XV. О тоталитаризме

XV. О тоталитаризме

В конце предыдущей главы мы проанализировали одно из самых тягостных в своей загадочности явлений советского режима: периодически возникавшее идеологическое неистовство в сочетании с полицейским террором. Два периода, когда это проявилось, так сказать, в наиболее совершенном виде, — 1934–1938 и 1949–1952 годы. Теперь, благодаря самому Хрущеву, известно, что за год до смерти Сталин готовил огромную чистку, сопоставимую, возможно, с той, что прошла в 1936–1937 годах. Было бы несправедливо судить о всем советском режиме и его лидерах только на основе этого полицейского террора, но мне кажется, что он имеет несомненное значение.

Секретный доклад Хрущева похож на странную иллюстрацию теории Монтескье о деспотизме: согласно этой теории, принцип, на котором зиждется деспотизм — страх, незаметно завладевающий всеми в данном обществе, — всеми, кроме одного. Хрущев сам спрашивает: «Почему же мы ничего не сделали?» И отвечает, искренне и простодушно, что ничего поделать было нельзя. Когда верховный владыка тебя вызывал, никогда не было известно, хочет ли он с тобой посоветоваться или отправить тебя в тюрьму. Этот всеобщий страх получил распространение в режиме, порожденном благороднейшими из устремлений человечества.

Если бы такой террор был революционным, он казался бы вполне обычным делом, но он обрушился не только на подлинных или возможных противников, но и на тех, кто был верен режиму, лет через двадцать после взятия большевиками власти. Наконец, террор церемонно прикрывался саморазоблачениями обвиняемых, что было за пределами всякой логики, поскольку так или иначе позорило весь режим. В самом деле, уж если понимать буквально признания бывших соратников Ленина или обвинения против генералов Красной Армии, пришлось бы поверить, что государством управляли именно те, кто против него же устраивал заговоры и предавал его иностранным державам. Совокупность обвинений, которые тем самым навлекал на себя режим, была чудовищной. Если же эти признания считать ложными, то как оценивать режим, вынуждавший обвиняемых так оговаривать себя? Наконец, нельзя не задаться вопросом: где же реальность? Где идеология? Во что же верят высший вождь, вожди рангом поменьше и массы? Один-единственный лидер определял судьбы всех, покрывал славой или обрекал на позор, объявлял тех, кто служил режиму, верными подданными или предателями. Но раз он распоряжался жизнью и смертью каждого, то не мог же он сам верить в нежизнь, которую прочих заставлял принимать за жизнь, да и они едва ли с большим доверием относились к этому бреду. В итоге получался странный мир, где смысл имело любое отдельное событие, но все в целом было совершенно бессмысленным.

Теперь, пожалуй, возникает искушение отбросить идеологию как шелуху и сделать вывод: если что и было подлинным — так это деспотизм, возможно, даже деспотизм одного лидера, а прочее сводилось к маскировке, которая никого не могла ввести в заблуждение.

Мне кажется, что даже в таком крайнем случае было бы неверно игнорировать идеологию. Дело в том, что патологические проявления деспотизма немыслимы вне рамок идеологического неистовства, даже если оно внушает большинству больше неверия, чем веры.

Что представляет собой феномен тоталитаризма? Как и все социальные явления, он, в зависимости от точки зрения наблюдателя, может получить много различных определений. Вот какими мне видятся пять его основных признаков:

1. Тоталитаризм возникает в режиме, предоставляющем какой-то одной партии монопольное право на политическую деятельность.

2. Эта партия имеет на вооружении (или в качестве знамени) идеологию, которой она придает статус единственного авторитета, а в дальнейшем — и официальной государственной истины.

3. Для распространения официальной истины государство наделяет себя исключительным правом на силовое воздействие и на средства убеждения. Государство и его представители руководят всеми средствами массовой информации — радио, телевидением, печатью.

4. Большинство видов экономической и профессиональной деятельности находится в подчинении государства и становится его частью. Поскольку государство неотделимо от своей идеологии, то почти на все виды деятельности накладывает свой отпечаток официальная истина.

