Разговор о переводах

Разговор о переводах

Поэт (весьма современный).

Филолог (конечно, педант).

Философ (тоже педант, и несговорчив до крайности).

Дама (приятная во всех отношениях).

Поэт. Все, что я услышал сейчас по поводу моего перевода Катулла, меня совсем не удивляет: я предвидел эти возражения. Слишком свободное отношение к тексту, «кощунственная модернизация» и потом — все эти «неточности» или «просто недоразумения», на которые так проницательно указал мне наш филолог… Все эти указания проходят мимо меня. Я сознательно хотел того, в чем меня упрекают. Вы ищете почтительной точности там, где мною руководила любовь: любовь всегда дерзновенна. Именно мое бережное отношение — не к «тексту» конечно, а к тому неповторимо-единственному, что я расслышал сквозь «текст», — не позволяет мне быть «точным» в вашем смысле. Что такое ваша пресловутая точность? Это значит: подменить согласие во внутреннем, глубинном ритме — поверхностным совпадением в словах и образах. Это значит: искусственно разбить божественное единство на кусочки, каждому из этих кусочков подыскать точно (лексически точно!) соответствующий ему кусочек в нашем языке, а потом вновь составить — уже мертвое, уже неорганическое — целое. А я исходил из неразложимого и волнующего ощущения целого и пытался закрепить именно это ощущение. Сначала — лишь смутно, предварительно. Потом я медленно прояснял этот предварительный набросок, ища совпадения в частностях, в оттенках. Но к чему сводилось это «прояснение»? К тому, чтобы приблизить! Когда я видел, у Катулла, капризную легкость, небрежность и улыбку, и когда те же самые слова, те же самые образы на нашем языке приобретали вдруг застылую торжественность иератического жеста — я считал себя не в праве быть верным словам и образам… Я дерзко отбрасывал их, брал другие слова и другие образы, такие же легкие, близкие и волнующие для нас, какими были когда-то те, отброшенные мною, для самого поэта и его современников. Не думайте, милый филолог, что ваши уроки пропали для меня даром: я долго вслушивался, долго изучал текст, руководимый вашими благосклонными советами. Но я только тогда нашел подлинного Катулла, когда почувствовал в себе силу отбросить и забыть все, что вы мне говорили, когда я оттолкнулся от всякой эрудиции, и у меня осталась только текучая, божественная сладость катулловых элегий. Если хоть капля этой неповторимой сладости есть в моем переводе, то все остальное для меня просто несущественно.

Филолог. Но уверены ли вы, что эта, обретенная вами, «текучая сладость» — катуллова, а не ваша собственная? Уверены ли вы, что давая нам отведать этой сладости, вы не воплощаете себя, только себя? И не был ли для вас Катулл лишь случайным поводом, чтобы открыть в себе самом источник этой сладости? В таком случае, по какому праву выдаете вы эти стихи за перевод и ставите над ними имя римского поэта?

Поэт. По праву благодарности, хотя бы!.. Но все же это не так, совсем не так. Есть, для внутреннего опыта, совершенно ясная, совершенно неоспоримая граница между своим (пусть новым, совершенно для тебя самого неожиданным) и чужим, что ты только принимаешь от другого и, в меру своих сил и своей любви, пытаешься воссоздать в себе, а потом — в слове. Если же отрицать эту неоспоримую границу, то надо быть последовательным и идти до конца. Тогда и вы, читая Каллимаха, которого теперь переводите, не можете быть уверены, несмотря на весь громоздкий аппарат вашего филологического опыта, что действительно принадлежит Каллимаху и что — лишь ваша иллюзия «по поводу» Каллимаха. В таком случае, разница между нами только в способе создавать свои иллюзии. Ведь, в конечном счете, все мы непроницаемо замкнуты в своем внутреннем мире и воссоздаем чужой лишь по своему произволу, «яко зерцалом в гадании». Это, вероятно, подтвердит и наш философ.

Филолог. Сомневаюсь, чтобы философ это «подтвердил». Но дело не в этом. Оставим эту, слишком глубокую проблему. Не идя так далеко, я все-таки могу сказать: у меня есть твердые и вполне определенные основания утверждать, что мой перевод Каллимаха — перевод, а не творчество «по поводу» Каллимаха. Я мог бы вам это показать — строка за строкой. Пусть этот перевод бледен и скуден (ведь у меня нет и капли вашей «текучей сладости»), но он обладает дословностью, о которой вы сейчас говорили с таким презрением, и которой я горжусь. В конце концов, дословность — единственный твердый критерий при переводе. Отбросьте эту спасительную дословность — и вам уже не на что будет опереться: настежь распахнутые двери любому произволу, любой фантазии, под предлогом верности «духу, а не букве». Исполните это внешнее, но совершенно необходимое требование — и во всем остальном вы свободны, а если и ограничены, то только мерою собственных сил.

Поэт. Вы говорите о «спасительной дословности», потому что всегда смотрите на поэта как филолог — извне. Во всеоружии вашей эрудиции, вы изучаете только временную оболочку поэта и, с кропотливым благоговением, воспроизводите ее — черту за чертой. Как гетевский Вагнер, вы любите только «sich in den Geist der Zeiten zu versetzen»[33], и ваше «историческое чувство» шокировано моим кощунственно модернизированным Катуллом. Вы не замечаете, что временная одежда поэта, которая приближала его к современникам, теперь, будучи воспроизведена с добросовестной точностью, лишь удаляет его от нас. Нет, вы прекрасно это замечаете. Вам именно это и нужно. Вам импонирует именно удаленность от вас, отличность от вас, несоизмеримость с вами. Ваш пафос филолога — своего рода «пафос расстояния». А для меня Катулл — сверстник. Я хочу воспринимать его — попросту, непосредственно, осязательно, как воспринимали его современники. Я вижу трепетное биение жизни там, где для вас — торжественно-классический жест. Поэтому я свободней вас, я не боюсь неточностей и с легкостью перерядил Катулла в близкую нам современную одежду. Вы, закинув голову, благоговейно созерцаете нагроможденный веками эшафодаж комментариев и схолий, загородивший от нас живую воду поэзии. А мне (простите меня) весь этот эшафодаж нужен был только для того, чтобы с головой броситься с него в эту живую воду. Вот видите, «эшафодаж» все-таки был мне нужен; повторяю, ваши уроки, милый учитель, не пропали для меня даром.

