II. АНТРОПОЛОГИЧЕСКАЯ ТОЧКА ЗРЕНИЯ

II. АНТРОПОЛОГИЧЕСКАЯ ТОЧКА ЗРЕНИЯ

NOSCE TE IPSUM (ПОЗНАЙ САМОГО СЕБЯ)

Первая черта, которая фундаментальным образом характеризует всю мысль Сковороды, — это глубокий и бесстрашный антропологизм. Для Сковороды ключ ко всем разгадкам жизни, как космической, так и божественной, есть человек, потому что все вопросы и все тайны мира сосредоточены для него в человеке. Не разгадав себя, человек не может ничего понимать в окружающем; разгадав же себя до конца, человек проникает в самые глубокие тайны Вселенной.

Антропологизм этот имеет троякий смысл: онтологический, гносеологический и моральнопрактический.

Человек — это микрокосм. Вселенная вся сполна присутствует в нем, метафизически в немреальна. Человеку некуда из себя выходить, ибо все реальное в нем метафизически заключено, в нереальное же реального выхода быть не может. Эта старинная мысль человечества не получает у Сковороды особенного развития. Он просто принимает ее как несомненную базу своего философствования. «Я верю и знаю, — говорил он Ковалинскому, — что все то, что существует в великом мире, существует и в малом, и что возможно в малом мире, то возможно и в великом мире, по соответствованию оных и по единству всеисполнения исполняющего духа».

Центр тяжести для Сковороды переносится на следующие два момента: гносеологический и моральнопрактический. На эту тему у него много своеобразных, замечательных мыслей.

Человек есть микрокосм. В таком случае ничего познавать человек не может иначе кзкчерез себя. Познание «вообще», это все равно что генералы «вообще» у Тентетникова. Познавать вне себя и отвлеченно от себя человек не может. Самая задача познания нечеловеческого есть задача совершенно вздорная и нелепая. Всякое познание в существе и в основе своей есть самопознание. «Если хотим измерить небо, землю, моря, должны, Во первых, измерить самих себя с Павлом собственною нашеюмерою. А если наше внутри нас, меры не сыщем, то чем измерить можем… Может ли сыскать меру, не уразумев, что ли есть мера? Можем ли мерить, не видя земли? Можем ли видеть, не видя головы ее? Можем ли усмотреть голову и силу ее, не сыскав и не уразумев свою в самом себе? Голова головою и сила понимается силою». «Кто может узнать план в земных и небесных пространных материалах, прилепившихся к вечной своей симметрии, есш прежде не мог его усмотреть в ничтожной плоти своей? Сим планом все на все создано или слеплено. И ничто держаться не может без него. Он всему материалу цепь и веревка. Он есть рука десная, перст, содержащий всю персть и пядь Божию, всю тлень измерившая и самый ничтожный наш состав… Что может обширнее разлиться, как мысли? О сердце! Бездна всех вод и небес ширшая!.. Коль ты глубока! Все объемлешь и содержишь, а тебя ничто не вмещает». «Человек есть маленький мирокитактрудно силу его узнать, как тяжело во всемирной машине начало сыскать». Больше того. «Один труд., познать себе и уразуметь Бога. Ведь истинный человек и Бог есть тожде». Таким образом, самопознание становится для Сковороды центральным вопросом.

Но самопознание имеет не только теоретикопознавательную сторону, но и моральнопрактическую. В самопознании раскрывается та истина о человеке (а значит, и обо всей жизни), что сущность его отнюдь не исчерпывается одной интеллектуальной стороной; существо человека в его сердце, в его воле; и Сковорода исповедует самый решительный волюнтаризм. Не бытие для познания, а познание для бытия. Человек познает не для того, чтобы знать, а для того, чтобы истинно быть. «Не измерив себя прежде, что пользы знать меру в прочих тварях?»5 «Сердце твое есть голова внешностей твоих. А когда голова, то сам ты есть твое сердце. Но если не приблизишься и не сопряжешься с тем, кой есть твоей голове головою, то останешься мертвою тенью и трупом». «Глубокое сердце, одному только Богу познаваемое, не иное что есть, как мыслей наших неограниченная бездна, просто сказать, душа, то есть истое существо и сущая иста, и самая эссенция, и зерно наше, и сила, в которой единственно состоит родная жизнь и живот наш, а без нее мертвая тень есьмы… Коль несравненная тщета потерять себя самого, хотя бы кто завладел всеми Коперниковыми мирами». «Брось тень; спеши к истине. Оставь физические сказки беззубым младенцам». «Не добиваюсь я знать, как и когда Моисей разделил жезлом море в великом сем мире, в истории, а поучаюсь, как бы мне в малом мире, в сердце, разделять смесь склонностей, природы растленные и непорочные и провести волю мою непотопленно по пути житейского быгамя». Ате, которые забывают волю и бытие, для Сковороды суть «некие без центра живущие, будто без гавани плывущие».