5. В связи с тем, что любая деятельность стала государственной и подчиненной идеологии, любое прегрешение в хозяйственной или профессиональной сфере сразу же превращается в прегрешение идеологическое. Результат — политизация, идеологизация всех возможных прегрешений отдельного человека и, как заключительный аккорд, террор, одновременно полицейский и идеологический.

Определяя тоталитаризм, можно, разумеется, считать главным исключительное положение партии, или огосударствливание хозяйственной деятельности, или идеологический террор. Но само явление получает законченный вид только тогда, когда все эти черты объединены и полностью выражены.

Все пять перечисленных признаков были взаимосвязаны в 1934–1938 годах; так же обстояло дело и в 1948–1952 годах. Понятно, каким образом осуществлялась взаимосвязь. В советском режиме исключительное положение партии и идеологии связано с самой сутью большевизма, его революционной устремленностью. Централизация средств силового воздействия и средств убеждения связана с идеей исключительного положения партии в государстве. Огосударствливание хозяйственной деятельности есть прямое выражение коммунистического учения. Связи между перечисленными признаками легко видны. Что касается завершения — идеологического террора, он становится логичным как раз благодаря исключительному положению партии, идеологии, средств убеждения и огосударствливанию видов индивидуальной деятельности.

Было бы неправомерным отождествлять понятность и необходимость такого сочетания. Эти признаки объединены, однако их связь еще не обязательно постоянна, а режим с партией, монополизировавшей власть, не всегда приводит к крайней разновидности террора. Надлежит поставить три основных вопроса:

1. Насколько тоталитаризм как историческое явление неповторим?

2. На сколько советский тоталитаризм сопоставим с аналогичными явлениями в других режимах, например в национал-социализме?

3. Обречен ли однопартийный режим или режим тотального планирования на тоталитаризацию?

Начнем с последнего вопроса.

В XX веке есть авторитарные режимы, но не однопартийные, и есть однопартийные режимы, не ставшие тоталитарными, не занимающиеся распространением официальной идеологии, не стремящиеся охватить своей идеологией все виды деятельности. Есть однопартийные режимы, где государство не поглощает общество, а идеология не имеет патологического размаха, характерного для советского режима. Верно, что любой однопартийный режим в индустриальных обществах чреват расцветом тоталитаризма. В индустриальных обществах цивилизованные нравы: правители должны обращаться к управляемым и оправдывать свою власть. Они не ссылаются на традиционную легитимность, у них нет таких обоснований собственной власти, которые не могли бы стать предметом дискуссий, они обязаны разъяснять, почему и во имя чего повелевают. Но любой управляемый в условиях однопартийного режима вынужден прекращать обсуждение, когда оно доходит до определенной точки, я бы сказал — до той точки, когда обсуждение становится интересным. Можно обсуждать многие вопросы, но не вопрос о том, почему отсутствует право объединяться в иные партии, помимо единственной. Соответственно у руководителей единственной партии неизбежно возникает искушение оправдать свое исключительное положение. Для этого достаточно любой идеологии (люди никогда не проявляют чрезмерной придирчивости к качеству идеологических систем), но она должна быть разработанной, навязанной, проникающей всюду.

Тем не менее однопартийный режим в фашистской Италии никогда не отличался избыточной идеологичностью и тоталитарностью, которые могли бы сравниться с великой чисткой в СССР и крайностями гитлеризма последних лет. Когда применительно к обоим случаям говорят о тоталитаризме, то главным явлением, первопричиной оказывается, на мой взгляд, сама революционная партия. Режимы стали тоталитарными не в силу какого-то постепенного развития, а на основе первоначального стремления коренным образом преобразовать существующий порядок в соответствии со своей идеологией. У революционных партий есть общие черты, которые приводят к тоталитаризму, — масштабность устремлений, радикальность позиций и выбор самых крайних средств.

Можно ли сказать, что эти проявления сходства дают возможность сблизить оба воплощения тоталитаризма?

Приводились две противоречащие друг другу системы аргументов. Одна отрицает, другая же утверждает родство обоих режимов. В большинстве случаев обе системы представляются мне неудовлетворительными или, по крайней мере, неубедительными.

Каковы доводы тех, кто отрицает родство обоих воплощений тоталитаризма?