Филолог. Не буду спорить с вами о характере моего пафоса. Поговорим лучше о вашем. Итак, вы хотите приблизить нам Катулла, вы хотите, чтобы мы воспринимали Катулла так же, как его современники, т. е. оставаясь в кругу понятий и образов близких, привычных, своих. Вы говорите: тот или иной образ, капризно-небрежный для поэта, столь для нас торжественно-чуждый, надо заменить другим. Но ведь эти образы, эти душевные движения и жесты (из которых каждый стал для нас, по-вашему, чуждым) — ведь это и есть поэзия Катулла, это и есть Катулл! Будьте же последовательны, не говорите о том или о другом образе в отдельности, говорите о поэте в целом: Катулл стал для нас торжественно-чуждым, Катулла надо заменить другим, пленительно-близким поэтом. Но станьте сами этим Новым Катуллом, если вы способны заменить каждый его образ, как утверждали только что. А старого Катулла оставьте в покое.

Признайтесь, дорогой друг, что Катулл, как таковой, вам просто не нужен. Поэтому вы и воссоздадите какое-то воображаемое отношение к Катуллу его современников. Почему современников, а не людей эпохи Возрождения, или мое, или Ивана Ивановича? Почему вообще чье-то отношение? Дайте нам, хоть в самом бледном сколке, его самого и предоставьте относиться к нему как угодно. Вам понятно теперь мое недоумение? Я искал Катулла в вашем переводе, а нашел ваше отношение к такому поэту, отношение к которому наших современников соответствует, как вам кажется, отношению к Катуллу его современников!

Простите, это совсем не шутка, но формула, точно (хотя и неуклюже) резюмирующая вашу, столь обильную метафорами речь.

Философ. Я не знаю, каков должен быть перевод, и вопрос о «спасительной», или даже «единоспасающей» дословности меня, признаюсь, очень мало волнует. Но нужен ли вообще перевод (все равно — плохой или хороший), об этом вы даже и не говорили. По-видимому, для вас это — вопрос, раз и навсегда решенный. Для меня — нет. И, прежде всего, что такое перевод? Читая поэта, я всякий раз внутренне воссоздаю его в себе. Поэтическое произведение и есть собственно не что иное, как бесконечная, неисчерпаемая потенция такого рода воссозданий. И вот, когда одно из таких «внутренних воссозданий» упорядочивается и закрепляется в слове (притом на другом языке) — это и есть перевод. Здесь только что говорилось, что перевод должен закреплять не одно из отношений к произведению, а самое произведение. Но перевод, по своей сущности, закрепляет именно одно из отношений. Поэтому, при всей условной правоте своих доводов, филолог, в этом смысле, конечно, не прав. Замечательно то, что одно из отношений, будучи раз закреплено, начинает жить самостоятельной жизнью, само становится бесконечной потенцией возможных внутренних воссозданий. Есть какая-то коренная, отталкивающая неправота в этом паразитическом существовании… Но оставим это, это завело бы нас слишком далеко. Перевод не нужен уже просто потому, что это подделка (хотя бы и крайне искусная). И если переводы умножаются с каждым днем, то в этом сказывается стремление нового времени вместо ограниченной и интенсивной культуры — к бессмысленному и пустому расширению. Вместо того, чтобы подлинно знать немногое, мы предпочитаем заполнять зияющую пустоту нашей скуки дешевыми подделками всех культур, всех веков, всех литератур. Мы страдаем каким-то чудовищным интеллектуальным зудом…

Дама (явно встревоженная). Все это очень интересно… И все-таки из вашего спора я так и не поняла, возможны ли переводы, нужны ли и какие они должны быть? Но вот что: я никогда не читала Катулла, но я много читала нашего поэта и вижу, что стихи, которые мы только что слышали — какие-то новые, неожиданные, «его» и в то же время «не его». И то новое, неожиданное, «не его», что я расслышала в этих стихах, позвольте мне — вместе с поэтом, — называть это Катуллом. Я не знаю, может быть, это Катулл вымышленный, поддельный. Но согласитесь, непримиримый ревнитель «подлинности» и «реальности», что стихи, которые вы слышали — совсем не поддельные, а подлинные, что это — «полновесная реальность», как вы любите выражаться. Вот видите, вам остается только молчать. И потом, вспомните, что вы рассказывали мне недавно о том «непонятном волнении», которое вы ощущали в раннем детстве, слушая переводную «Илиаду» Гнедича. Конечно, потом, когда вам открылся подлинный Гомер, вы узнали радости, перед которыми побледнел тот, детский восторг. Но память о «непонятном волнении» все-таки осталась. Так вот, я и такие, как я, — мы никогда не узнаем подлинного Катулла. Пожалейте ж нас и оставьте нам «непонятное волнение», которое дает нам «поддельный» Катулл нашего поэта.

А ваши переводы, строгий филолог, меня совсем почему-то не волнуют. Это, должно быть, потому, что я очень невежественна. Для этого, вероятно, надо быть филологом. Но ведь филологи могут читать и подлинник, правда?..