НЕПРИМИРИМОСТЬ

НЕПРИМИРИМОСТЬ

Принципу связи и примирения противостоит принцип разрыва связей и непримиримости. Из этих двух принципов торжествует всегда принцип непримиримости, ибо по своей природе он постоянно обрекает на провал принцип примирения.

Та же проблема встает и на путях Добра и Зла. Добро заключается в диалектике Добра и Зла. Зло же состоит в отрицании этой диалектики, в радикальном разобщении Добра и Зла, и вследствие этого — в автономии принципа Зла. В то время, как Добро предполагает диалектическую связь со Злом, Зло базируется на самом себе, на полной несовместимости с Добром. Зло, таким образом, оказывается хозяином положения, и принцип Зла, господство вечного антагонизма, одерживает триумф.

Когда мы имеем дело с радикальным Отличием между существами, полами, культурами, перед нами тот же антагонизм, что и антагонизм Зла, та же логика абсолютного непонимания, то же предвзятое мнение в отношении чуждого. А можно ли принять сторону того, что чуждо? Это невозможно в силу самой теоремы о дистанцировании, о все большем удалении тел и умов друг от друга, теоремы, расчищающей место для гипотезы, подобной той, что существует в отношении небесных тел. Это гипотеза вечной изоляции, которая влечет за собой гипотезу неразрешимого проклятия, гипотеза прозрачности Зла, призванная противостоять универсальной утопии об общности. Публично эта гипотеза всегда оспаривается. Но оспаривается только внешне, потому что чем больше вещи стремятся ориентироваться на понимание и универсальную гомогенизацию, тем более насущной становится тема вечной непримиримости, и чем меньше мы осмеливаемся анализировать ее, тем сильнее ощущаем ее непреодолимое присутствие.

Это присутствие становится у нас на пути как грубый, непреодолимый, сверхощутимый, сверхъестественный факт, являющийся, подобно фатальной конфигурации, результатом невозможности диалектической мысли о различии. Нечто похожее на силу всемирного отталкивания, противоположную канонической силе всемирного тяготения.

И эта непримиримая сила присутствует во всех культурах, а сегодня — еще и в отношениях между странами Третьего мира и Западом — от Японии до Западной Европы, от Европы до Америки и даже внутри каждой культуры, в определенной специфике, которая в конце концов одерживает верх. Ни Марокко, ни Япония, ни ислам никогда не станут западными. Европа никогда не заполнит пропасть современности, отделяющую ее от Америки. Космополитический эволюционизм — иллюзия, и, как и подобает иллюзии, она лопается повсюду.

Нет решения проблемы того, что Чуждо. Чуждое вечно и радикально. Не стоит даже высказывать пожелания, чтобы оно было таковым: таковым оно является.

В этом — всеобъемлющая Экзотика. В этом заключается правило мира. Но в то же время это — не закон. Закон являет собой как раз универсальный принцип понимания, отлаженную и упорядоченную игру различий, рациональность нравственную, политическую и экономическую. Здесь же мы имеем дело с правилом, и, как всякое правило, оно таит в себе произвольное предназначение. Возьмем, к примеру, языки, которые совершенно нетерпимы друг к другу. Языки — явление предопределенное: каждый — своим правилом, своим самоуправлением, своей беспощадной логикой. Каждый подчиняется закону коммуникации и обмена, но одновременно — некоей внутренней нерушимой связи и, как языки, они всегда были и навсегда останутся непереводимыми с одного на другой. И звучат они так «красиво» потому, что остаются чужими друг для друга.

Закон никогда не может быть неотвратимым: он являет собой понятие, базирующееся на консенсусе. Правило же неотвратимо, оно — не понятие, а форма, которой подчиняется порядок игры. Так, например, происходит обольщение. Эрос — это любовь, сила притяжения, слияния, связи. Обольщение же — гораздо более радикальное понятие разобщенности, отвлечения, иллюзорности, совращения, искажения сути и смысла, искажения идентичности субъектов и их самих.