Во-первых, разные источники пополнения рядов коммунистической и национал-социалистской партий. В Германии социальные базы партий и в самом деле различны: хотя многие рабочие голосовали за национал-социалистскую партию, подавляющее большинство промышленных рабочих отдавали свои голоса социалистической или коммунистической партиям.

Необходима, впрочем, одна оговорка. В годы, предшествовавшие взятию власти Гитлером, немцы довольно часто переходили из партии в партию. Психологический темперамент активистов не обязательно различался, даже если их социальное происхождение не совпадало.

Но главное не в этом. Допустим, что слои, откуда шло пополнение партий, не одинаковы. Главное — установить, могут ли сходные феномены происходить на основе разных классов? Различия в социальных базах партий еще не дают ответа на поставленный вопрос. Те, кто настаивает на родственности режимов, говорят, что, невзирая на различия в социальном происхождении активистов, обе партии, придя к власти, обнаруживают многочисленные черты сходства в том, как они свою власть реализуют.

Во-вторых, утверждается, что национал-социализм и капитализм изначально заодно, так как национал-социализм—режим, созданный капиталистами или монополистами для сохранения своей власти.

Довод несостоятелен и противоречит истинному положению дел. Правда, в догитлеровской Германии многие капиталисты-промышленники и банкиры оказывали денежную поддержку национал-социалистской партии. Им казалось, что этой партией они смогут вертеть по своему усмотрению. Они видели в ней возможность защититься от социалистической или коммунистической революции. Но, став тоталитарным, режим вышел из-под контроля и из услужения монополистов. Промышленники, банкиры, представители прежних правящих классов на последнем этапе гитлеризма находились преимущественно в оппозиции. После июля 1944 года[39] они стали жертвами чистки, по своей природе отличавшейся от советских чисток, но достаточно серьезной, чтобы доказать: курс пришедшей к власти гитлеровской партии не стал выражением воли класса капиталистов.

Третий довод таков: коммунисты и фашисты ведут между собой борьбу не на жизнь, а на смерть. Он опять-таки неоспорим. Но ведь братоубийственные распри — дело обычное. По-прежнему остается нерешенным вопрос: насколько тоталитарность как явление присуща обеим партиям после того, как они приходят к власти?

Этим партиям, несмотря на бесконечные раздоры, случалось признавать родство между собой. Риббентроп, прибыв в Москву в 1939 году, говорил о встрече двух революций, а Сталин ответил любезностью на любезность, подняв тост за здоровье канцлера Гитлера, которого так любит немецкий народ. Подобные высказывания доказывают лишь, что обе стороны в одинаковой мере умеют пользоваться любой стилистикой.

Четвертый довод — того же порядка, что и первые три: изначальная несовместимость идеологий. Я не ставлю под сомнение его истинность, но вопрос опять-таки остается открытым. Согласно коммунистической идеологии, фашизм воплощает все самое скверное в истории и самое низкое в человеческой природе. Согласно фашистской идеологии, коммунизм — зло в чистом виде, абсолютный враг. Но если одна идеология выглядит универсалистской и гуманной, а другая — националистской, расистской и ни в коей мере не гуманной, это вовсе не доказывает, что партии не прибегают во имя противоположных идей к аналогичным методам. Ссылаться на диаметральную противоположность идей при анализе сходства или несходства методов — значит удаляться от поставленной проблемы. Те, кто настаивает на родстве партий, как раз и хотят показать, что идеологии или благородные устремления немного значат на весах истории, и люди подчиняются побуждениям, не зависящим от идеологий. Ответить, что глубокого родства быть не может, поскольку идеологии диаметрально противоположны, — значит считать заранее решенной обсуждаемую проблему — могут ли идеологии оказывать определяющее влияние на методы.

Из любви к истине добавлю, что по большей части доводы в пользу родства обеих разновидностей тоталитаризма меня не убеждают, хотя я не согласен и с доводами противоположной стороны.

Отдельные проявления тоталитаризма повторяются в какие-то периоды истории советского режима и режима национал-социалистского. Однопартийность, официальная идеология, абсолютная власть Верховного Правителя, вездесущая полиция, идеология, которая мало-помалу пропитывает все виды деятельности, полицейский террор — это и в самом деле было как в национал-социалистической Германии, так и в Советской России. Крайняя форма нацистского режима проявилась во время войны, когда прошли годы после взятия власти, — да и в Советском Союзе крайний террор воцарился через двадцать лет после взятия власти, а не сразу же.