Отсюда с неизбежностью вытекает критическое отношение к какому бы то ни было отвлеченному, оторванному от жизни знанию. То знание, которое не увеличивает ценность жизни и не подымает качество бытия, есть знание вздорное и бесполезное. В глубочайшем отрицании такого бесполезного знания Сковорода не останавливается и перед наукой. Через сто лет Толстой, высказывая свой протест против науки, ничего принципиального не прибавил к тому, что было давно и с силой сказано Сковородой.

«Мы в посторонних околичностях чересчур любопытны, рачительны и проницательны: измерили море, землю, воздух, небеса и беспокоили брюхо земное ради металлов, размежевали планеты, доискались в луне гор, рек, городов, нашли закомплектных миров неисчетное множество, строим непонятные машины, засыпаем бездны, вопящаем и привлекаем стремления водные, что денно новые опыты и дикие изображения. Боже мой! Чего мы не умеем! Чего не можем! Но то горе, что при всем том кажется, чегось великого недостает. Нет того, чего и сказать не умеем: одно только знаем, что недостает чегось, а что оно такое, не понимаем. Похожи на бессловесного младенца: он только плачет, не в силах ни знать, ни сказать, в чем его нужда, одну досаду чувствует. Сие явное души нашей неудовольствие не может ли нам дать догадаться, что все сии науки не могутмыслей наших насытить? Бездна душевная, видишь, оными не наполняется. Пожерли мы бесчисленное множество обращающихся (как на Английских колокольнях часов) систем с планетами, а планет с горами, морями и городами, да однако ж алчем; не утоляется, а рождается наша жажда. Математика, медицина, физика, механика, музыка с своими буими сестрами, чем изобильнее их вкушаем, тем пуще палит сердце наше голод и жажда, а грубая наша остолбенел ость не может догадаться, что все они суть служанки при госпоже и хвост при своей голове, без которой весь тулуп не действителен». Истинная госпожа наук — жизнь. Если они ей не служат, они никуда не годны. Не жизнь для науки, а наука для жизни, и не просто для жизни, а для жизни истинной, духовной, той, которая имеет вечную ценность и метафизическую сущность.

«Ах, человек! — восклицает Сковорода в другом месте. — Если червонеет запад солнечный, пророчествуем, что завтрашний день воссияет чистый, а если зарумянится восток, стужа и непогода будет сегодня, все говорим, и бывает так. Скажи пожалуй, если б житель из городов, населенных в луне, к нам на наш земной шар пришел, не удивился ли бы нашей премудрости, видя, что небесные знаки столь искусно понимаем, а в то время вне себя стал бы наш лунатик, когда бы узнал, что мы экономии крошечного мира нашего, как в лондонских маленьких часах, слепые несмыслы и совершенные трутни, ничего не примечаем и не родим о удивительнейшей всех систем нашего телышка. Скажи пожалуй, не заслужили бы мы у нашего гостя имени бестолкового математика, кой твердо разумеет циркуль, окружием своим многие миллионы миль вмеща ющий, а в маленьком золотом кольце той же силы и вкуса чувствовать не может? Или безумного того книжника дал бы нам по самой справедливости титуляцию, который слова и письмена в 15 аршин разумеет и читать может, а тое ж Альфа и Омега, на маленькой бумажке или на ноте написанное, совсем ему не понятно? Конечно назвал бы нас тою ведьмою, которая знает, какое кушанье в чужих горшках кипит, а в своем доме и слепа, и нерадива, и голодна». И Сковорода ясно указывает глубокую основу такого резкого своего отрицания. «Я наук не хулю и самое последнее ремесло хвалю; одно то хулы достойно, что на их надеясь, пренебрегаем верховнейшую науку, до которой всякому веку, стране и статьи, полу и возрасту для того отворена дверь, что счастие всем без выбора есть нужное, чего кроме ее ни о какой науки сказать не можно. Науки же, вышедшие из повиновения верховнейшей госпоже, приносят только вред и мучения. «Что не сытее, беспокойнее и вреднее, как человеческое сердив, симирабынями без своей начальницы вооруженное? Чего ж оно не дерзает предпринять? Дух несытости женет, наряд способствует стремиться за склонностью, как корабльколяска без управителя, без совета, предвидения и удовольствия, взалкавши яко пес, с ропотом вечно глотая прах и пепел гибнущий». Служанки должны вернуться на свое место, а истинная госпожа на свое. Госпожа же истинная есть жизненная школа Христовой философии. «В ней обучается род человеческий сродного себе счастия, и сие то есть кафолическая, то есть всеродная наука». Эта наука поистине универсальна, не ограниченна ни вовремени, ни в пространстве. «Языческие кумирницы или капища суть тоже храмы Христового учения и школы: в них и на них написано было премудрейшее и всеблаженнейшее слово сие: позсе ге хрзшп». Следуя великим отцам Церкви, питавшим его мысль, Сковорода христианство, т. е. кафолическую свою науку, понимает как космический факт, а потому, например, язычник Платон для него самый настоящий и подлинный боговидец.