Вопреки общему мнению, рост энтропии идет не со стороны всеобщей разобщенности, но со стороны связи и слияния, понимания и любви, со стороны разумного использования различий. Обольщение и экзотика — это избыток Другого, избыток отличия, это помутнение разума тех, кто чужды друг другу по самой своей природе, это то, что неумолимо, то, что являет собой подлинный источник энергии.

В этом мире предопределения Другого все идет извне: счастливые или несчастливые события, болезни, сами мысли. Все команды исходят от сущности нечеловеческой, от богов, животных, духов, магии. Это и есть универсум фатального, которое противостоит психологическому. Если, как полагает Кристева, мы становимся чуждыми самим себе, заключая внутри себя Другого, между тем, как этот процесс принимает форму бессознательного, то верно и то, что в мире фатального бессознательное не существует. Нет универсальной формы бессознательного, как на том настаивает психоанализ, и в этом смысле единственной альтернативой бессознательному подавлению остается фатальное; степень виновности всего сущего должна рассматриваться нечеловеческой инстанцией, существующей поодаль от человечества и избавляющей нас от этой функции.

Проблема Другого в этом фатальном пространстве — это проблема гостеприимства.

Здесь значимость двойственная, ритуальная, драматическая. Кого принимать, как принимать, по каким правилам? Так, наша жизнь состоит в том, чтобы принимать гостей и самим ходить в гости (а не в том, чтобы знакомиться и узнавать друг друга). Этой символической значимости недостает нам в общении — мы больше не передаем и не принимаем сообщения, мы лишь расшифровываем их. Сообщения просачиваются, но люди не обмениваются ими друг с другом. Просачивается лишь абстрактная сторона смысла, производя короткое замыкание в цепи двойственной значимости.

Другой — это гость. Не тот, который равноправен с нами и несет в себе различия, но гость чуждый, пришедший извне. И он, с присущей ему чужеродностью, должен быть изгнан. Но начиная с того момента, как он переступает порог моего дома, согласно правилам, его жизнь становится более драгоценной, чем моя. Во всей символической вселенной нет такого отличия, которое могло бы оказаться в ситуации, несхожей с этой. Ни животные, ни боги, ни мертвые не есть Другой. Их поглощает один и тот же цикл. Вне всего этого вы просто не существуете.

Все другие культуры чрезвычайно гостеприимны, они обладают фантастической возможностью абсорбции. В то время, как мы колеблемся между жертвой и тенью Другого, между чистым хищничеством и идеальной признательностью, другие культуры сохраняют возможность заново вернуть в оборот то, что приходит к ним извне, в том числе и из нашей западной культуры, пользуясь при этом своими собственными правилами игры. Они совершают это мгновенно или в течение достаточно длительного времени без всякой угрозы для собственного свода правил или фундамента своей культуры. Именно потому, что они не живут иллюзией универсального закона, они не так неустойчивы, как мы, которые постоянно озабочены внедрением закона и тем, чтобы распоряжаться собой и своими действиями, вкусами и наслаждениями. Варварские культуры не утруждают себя подобной претенциозностью. Быть самим собой лишено всякого смысла, ибо все исходит от Другого. Ничто не является самим собой и не имеет основания быть таковым.

В этом отношении Япония стоит Бразилии или испытавших на себе западное влияние дикарей из "Безумных мастеров" Жана Руша: будучи каннибалами, они оказывают губительное гостеприимство ценностям, которые не были и никогда не будут их собственными.

Могущество Японии — это форма гостеприимства, оказываемая технике и всем иным разновидностям современного стиля жизни (как прежде — религии или письменности), но это гостеприимство не сопровождается ни внутренним психологическим приятием, ни глубиной и сохраняет дистанцию кода. Это гостеприимство в форме вызова, а не примирения или признания. Непроницаемость по-прежнему остается полной. Выражаясь буквально, это — операция совращения, состоящая в том, чтобы отвратить какую-либо вещь (знак, техническое средство, предмет) от ее сути и заставить ее функционировать в другом ключе, или же в том, чтобы перевести ее из области закона (т. е. от понятий капитала, стоимости, экономики, смысла) в область правила (т. е. к понятиям игры, ритуала, церемониала, цикла, повторения).