Другой довод в пользу родства обеих разновидностей тоталитаризма я уже отверг. Речь шла об исключительной роли власти, о том, что идеи не имеют никакого значения. Но ссылки на несовместимость идеологий и на неверие коммунистов в общечеловеческие я гуманистические ценности я отказываюсь принимать в качестве решающих доводов!

Наиболее убедительное обоснование родства обеих разновидностей тоталитаризма содержится в книге «Происхождение тоталитаризма». Её автор Ханна Арендт в основном сравнивает Советскую Россию 1934–1937 годов и гитлеровскую Германию 1941–1945 годов. Но было бы несправедливо ставить на одну доску сравнение этих двух периодов и двух типов террора — и режимов в целом.

Различия и родство двух разновидностей тоталитаризма неоспоримы. Черты сходства слишком заметны, чтобы усматривать в них чистую случайность. С другой стороны, различия в идеях и целях слишком очевидны, чтобы принять мысль о коренном родстве режимов. Родство или противоположность могут выступать более ярко в зависимости от многих соображений. Однозначный ответ получить никогда не удастся, поскольку национал-социалистский режим не имел столько времени для развития, сколько советский, история которого охватывает множество этапов. Национал-социалистскому режиму было отпущено всего лишь шесть лет мирной жизни. В 1939 году государство ввязалось в военную авантюру, определившую его дальнейшую судьбу.

Нельзя довольствоваться сравнительным социологическим анализом, если хочешь уяснить относительные масштабы родства и противоположности; следует принимать во внимание и два других метода: историю и идеологию.

Как известно, с исторической точки зрения советский режим порожден революционной волей, вдохновляемой гуманистическим идеалом. Цель заключалась в создании самого гуманного общества, которое когда-либо знала история, где больше не было бы классов, а однородность общества способствовала бы взаимному сближению граждан. Но при движении к абсолютной цели режим не стеснялся в средствах, ведь, согласно учению, только насилие могло привести к безупречно положительному обществу, и пролетариат вел против капитализма беспощадную войну.

Сочетание возвышенной цели и безжалостных средств обусловило разнообразие этапов развития советского общества. Первый этап — банальный: гражданская война и политический террор, сопутствующий гражданской войне. Следующий этап: террор смягчается, какое-то место в обществе отводится частной инициативе — нэп. В 1929 году начинается третий этап: новая революция в точном смысле слова (то есть коренное преобразование общественных структур), осуществляемая государством сверху. Через десять лет после своей победы режим предпринимает следующую революцию, которая в каком-то смысле (если верить свидетельствам самих вождей) стала еще более яростной и еще более мучительной, нежели первая. Вторая революция — коллективизация сельского хозяйства — сопровождалась, по словам Хрущева, новыми проявлениями террора, который нынешний Генеральный секретарь не подвергает осуждению. В своем знаменитом докладе Хрущев ограничивается тем, что заявляет, будто эту революцию можно было б совершить ценой меньших жертв. Он приемлет террор против землевладельцев, крестьян и кулаков, отвергавших коллективизацию, приемлет террор против врагов партии.

По-прежнему удивляет, почему, начиная с 1936 года, бушует великая чистка, новый этап террора? Ведь аграрная революция победила и режиму более ничто не угрожает! Найти истолкование советскому террору сложно потому, что непонятно, зачем чистки, когда сражение уже выиграно? Этот вопрос задают не только специалисты на Западе, но и сам Хрущев. Начало культа личности, полагает он, — террор 1934–1938 годов, обращенный против членов партии. Целью террора вначале было уничтожение уже побежденных противников Сталина, что сам Хрущев считает лишним. Затем репрессии обрушились на самых верных сталинцов. Но для чего нужен террор именно против тех членов коммунистической партии, которые никогда не были уклонистами?

Культ личности — вот единственный ответ, предлагаемый Хрущевым в данном случае. Однако это по меньшей мере ничего не дает. Как сказал весьма известный марксист Тольятти, Генеральный секретарь Итальянской коммунистической партии, ссылки на культ личности — не марксистское объяснение. Утверждать, что столь значительные явления — результат действий одного человека, значит прибегать к аргументации, которую само учение отвергает в принципе.