Итак, не многие частные науки, т. е. «рабыни», должны быть предметом культа у человечества, а сама госпожа единая и кафолическая — всеродная наука. Она учит самопознанию, а вне самопознания для человека нет выхода ни в теоретикопознавательном отношении, ни в моральнопрактическом.

Посмотрим же, что представляет из себя кафолическая наука Сковороды.

III. HIEROGLIPHICA, ЕМВLЕМАТА, SУМВОLА

Заменяя культ отдельных и частных наук служением единой и царственной кафолической науке или же, употребляя другое выражение Сковороды, «блаженнейшей христианской философии», Сковорода отнюдь не ограничивался, как поступали многие философы, одним переименованием, пустой заменой одного термина другим. Наоборот, с новым именем Сковорода вносит совершенно новое содержание, которое коренным образом отличается от содержания старого. И это новое содержание есть в значительной мере творческое создание самого Сковороды. Говорю «в значительной мере», потому что отчасти это новое для XVIII века содержание есть рецепция античных и патриотических представлений. Но и самая рецепция эта через десятки столетий не может не быть признана творческим делом. Все замечательные революционные нововведения Сковороды можно охарактеризовать одной фразой: он сознательно вернул серьезное значение символу и сделал символ одной из центральных категорий своего философствования. Внимательного читателя в сочинениях Сковороды поистине изумляет изобилие образов, эмблем, символов. Но еще более поразительно то, что эти образы и символы у него нанизываются не на рассудочную основу мировоззрения, а имеют совершенно самостоятельный, ни от чего другого не зависящий смысл, и если в мировоззрении его есть рационалистические ляписы, то они показывают только, что, начав замечательное нововведение, Сковорода не мог один его завершить и иногда ниспадал с основной своей точки зрения. В общем же рассудочные моменты него подчинены принципу символическому, а не обратно. В этом он коренным образом отличается от Д. Бруно, которому некоторые хотели бы уподобить Сковороду. Хаотическая и лишенная художественной чуткости фантазия переполняла мышление Д. Бруно образами и кстати, и некстати. Но все образы Д. Бруно вертятся на рассудочной оси. Их всегда нужно расшифровывать рационалистически, переводить на язык рассудка. Без перевода они не имеют смысла и правды. Поэтому вся картинность и цветистость сочинений Бруно в существе своем риторична, т. е. метафизически лжива и неправдива. Поэтому Спиноза в сравнении с Бруно есть шаг вперед. Многое из того, что Бруно не может сказать отчетливо и ясно, говорит Спиноза в изумительно чистой форме.