Японский динамизм не подчиняется ни системе ценностей, ни конечным целям западного мира. Он осуществляется с соблюдением подобающей дистанции и операционной чистоты, которая не считается с идеологиями и верованиями, подчинившими своему ритму историю капитала и техники на Западе Японцы — великие актеры в области технологии, они, сами того не зная, подтверждают парадокс участника технологического процесса, как Дидро подтверждал парадокс комедианта: для достижения наибольшего эффекта необходимо равнодушие и соблюдение правил игры; надо, чтобы ваше подлинное умение пришло к вам извне, из технического каталога или устройства (японские промышленники думают, что в каждом техническом устройстве спрятан бог, придающий ему автономию и истинную гениальность). Надо играть с техникой, как со знаками при полном исчезновении самого предмета, полном эллипсисе смысла, то есть при полной аффектации.

Символические ритуалы способны абсорбировать все, что угодно, в том числе тело капитализма, лишенное органов. Нет экстерриториализации, нет хайдеггеровских спекуляций по поводу отношений с техникой в процессе ее зарождения и существования, нет внутреннего психологического усвоения происходящего. Это игра, которая ведется с Западом на его собственном поле, вызов неизмеримо более эффективный, поскольку его стратегия — это стратегия системы ценностей, позволяющей себе роскошь техники, стратегия технической практики как чисто искусственного изобретения, не имеющего никакого отношения ни к прогрессу, ни к иным рациональным формам. Эта чистая стратегия, эти кропотливые и лишенные эмоций действия, столь отличные от тривиального современного западного стиля, загадочны и непонятны для нас. В этом смысле это одна из форм радикальной экзотики, о которой говорит Сегален, тем более загадочная, что «затрагивает» сверхразвитое общество, хранящее в себе все ритуальное могущество первобытных общин.

Эта форма являет собой каннибализм: она вовлекает в себя, абсорбирует, подражает, пожирает. И афро-бразильская культура также может служить прекрасным примером каннибализма, пожирания современной культуры белых, очередной формы совращения. Каннибализм всегда является высшей формой связи с Другим; к разновидностям такой связи относится и любовь как форма радикального гостеприимства.

Не то, чтобы расовый вопрос в Бразилии был разрешен в большей степени, чем где-либо еще, но идеологический расизм пребывает здесь в довольно затруднительном положении из-за смешения рас и увеличения числа метисов. Расовая дискриминация тонет в пересечениях расовых линий, скрещивающихся друг с другом подобно линиям руки. Эта форма дисквалификации расизма ввиду рассеяния самого его объекта гораздо тоньше и эффективнее, нежели идеологическая борьба, двусмысленность которой всякий раз способствует воскрешению этого объекта. Расизм не кончится никогда, пока его будут пытаться одолеть фронтально, путем рационального отрицания. Он не может быть побежден ничем, кроме игры рас и их ироническим дифференциальным механизмом. Отнюдь не легализацией различий под знаком права, но игрой совращения и пожирания — игрой порой жестокой. Такова, например, история епископа из Пернамбука или та, что рассказана в песенке "Ах как он был хорош, мой славный француз!": героя песенки находят очень красивым, приносят в жертву и съедают. Ему предоставляют нечто большее, чем право на существование, — престижную смерть. Если расизм — освобождение от напряжения, вызванного подавляемыми эмоциями, путем совращения Другого (при этом затрагивается нечто большее, чем его различительные свойства), то проблема расизма может быть решена только путем удвоенной игры совращения.

Сколько других культур находится в ситуации куда более своеобразной, чем наша! Мы заранее полагаем, что все можно разгадать; мы владеем необычайными методами анализа, но они не способны анализировать ситуацию. Мы живем теоретически, совершенно отстраненные от наших собственных событий. Отсюда наша глубокая меланхолия. Другим остается свет судьбы, свет чего-то, что они переживают, но что для них, живых или мертвых, навсегда остается непостижимым. Мы же уничтожили все, что приходит извне. Другие культуры, кажущиеся нам странными, живут в преклонении (перед звездами, перед судьбой); а мы живем в подавленности и растерянности (из-за отсутствия судьбы). Ничто не может исходить ниоткуда, кроме как от нас самих. И это в каком-то смысле абсолютное несчастье.