1 КАРЛ БЕК. «ПЕСНИ О БЕДНЯКЕ»{56} , ИЛИ ПОЭЗИЯ «ИСТИННОГО СОЦИАЛИЗМА»

1

КАРЛ БЕК. «ПЕСНИ О БЕДНЯКЕ»{56}, ИЛИ ПОЭЗИЯ «ИСТИННОГО СОЦИАЛИЗМА»

«Песни о бедняке» начинаются песней, посвященной богатому дому.

Дому Ротшильдов

Чтобы избежать недоразумений, поэт, обращаясь к богу, пишет: «ГОСПОДИН», а обращаясь к дому Ротшильдов: господин.

Уже во вступлении у него проявляется свойственная ему мелкобуржуазная иллюзия, будто злато «владычествует по прихоти» Ротшильда, иллюзия, которая влечет за собой целый ряд фантастических представлений о могуществе дома Ротшильдов.

Поэт не угрожает уничтожением действительного могущества Ротшильда, уничтожением общественных отношений, на которых оно покоится; он желает лишь более гуманного применения этого могущества. Он хнычет по поводу того, что банкиры являются не социалистическими филантропами, мечтателями, благодетелями человечества, а просто банкирами. Бек воспевает трусливое мещанское убожество, «бедняка», pauvre honteux{57}, существо с ничтожными, благочестивыми и противоречивыми желаниями, «маленького человека» во всех его видах, но не гордого, грозного и революционного пролетария. Угрозы и упреки, которыми Бек осыпает дом Ротшильдов, вопреки всем добрым намерениям автора, производят на читателя более комическое впечатление, чем проповедь капуцина. Они покоятся на ребяческой иллюзии о могуществе Ротшильдов, на полном непонимании связи этого могущества с существующими отношениями, на глубоком заблуждении относительно средств, которые Ротшильды должны применять, чтобы стать силой и оставаться силой. Малодушие и глупость, бабская сентиментальность, жалкое прозаически-трезвенное мелкобуржуазное филистерство — таковы те музы, которые вдохновляют эту лиру, и они напрасно силятся казаться страшными. Они становятся лишь смешными. Их искусственно низкий бас постоянно срывается на комический фальцет; в их драматическом изображении титаническая борьба Энцелада[82] превращается в шутовское кувырканье клоуна.

«По прихоти твоей владычествует злато

О, будь твои деянья столь прекрасны,

Столь сердце велико, как власть твоя!»

(стр. 4).

Жаль, что власть принадлежит Ротшильду, а нашему поэту — сердце. «Если б их слить воедино, это было бы слишком для мира» (г-н Людвиг Баварский)[83].

Первый, кто противопоставляется Ротшильду, это, конечно, сам певец, и именно немецкий певец, обитающий в «высоких и святых мансардах».

«Пост о праве, истине, свободе,

Об этом БОГЕ в триедином роде,

Рождающая песни лира бардов.

И человека пенье побуждает

Идти за гением» (стр. 5).

Этот «БОГ», заимствованный из эпиграфа «Leipziger Allgemeine Zeitung»[84], не производит на еврея Ротшильда никакого впечатления уже благодаря своей троичности; напротив, на немецкое юношество он оказывает поистине магическое действие.

«И властно зовет исцеленная юность

И животворного пламени семя

Всходит сотнями славных имен в наше

время» (стр. 6).

Ротшильд судит о немецких поэтах иначе:

«И песню нашу, посланницу неба,

Зовешь ты жаждою славы и хлеба».

Напрасно юность властно зовет и поднимаются сотни славных имен, слава которых в том и состоит, что они ограничиваются простым воспламенением; напрасно «трубы зовут к борьбе отважно», а «сердце так громко стучит среди ночи». —

«Глупое сердце! Оно, как заклятье,

Чует божественное зачатье» (стр. 7).

О это глупое сердце, эта дева Мария! — Напрасно

«О юность, этот мрачный Саул» (см. Карл Бек. «Саул», Лейпциг, Энгельман, 1840),

«На бога ропщет, на себя».