У Сковороды же, как у Платона, язык символов имеет самодовлеющее значение. Ни на какой другой язык его перевести нельзя. Этим языком он говорит не потому, что он не владеет языком рассудка, а потому, что никаким другим языком, кроме языка символов, невозможно выразить то, что он хочет сказать. И это вытекает с логической необходимостью из основной точки зрения Сковороды, из его антропологизма. В. Эрн

Рассудок оперирует языком схем и понятий. Всякая схема и всякое понятие неконкретны. Отвлекаясь оттого живого, полнозвучного и полнокрасочного впечатления, которое человек имеет от жизни во внутреннем опыте, рассудок гасит в отвлеченности внутренний характер впечатления и старается подыскать ему какой?нибудь внешний выразитель и закрепляет его в понятии или схеме. Как искусственная абстракция, понятие и схема меоничны и призрачны, потому что им не соответствует никакого бытия, ибо всякое бытие может быть дано лишь во внутреннем опыте, так как абсолютно внешнее бытие, как показано давно философской критикой, есть понятие абсолютно бессмысленное. Его, если мы хотим истолковать Вселенную в терминах живого и конкретного внутреннего опыта человечества а в этом и состоит точка зрения антропологическая — мы должны отбросить схематический язык рассудка. Если схема, продукт анализа и отвлечения, дробит и искажает цельность внутреннего опыта, то символ, синтетический и конкретный по своей внутренней природе, никакого разложения во внутренний опыт внести не может. Цельность и многозначительность живого опыта неискаженно живет в символе, и потому символ есть натуральный язык всякой внутренней мысли, вырастающей из конкретного жизненного опыта. Чтобы истолковать весь мир антропологически, т. е. человеком и в человеке, необходимо реалистически понять символ и придать исключительное метафизическое значение внутреннему языку человеческих образов. Вот отчего с неизбежностью связывается с антропологической точкой зрения символизм.

Уже цитированные слова Сковороды получают новый смысл: «Если хотим измерить небо, землю и моря, должны, Во первых, измерить самих себя собственною нашею мерою. А если нашей внутри нас меры не сыщем, то чем измерить можем?1» Та мера, которой хотим мы мерить небо и землю, т. е. совокупность нашего внешнего опыта, должна быть собственною нашею мерою, взятою из внутреннего нашего опыта. И она не может уже быть относительной. Ибо относительной мерой ничего с достоверностью мерить нельзя. Мера должна быть внутренне абсолютной, т. е. в себе замкнутой, цельной. И она должна быть всецело собственностью нашей, т. е. насквозь внутренней, во всех частях своих доступной нашему внутреннему опыту. Но это и будет символ.

«Истина острому взору мудрых не издали болванела так, как подлым умам, но ясно, как в зерцале, представлялась, а они, увидеть живо живый ее образ, уподобили оную различным тленным фигурам. Ни одни краски не изъявляют розу, лилию, нарцисс столь живо, сколько благолепно у них образует невидимую Божью истину тень небесных и земных образов. Отсюда родились hieroglyphica, emblemata, symbola». В символе нет ни внутреннего, ни внешнего, есть одно цельное. Если это цельное разлагается, если внешнее начинает отделяться от внутреннего и брать над ним верх, получается великое ниспадение, которое Сковорода отмечает в древних религиях. Сфинкс «значит связь или узел. Гадание сего урода утаевало ту же силу: узнать себя. Не развязать сего узла была смерть мучительная, убийство души, лишение мира. Для сего египтяне оного урода статуи поставляли по улицам, дабы как многочисленные зеркала, в очи попадая, сие самонужнейшее знание утаевающий узел на память приводили. Потомки их были не таковы. Отнялась от них глава мудрости, долой пала чистая часть богопочтения, остались одни художества, с физическими волшебствами и суеверием. Монумент, напоенный всеполезнейшим для каждого советом, обратился в кумир, уста имущий и не глаголющий, а только улицы украшающий и будто источник в лужу отродился». Эту мысль об историческом затемнении и порчесимвола Сковорода выражает еще сильнее в другом месте. «Божественное начало в разные века и разные народы изображали фигурами, монументами. Но подлость, видя изваянные или нарисованные в почетных местах фигуры и не проникши в тайно образуемое ими богопочтение, ухватилась за ничтожную сень образов, и погрязла в ней». «Жизнь живет тогда, когда мысль наша, любя истину, любит выслеживать тропинки ее и, встретив око ее, торжествует и веселится сим незаходимым светом». Вся тварь непостоянна и обманчива, но она поле следов Божиих, и проникая в то, что тайно образуют следы эти, мысль достигает истины. «Седмистолпный дом Премудрости Божией бесспорно что на улицах наших и среди наших стезь, будто лествица утвержденная, на земле стоит, но на высоких краях и на острейших остнах и на горних горах почивает». Символ, открывающий мысли истину, озаряет мысль точно живым взглядом самой Истины, и мысль сама становится живым оком, видящим второе, прекрасное всемирное Око. «Всякая мысль подло, как змий, по земле ползет, но есть в ней око голубицы, взирающее выше вод потопных на прекрасную ипостась истины». Мысль, которая «никогда не почивает», которая «продолжает равно молнийное своего летанья стремление через неограниченные вечности, миллионы бесконечные», мысль голубиным оком своим, встретив око божественной истины, «возносится к вышней, господственной природе, к родному своему и безначальному началу, дабы сиянием его и огнем тайного зрения очистившись, уволнитись телесной земли и земляного тела. И сието есть выйти в покой Божий, очистися от всякого тления, сделать совершенно вольное стремление и беспрепятственное движение, вылетев из телесныхвещества границ на свободу духа» Этот покой Божий, вечную субботу духа Сковорода называет «символом символов».

