толпы. А массовые инстинкты сейчас, как никогда, искажены, безумны и чужды жизни. И там, где темное влечение животного (как о том повествуется в бесчисленных анекдотах) отыскивает выход из надвигающегося, но вроде бы еще невидимого опасного положения, – там это общество, где каждый ориентируется лишь на свое приземленное благополучие, с тупой животной бессознательностью, но без того непроизвольного знания, каким обладают животные, – распадается, словно слепая масса, при любой, в том числе ближайшей, опасности, и различия целей отдельных индивидов становятся ничтожными перед самотождественностью определяющих сил. Вновь и вновь оказывается, что люди настолько закоснели в своей привязанности к знакомой, привычной, но теперь уже давно утраченной жизни, что даже в критической ситуации собственно человеческие качества их – опора на интеллект, предвидение будущего – не срабатывают. Таким образом, перед лицом опасности облик человеческой глупости оказывается завершен: неуверенность, даже извращение жизненно важных инстинктов и бессилие, настоящий распад интеллекта. Таково положение (Verfassung) всех немецких граждан.

III. Все ближайшие человеческие отношения отмечены какой-то почти невыносимой, всепроникающей ясностью, с которой они едва ли способны долго сосуществовать. Ибо поскольку, с одной стороны, деньги самым неприглядным образом находятся в центре жизненных интересов, с другой стороны, именно деньги служат тем препятствием, перед которым оказываются бессильны почти все человеческие отношения, – постольку в сфере как природного, так и нравственного все больше недостает спонтанного доверия, спокойствия и здоровья.

IV. Не зря часто говорят о «неприкрытой» нищете. Самое губительное в такой откровенности, становящейся под действием закона нужды чем-то обыденным и при этом позволяющей увидеть лишь тысячную часть всего потаенного, – не сострадание или (не менее ужасное) сознание собственной безучастности, что пробуждается в наблюдателе, а стыд его. Невозможно жить в большом немецком городе, где голод заставляет самых убогих жить на те купюры, которыми проходящие мимо пытаются прикрыть ранящую их наготу.

V. «Бедность не порок». Вполне возможно. Но они порочат бедняка. Обращаясь с ним так, они утешают его этой поговоркой. Она из тех, что некогда еще имели смысл, но уже давно его утратили. То же самое относится и к жестокому: «Кто не работает, тот не ест». Когда была работа, приносящая человеку хлеб, то и бедность не была пороком, если причиной ее становился неурожай или другая напасть. Но эта нужда – порок для миллионов бедняков, в ней родившихся, для сотен тысяч, в ней запутавшихся. Созданные невидимыми руками, грязь и нищета вырастают вокруг них, словно высокие стены. Отдельный человек способен многое вынести сам, но чувствует естественный стыд, когда жена видит его бремя и тоже терпит; так и отдельному человеку позволено вытерпеть многое, если он один, и всё, – если он это скрывает. Но никому не позволено мириться с бедностью, когда она, как огромная тень, падает на его дом и народ. Тогда человек должен остро чувствовать каждое унижение, выпадающее на его долю, и до тех пор взращивать в себе эти чувства, пока страдание поведет его не вниз – дорогой уныния, а ввысь – тропой бунта. Но здесь не на что надеяться, пока пресса ежедневно и ежечасно обсуждает любые самые тяжелые и горестные судьбы, излагая всевозможные мнимые причины и следствия, но не помогая никому понять, что за темные силы подчинили себе его жизнь.

VI. Иностранцу, наблюдающему мимоходом за устройством немецкой жизни и даже некоторое время поездившему по стране, ее жители кажутся не менее чуждыми, чем экзотические народы. Один остроумный француз сказал: «Лишь в редчайших случаях обретет немец ясное представление о самом себе. Но если и обретет, то не скажет. А если и скажет, то его никто не поймет». После войны эта удручающая дистанция увеличилась, и не только из-за тех зверств, как реальных, так и выдуманных, в которых обвиняют немцев. Сила, совершенно непостижимая для сторонних наблюдателей и абсолютно не осознаваемая теми, кто ею захвачен, доводит наконец абсурдную изоляцию Германии в глазах других европейцев до предела и, по сути дела, заставляет их видеть в немцах варваров (как кто-то точно подметил), – сила, с которой жизненные обстоятельства, нищета и глупость подчиняют людей на этой арене законам общины, тем самым уподобляя их каким-то примитивным существам, чья жизнь определяется клановыми обычаями. Самое европейское из всех благ – та более или менее явная ирония, с которой отдельный человек притязает на то, чтобы отделить ход своей жизни от бытия всякой общины, в какую бы его ни забросила судьба, – немцами полностью утрачено.

VII. Куда-то подевалась непринужденность в общении. Если раньше вы без труда находили общий язык с собеседником, то теперь вы спрашиваете, сколько стоят его ботинки или зонтик. Тема денег, бытового благополучия неизбежно вклинивается в любую дружескую беседу. При этом речь идет не столько о собственных заботах и тяготах, в которых люди, возможно, сумели бы друг друга поддержать, сколько об общих наблюдениях. Словно вас заперли в театре и заставили следить за ходом пьесы, хотите вы того или нет, снова и снова делать ее предметом своих разговоров и мыслей, хотите вы того или нет.