Вопреки всему этому Ротшильд придерживается вооруженного мира, который, по мнению Бека, от него лишь одного и зависит.

Газетное сообщение, что святая Папская область послала Ротшильду орден Спасителя, служит нашему поэту поводом для доказательства, что Ротшильд не спаситель; с таким же успехом это могло бы служить поводом для не менее интересного доказательства, что Христос, хотя он и был спасителем, не был кавалером ордена Спасителя.

«Ты ли спаситель?» (стр. 11).

И он доказывает Ротшильду, что тот не боролся в страшную ночь, как Христос, что он никогда не приносил в жертву гордого, земного могущества

«Ради той кроткой и благостной цели,

Что ДУХ великий тебе предназначил»

(стр. 11).

Следует упрекнуть великий ДУХ в том, что он не проявляет большой силы духа в выборе своих миссионеров и обращается с призывом к совершению благостных дел не по надлежащему адресу. Все величие его заключается лишь в размере букв.

Недостаточная способность Ротшильда к роли спасителя подробно доказывается ему на трех примерах: на его поведении по отношению к июльской революции, к полякам и к евреям.

«Вот Франции доблестный сын восстал» (стр. 12),

словом, вспыхнула июльская революция.

«Ты был ли готов? Звенело ли злато,

Как трель жаворонка — певуньи крылатой

Навстречу весне, что весь мир возрождает

И наших желаний горячих рой,

Познавших в груди безмятежный покой,

Обновленным к жизни от сна пробуждает?» (стр. 12).

Возродившая мир весна была весной буржуа, для которого, само собой разумеется, звон злата — золота Ротшильда, как и всякого другого, — был торжествующим и сладким пением жаворонка. Правда, желания, которые во время Реставрации безмятежно покоились не только в груди людей, но и в вентах карбонариев[85], в это время обновленными пробудились к жизни, и бедняк Бека оказался не у дел. Впрочем, как только Ротшильд убедился в том, что новое правительство имеет солидную базу, его жаворонки беззаботно запели, разумеется, за обычные проценты.

То, что Бек целиком находится во власти мелкобуржуазных иллюзий, обнаруживается в апофеозе Лаффита, противопоставляемого им Ротшильду:

«Подле рождающих зависть хором

Бюргера домик, подобный святыне» (стр. 13),

т. е. дом Лаффита. Восторженный мелкий буржуа гордится бюргерской скромностью своего дома в противоположность рождающим зависть хоромам Ротшильда. Его идеал, тот Лаффит, который рисуется в его воображении, конечно, также должен жить в скромной бюргерской обстановке; отель Лаффита уменьшается до размеров дома немецкого бюргера. Сам Лаффит изображается в нем в виде добродетельного домохозяина, мужа чистого сердцем; он сравнивается с Муцием Сцеволой[86], он будто бы пожертвовал своим состоянием, чтобы двинуть вперед человека и свой век (не имеет ли Бек в виду парижский «Siecle»[87]?){58}. Бек называет его мечтательным мальчиком, под конец — нищим. Трогательно изображены его похороны:

«В процессии за гробом шла

Чуть слышным шагом Марсельеза» (стр. 14).

Рядом с Марсельезой следовала карета королевской семьи, а непосредственно за ней г-н Созе, г-н Дюшатель и все толстобрюхие и алчные хищники палаты депутатов.

Насколько же должны были стихнуть шаги Марсельезы, когда после июльской революции Лаффит, с триумфом вводя своего «кума»{59}, герцога Орлеанского, в ратушу, произнес ошеломляющую фразу: отныне господствовать будут банкиры!

Что касается поляков, то поэт ограничивается лишь упреком Ротшильду, что тот не оказался достаточно щедрым по отношению к эмигрантам. Здесь нападение на Ротшильда превращается в анекдот в подлинно провинциальном стиле и вообще утрачивает всякую видимость нападения на власть денег, представляемую Ротшильдом. Буржуа, как известно, повсюду, где они господствуют, приняли поляков весьма любезно и даже с энтузиазмом.