Но освободиться от схем плотского нашего разума и всецело предаться правде символического миропонимания не так легко. «Плотского нашего жития плотская мысль началом и источником есть, иоземле ползет, плоти желает, грязную нашу пяту наблюдает и бережет око сердца нашего, наш совет… Но кто нам сотрет главу змеину? Кто выколет враново око, вперившееся в ночь? Кто нам уничтожит плоть? Где Финеес, пронзающий блудницу? Где ты, меч Иеремеин, опустошающий землю?». Для того чтоб видеть все в символах, нужно «истинное око», нужно оно для того, чтобы «ты мог истину в пустоше усмотреть. А старое твое око никуда не годится. Пустое твое око смотрит во всем пустошью»4, и того, кто видит только феноменальную сторону вещей, кто занимается только видимостью, Сковорода называет идолопоклонником и неверным язычником. Философствовать о тлене и разумом плотским, это значит для Сковороды «мучиться легионом бесов». Но минуя «тайнообразуемую силу» и прилепляясь к одной видимости, человек не только умом своим вовлекается в обман, но и сам превращается вложь. «А о чем размышляешь, там твое пусто сердце. Оно думает, что плотское брение сильно и важно. В сем ложном мнении пребывая, делается оно и само пустошью».

В одном диалоге, коснувшись древних афинян и сказав, что Сократ был истинным мудрецом и премудрым наставником, Сковорода говорит следующие резкие слова: «А когда таких собеседников не стало в Афинах, тогда источник, напаяющий сад общества иродник мудрости совсем стал затаскан и забит стадами свиными. Стада сии были сборища обезьян философских, кои кроме казистой маски (разумей философскую епанчу и бороду) ничего существа от истинной мудрости не имели. Сии растлением спортили самое основание афинского общества». «Одно тленное естество в сердцах их царствовало. Зевали они на мирскую машину, но одну только глинку на ней видели. Глинку мерили, глинку считали, глинку существам шгзывалигак, как неискусный зритель взирает на картину, погрузив свой телесный взор в одну красочную грязцу, но не свой ум в невещественный образ носящего краски рисунка, или как неграмотный, вперивший тленное око в бумагу и в чернило букв, но не разум вразумение сокровенные под буквами силы… У них только одно было истиною, что ощупатьможно… Одно точию осязаемое у них было натурою или физикою, физика философией, а все не осязаемое пустою фантизиею, безместными враками, чепухою, вздором, суеверием и ничтожностью». Эти слова имеют универсальный характер. Они относятся не только к афинянам времен апостола Павла, но и ко всем забывшим «господственное естество» и применившимся к «пепельной натуре». Идолопоклонство перед наукой, столь широко распространившееся в последние века, находит себе в этих словах принципиальную и глубокую критику. Наука также «глинку мерит, глинку считает», а идолопоклонники науки эту вымеренную и исчисленную глинку «существом считают». Но для Сковороды «глиняное естество, в коем сердце их обитает, есть идол, разумей видимость, и одно ничто, тьма и тень», лишь тайнообразуемой силой «свидетельствующая о живой натуре, нетленным Словом своим века сотворившей». От этого принципиального и глубокого символизма в мышлении Сковороды нужно отличать символику и эмблематику, к которой он имеет большое пристрастие. Символика всегда имеет значение подчиненное и выводное. Эмблема, или символ, во внешнем смысле не имеют внутренней опоры, не держатся своим внутренним содержанием и могут превратиться в простую метафору, имеющую лишь риторическое значение, если основа мысли, к ним прибегающей, подчинена рассудочному принципу схемы. Поэтому одно присутствие эмблематического элемента не