Изучая методы коммунистической партии, понимаешь не саму великую чистку, террор против членов партии, а ее возможность. Когда партия присваивает — право на насилие против всех своих врагов в стране, где в данный момент она находится в меньшинстве, она обрекает себя на длительное применение насилия.

В теории партия демократична, но демократический централизм заключается в том, чтобы передать власть штабу, который использует выборы в своих интересах, обеспечивая назначение избирателей самими избираемыми. Потому вполне понятно, что в такой системе находится лидер, готовый пойти до конца, и что хозяином всей партии становится он один, а не олигархия. В этом Хрущев согласен с западными социологами: начиная с определенного момента, демократический централизм перерождается в абсолютную власть одного. Суть такого феномена кажется мне очевидной, его удивительным образом предвидел Троцкий. Когда в 1903 году Ленин в своей работе «Что делать?» впервые развил теорию демократического централизма, Троцкий возразил ему примерно так: вы собираетесь поставить партию на место пролетариата, затем Центральный Комитет на место партии, а в итоге Генерального секретаря — на место Центрального Комитета, и во имя пролетариата вы придете к единоличной власти. Сам Троцкий так полностью и не осознал справедливости собственного предвидения.

Иными словами, явления, названные «культом личности», стали возможны благодаря не только странностям одного лидера, но и методам организации, действиям целой партии.

Как же произошел переход от потенциального к реальному? Почему стали возможны чистки? Что их обусловило, какие ставились цели?

Есть множество разных объяснений. Они содержатся в превосходной маленькой книге «Чистка в России»[40]. Ее авторы — швейцарский физик и русский историк, встретившиеся в тюремной камере в пору великой чистки 1936–1937 годов. Тамани обсуждали причины своих несчастий. Двое, теперь уже покинувшие Россию, рассказывают, что в 1936–1937 годах любимой темой разговоров заключенных была сама великая чистка. Из этих разговоров они почерпнули семнадцать теорий. Я избавлю вас от перечисления их, указав лишь на основные функции, приписываемые великой чистке там, где в СССР только и была полная свобода слова, то есть в тюрьмах.

Согласно первой теории, главная причина — внутрипартийная борьба. В партии, после того как она пришла к власти, продолжается политическая борьба, сопоставимая с той, которая присуща всем партиям, с их группировками, фракциями, соперничеством и оппозицией. Фракция, одержавшая в конце концов победу, хочет закрепить ее, устранив группы, потерпевшие поражение.

Вторая теория основывается на стремлении носителей власти к ортодоксальности. В идеологическом режиме те, в чьих руках бразды правления, хотят устранить не только реальных, но и потенциальных врагов партии и режима. Все, кто теоретически могут в каких-то обстоятельствах выступить против режима, объявляются врагами. «Осколки прошлого», все, сохраняющие связи с внешним миром, например, евреи, все, кто в какой-то момент враждовал с победившей фракцией, рассматриваются в конечном счете как реальные враги. Чистка — метод социальной профилактики, направленной на превентивное устранение любого, кто в непредвиденных обстоятельствах может перейти в оппозицию. Доводимый до логического завершения, такой метод порождает явления, не поддающиеся разумному осмыслению, но, во всяком случае, ему можно найти рациональное обоснование.

Согласно другой теории, одна из главных задач чисток — обеспечение лагерей рабочей силой.

Есть еще одна версия: советское общество — одновременно бюрократическое и революционное. Его иерархия, иерархия государства и общества, стремится к постоянным изменениям организационных форм. Все побуждает советское общество к стабильности в рамках бюрократических форм, а в идеологии все препятствует тому, чтобы советское общество принимало какую-либо окончательную форму. Чистки — способ сохранения революционной динамики в обществе, которое могло бы приобрести тенденцию к бюрократическому окостенению.

Перечислив все эти гипотезы (а можно бы привести и много других), я не могу не отметить, что чистка 1936–1938 годов остается совершенно иррациональным или, если угодно, полностью неподвластным разуму явлением. По советским свидетельствам, она внесла хаос в армию и в администрацию. Были казнены или брошены в тюрьмы не менее 20–30 тысяч офицеров, в том числе и Рокоссовский, будущий маршал и министр обороны Польши. Расстреляны крупные советские военачальники, в том числе маршал Тухачевский. Чистка такого размаха противоречит высшим интересам партии уже потому, что партии нужны действенный режим и сильная армия.

