3. Наше человеческое бытие в воле к знанию уже есть упрямство
3. Наше человеческое бытие в воле к знанию уже есть упрямство
— Прометей навлек на себя вину, потому что принес брошенным людям, которых Зевс хотел окончательно погубить, сознание, знание, технику. То, что делает человека человеком в неограниченных возможностях развития — это его исток в бунте Прометея, который, и прикованный к скале, остается самим собою, сохраняет силу говорить проникновенным тоном обвинителя в безмерной боли своего бессилия, не уступающего, однако, и силе, до тех пор, пока в божестве не произойдет перемена, и пока он сам не будет готов предаться ему и примириться с ним.
Это миф об уходящей в незапамятную древность вине вочеловечения (unvordenkliche Schuld des Menschwerdens). Грехопадение сопоставимо с ним только в этом своем истоке. Знание, впервые по-настоящему делающее его человеком и дающее ему все возможности его деятельного будущего, исторгает Адама из рая. Бог Ветхого Завета тоже пугается при виде опасного возвышения Адама: «Адам стал как один из нас»15, и, изгоняя его, делает однажды совершившееся отныне уже необратимым, как продолжающее действовать. Невинность становящейся свободы есть одновременно исконная вина божества, действующего насилием.
Так человек восприемлется в божественный мир. Человек понял здесь в форме мифов присущее ему сознание свободы, которое есть единственная и неотъемлемая истина его возможной экзистенции, и все-таки не есть безусловная истина, но — непостижимым образом — делает его виновным. Ценность и величие человека — это самовластное упрямство. Обыкновенно почти всегда в религиях народов бессилие и страх перед превосходящей силой божества заставляет подчиниться человека, ищущего для себя благосостояния и спасения. Но в редких случаях героизм человека вступал для него самого в божественное бытие, как аллегория его существа. Лишь намек на это слышен в грехопадении; однако только греку удалось с полной решительностью благочестиво узнать и представить на основе действительности его богов то, чем фактически был он сам. В этом ему предстал образ человеческого достоинства, сделавшийся с тех пор мерой того, чего человек требовал от самого себя и на что он был способен. Грек допустил, правда, чтобы трансценденция, в образе Мойры16, переместилась еще далее его богов к некоторой новой границе, где он уже почти не соприкасался с нею; но непреходящими письменами отметил он упрямство и преданность человека.
Свободное самобытие человеческой экзистенции развивает в себе эту вину отрывающегося в обособлении своеволия, воли к знанию в ее безграничной возможности, как внебожественного и противобожественного. Но отрывающаяся воля сама по себе божественна. Она идет не случайным путем, но возвращается к изменяющему себя самое божеству. Ибо, если бы бытие и деяние человека против божества не могло быть само божественным, то деяние это было бы лишено основания и даже невозможно, — разве что, в каком-нибудь смысле, само божество и было бы тем, кто действует в этом действии или допускает его. Но только в мире мифологии представление находит для себя должную меру, в которой невозможное — деятельность, противящаяся воле божества, — может быть мыслимо в соответствии с принципом: nemo contra deum nisi deus ipse17.