VIII. Кто не боится увидеть вокруг упадок, тот немедленно начинает подыскивать какое-нибудь особое оправдание своей медлительности, своим действиям и своей причастности к этому хаосу. Сколько проницательных разоблачителей всех и вся, сколько исключений делается для собственных занятий, места жительства и своей теперешней ситуации! Слепая воля – скорее сохранить престиж своего личного существования, чем, мужественно признав собственное бессилие и растерянность, освободиться хотя бы от всеобщего ослепления, – проявляется почти во всем. Потому атмосфера так насыщена теориями о том, как жить, и мировоззрениями, и потому здесь они оказываются столь претенциозными, что почти всегда относятся к какой-нибудь совершенно ни о чем не говорящей частной ситуации. Именно потому она так насыщена и миражами, иллюзиями цветущей культуры будущего, которое приходит внезапно и вопреки всему, что каждый полагается на собственную обособленную перспективу, создающую оптический обман.

IX. Люди, запертые в пространстве этой страны, утратили способность видеть очертания человеческой личности. Каждый свободный человек предстает перед ними чудаком. Представим себе альпийскую горную гряду, которая, однако, выделяется не на фоне неба, а на фоне складок темного полотна. От величественных форм остался бы лишь смутный силуэт. Именно так тяжелый занавес заслонил небо Германии, и профили даже самых выдающихся людей нам не видны.

X. Вещи утрачивают теплоту. Предметы повседневного обихода едва заметно, но неумолимо отталкивают от себя человека. В итоге он должен изо дня в день проделывать колоссальную работу, преодолевая тайное – отнюдь не только открытое – сопротивление, исходящее от них. Их холодность он должен возместить своим теплом, чтобы не закоченеть среди них, и с бесконечной осторожностью касаться их колючек, чтобы не истечь кровью. Ему нечего ждать помощи от ближних. Кондукторы, служащие, ремесленники и продавцы – все они чувствуют себя частью непокорной материи, опасность которой они стремятся подчеркнуть своей грубостью. И даже жизнь страны отмечена деградацией вещей, которая следует за упадком человека и становится его наказанием. Страна, как и вещи, изнуряет человека, и немецкая весна, которая никак не наступит, – лишь одно из бесчисленных сходных проявлений разрушающейся немецкой природы. В этих условиях живется так, словно давление воздушной массы, которое ложится на каждого, вдруг, вопреки всем законам природы, в этих краях стало ощутимо.

XI. Всякое человеческое движение, будь то духовного или естественного происхождения, совершаясь, наталкивается на колоссальное сопротивление окружающей среды. Дефицит жилья и удорожание транспорта способствуют полному уничтожению свободы передвижения и права выбирать место жительства – элементарный образ европейской свободы, который в определенных формах существовал даже в Средневековье. И если тогда человека сковывали естественные связи, то теперь он вынужден быть частью неестественной общности. Мало что так усиливает роковую, заразительную тягу к перемене мест, как ограничение возможностей выбирать, где жить и куда ехать, и еще никогда свобода перемещения и разнообразие средств передвижения не соответствовали друг другу в столь малой степени.

XII. Всякая вещь, непрестанно смешиваясь и утрачивая чистоту, теряет свою сущность, и на место подлинности приходит двусмысленность, – город не исключение. Границы больших городов, которые своей невероятной способностью успокаивать и придавать уверенность замыкают созидающего человека в пределах безопасной территории и могут вместе с горизонтом лишить его ощущения вечно бодрствующих стихийных сил, повсюду нарушаются вторжением сельской местности. Не ландшафтом, а самым удручающим, что есть за городом, – пашней, шоссе, ночным небом, не окутанным красной дрожащей дымкой. Даже в обитаемых землях горожанин оказывается беззащитен и помещен в ту неясную и совершенно ужасающую ситуацию, в которой он вместе с несчастьями обезлюдевшей равнины вынужден вмещать в себя отродье городской архитектоники.

XIII. Вещи, которые сейчас производятся, полностью лишились благородного безразличия по отношению к сферам богатства и бедности. Каждая из них ставит клеймо на своего хозяина, у которого остается единственный выбор – предстать в образе бедняка или спекулянта. Ибо если истинная роскошь имеет такую природу, что дух и общительность способны проникнуть в нее и сделать ее незаметной, те предметы роскоши, которые распространяются сегодня, выставляют напоказ излишество, настолько бесстыдное, что перед ним отступает любое духовное воздействие.

XIV. Из древнейших народных обычаев до нас, словно предупреждение, доходит: принимая щедрые дары природы, нужно избегать алчности. Ведь мы не в состоянии одарить мать-землю чем-то своим. Поэтому принимать подобает с благоговением и, еще не завладев, возмещать ей часть от всего того, что мы постоянно получаем. Это благоговение выражено в древнем обычае libation[12]. Возможно, именно этот старинный нравственный опыт сохранился в преображенном виде даже в запрете собирать оставшиеся на поле колосья и упавшие виноградины, которые идут на пользу земле или духам предков, дарующим благословение. Согласно афинскому обычаю, запрещалось собирать крошки во время еды, ибо они принадлежат героям. Если общество под гнетом нужды и жадности настолько выродилось, что дары природы может принимать, лишь отбирая их силой, что плоды срываются незрелыми, дабы выгодно их продать, и чтобы насытиться, приходится опустошать каждую тарелку, то тогда земля эта оскудеет и поля принесут плохой урожай.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.