Вот почему я считаю нужным добавить к предыдущим теориям еще одну — вмешательство личности. Для перехода от потенциального к реальному, от функций чисток вообще к великой чистке требовалось нечто уникальное, например — уникальная личность: сам Сталин.

Какова бы ни была принимаемая на вооружение концепция истории, необходимо в определенные моменты учитывать роль отдельной личности. Вполне можно предположить, что, не будь Наполеона Бонапарта, корона досталась бы другому генералу. Но никак нельзя ни доказать, ни настаивать, что при ином коронованном генерале исторические события развивались бы так же. То же относится и к Советскому Союзу: понятно, как режим скатился к изучаемым мной явлениям, но, не будь Сталина, крайние формы идеологического бреда, полицейского террора и церемониала признаний, возможно, не проявились бы. Я этого не утверждаю, и никто не может это утверждать, но в толковании, которое советские люди сами дают этому явлению, мне представляется верным следующее: помимо роли партии, ее планов и методов в проведении чисток при бюрократическом режиме сказалось воздействие одного непредвиденного фактора: личности, ее особенностей, проявившихся благодаря абсолютной власти.

С исторической точки зрения рождение гитлеровского режима определилось волей, отличной от коммунистической. Режим возник из стремления возродить моральное единство Германии и, в более широком плане, стремления расширить территорию, открытую для немецкого народа, а значит, — вести войну и завоевания. Тут нет ничего оригинального: в XX веке происходит возврат к планам и иллюзиям цезарей.

После захвата власти немецкая жизнь постепенно «гитлеризуется», а основная волна террора приходится только на последние годы войны. Может возникнуть искушение сказать, что террор объясняется самой войной, но вряд ли история соответствует такому объяснению. Символом гитлеровского террора можно считать истребление шести миллионов евреев в разгар войны, между 1941 и 1944 годами. Решение об этом было принято одним человеком, по совету еще одного-двух. Это истребление по сравнению с целями войны так же иррационально, как великая чистка — по сравнению с целями советского режима. В то время как Германия вела войну на два фронта, лидеры государства решили бросить значительные материальные ресурсы и транспортные средства на систематическое умерщвление миллионов.

Этот акт террора не имеет равных в современной истории и практически не сравним ни с чем в истории вообще. Нельзя сказать, что в прошлом не было массовых убийств. Но никогда в ходе современной истории один государственный деятель не принимал хладнокровно решение о конвейерном истреблении шести миллионов человек. Гитлер затратил ресурсы, необходимые для ведения войны, на удовлетворение собственной ненависти, чтобы те, кого он ненавидел, не могли уцелеть, как бы ни кончилась война.

Цель национал-социалистской партии состояла в том, чтобы перекроить расовую карту Европы, уничтожив целые народы, названные низшими, и обеспечить победу народа, считавшего себя высшим. То было время террора, и предвидеть его было еще труднее, чем террор, обрушившийся на советских граждан, цели которого — и это особенно важно — совершенно иные. Цель террора в СССР — создание общества, полностью отвечающего определенному идеалу, тогда как для Гитлера истребление было важно само по себе.

Вот почему, переходя от истории к идеологии, я по-прежнему буду настаивать на том, что это различие двух видов террора решающее, какими бы ни были черты сходства. Различие это — решающее из-за идеи, вдохновляющей каждую из систем; в одном случае завершающим этапом оказывается трудовой лагерь, в другом — газовая камера. В одном случае действует воля к построению нового режима, а может быть, и созданию нового человека, и для достижения этой цели годятся любые средства; в другом — проявляется прямо-таки дьявольская воля к уничтожению некоей псевдорасы.

Если коротко изложить смысл целей, которые ставят перед собой обе системы, я мог бы предложить две формулировки. Говоря о цели советской системы, я напомнил бы известную мысль: «кто хочет уподобиться ангелу, уподобляется зверю»[41]. По поводу же гитлеровской системы, сказал бы: человеку незачем хотеть уподобиться хищному зверю, уж слишком легко у него это получается.