говорит еще о принципиальном символизме мысли и относится скорее к форме изложения, а не к материи внутреннего логического содержания мысли. Но зато при наличии символической основы мышления эмблематика и могут иметь важное вспомогательное значение. И этото значение они имеют у Сковороды. В изложении своих мыслей Сковорода искусно пользуется ими и символизм основных своих принципов умело выражает при помощи уподоблений, аналогий, притч и символов, большей частью заимствованных или из Библии, или из эллинскоримской литературы. «Ластовица и голубь означают Израиля. Взглянь, Фарра, на стену… видишь… картинку, где написана птичка, подавшаяся из морского берега и летящая на другой невидный брег. Сие есть Израильская картина, нареченная символ. Ластовица, убегая зимы, летит через море, от северного берега на южный и летя вопиет: нетмнемира здесь. В сейто символ ударяет Езекеина сердца луч сей: яко ластовица, тако возопию. Израиль везде видит двое. Ластовицу осязает, а через нее будто чрез примету, ведущую к мети, провидит духом чистое, светлое и божественное сердце, возлегающее выше непостоянных вод, к матерой и теплой тверди». «Посылаю вам один и другой гостинец, 1й слон, 2й солнце, если их сложить, то сделают символ… Слон с удовольствием на солнце светом облившееся взирает, подняв хобот будто для объятия руки своей. Взирайте на сей символ почаще: он вам не меньше будет полезен, как израильтянам змеи повешенные… Слоны в лето сбираются всякой день, чтоб поздравить восходящее солнце. Случилось и в Библии читать, что весь Израиль рано пред Господом предстает. Вот что поет Давид: Заутра предстану ти. Не кажется ли вам, Давид со слоном, солнце поздравляющим, — весьма сходное зрелище». «Род каменного льна, неопаляемый в огне, образует нетление. Злато такожде имеет свои отребы; огнем же очищенное и светится и не сгорает и есть бессмертия образ». «Что ли есть Церковь аще не гора святая». «Сердце, трудолюбствующее с мужем Руфиным Воозом на гумне библейном, очищающее от половы вечное зерно Святого Духа, сердце Израильское укрепляющий, скажи не вопли естъмолотящий… Сердце выспрь сверкающее, как молния, постигающее и низвергающее всякие пернатые мечты и замысловатые стихийные думы не сокол ли есть?». «Дело благословенное Господом будто полная роза и благовонный ландыш сокровенною дышит красотою». «Что есть стрела, если не стремление? Что ж есть стремление, если не Божие побуждение, всю тварь к своему месту и своим путем движущее?». «Анфракс есть слово эллинское, значит угль горящий, значит же и драгоценный камень, его же вид есть, аки угль горящий. Все же драгоценные камни яко сапфир, фарсис и прочие, суть красотою своею и твердостью образы Божией Премудрости».

Подобными сближениями и уподоблениями не только наполнено, но насыщено все мышление Сковороды. И за редкими исключениями метафоризм иэмблематизм его языка носит существенный, а не случайный характер, потому что находится в полной гармонии с его решительным отказом от рационалистического принципа схемы во имя сверхрассудочного «логического» начала: символа. Древняя пословица, которую приводит Сковорода: imilem ducit Deus ad Similem, имеет для него глубокий метафизический смысл. Подобие и символический характер мира коренятся в самом Боге и имеют потому онтологическиобъктивный характер, а отнюдь не человеческисубъективный. В век исключительного упоения рационализмом Сковорода с бесстрашием истинного философа не только жизнь, но и мысль свою подчинил тому принципу, который несколько десятилетий спустя был торжественно и поэтически исповедан стариком Гете: Alles vergangliche ist nur ein Gleichniss…