Вот пример этого бреда: появляется поляк, просит подаяния и молит; Ротшильд дает ему серебряную монету, поляк,

«Монету взяв, дрожит от счастья,

Благословив тебя, твой род и племя», —

положение, от которого польский комитет в Париже до сих пор в общем избавлял поляков.

Вся эта сцена с поляком служит для нашего поэта лишь поводом самому стать в позу:

«Но счастья нищего жалкий кусок

С презреньем бросаю я в твой кошелек

От имени людей, влачащих бремя!» (стр. 16).

Чтобы попасть подобным образом в кошелек, нужна большая ловкость и опыт в метании в цель. Наконец, Бек обеспечивает себя и на случай обвинения в оскорблении действием, так как он действует не от своего имени, а от имени людей.

Ротшильд уже на стр. 9 упрекается в том, что он принял грамоту о присвоении прав гражданства от разжиревшей столицы Австрии,

«Где твой затравленный единоверец

Платит за воздух, за солнца свет».

Бек полагает даже, что Ротшильд вместе с этой венской грамотой о правах гражданства приобрел счастье свободного человека.

Теперь, на стр. 19, он обращается к нему с вопросом:

«Освободил ли ты свой собственный народ,

Что вечно жаждет и страдает?»

Итак, Ротшильд должен был бы стать спасителем евреев. Но как он должен был сделать это? Евреи избрали его королем, так как он обладал наиболее тугой золотой мошной. Он должен был бы научить их презирать золото, «отречься от него во имя блага мира» (стр. 21).

Он должен был бы заставить их забыть об эгоизме, плутовстве и ростовщичестве, словом — ему следовало бы выступить в роли проповедника нравственности и покаяния, в рубище и с головой, посыпанной пеплом. Это отважное требование нашего поэта равносильно тому, как если бы он потребовал от Луи-Филиппа, чтобы тот внушил буржуа — питомцу июльской революции — мысль об упразднении собственности. Если бы Ротшильд и Луи-Филипп настолько утратили разум, они бы очень скоро лишились своей власти, но ни евреи не отказались бы от торгашества, ни буржуа не забыли бы о собственности.

На стр. 24 Ротшильду делается упрек, что он высасывает из буржуа все соки, как будто не следовало бы желать, чтобы у буржуа высасывали все соки.

На стр. 25 сказано, будто бы Ротшильд опутал государей. Но разве не нужно с ними так поступать?

Мы уже имели достаточно доказательств того, какое сказочное могущество Бек приписывает Ротшильду. Но далее все идет crescendo{60}. После того как на стр. 26 он предается мечтаниям о том, чего бы только он (Бек) ни сделал, если бы был собственником солнца, — а именно, он не сделал бы и сотой доли того, что солнце делает и без него, — ему внезапно приходит в голову мысль, что Ротшильд является не единственным грешником, но что рядом с ним существуют и другие богачи. Но

«Наставником сделался ты поневоле.

Учились богатые в этой школе.

Ты должен ведь был их в жизнь ввести,

Их совестью стать в земном пути.

Они одичали — ты был хладнокровен,

Погрязли в разврате — ты в этом виновен» (стр. 27).

Итак, развитие торговли и промышленности, конкуренцию, концентрацию собственности, государственные долги и ажиотаж, короче говоря, — все развитие современного буржуазного общества г-н Ротшильд мог бы предотвратить, если бы он был лишь немного совестливее. Надо действительно обладать toute la desolante naivete de la poesie allemande{61}, чтобы отважиться напечатать такие детские сказки. Ротшильд превращается здесь в настоящего Аладина.

Не довольствуясь этим, Бек наделяет Ротшильда

«Головокружительно величественной ролью

.

Умерить все страданья мира».

Такую миссию не могли бы выполнить даже в самой небольшой степени все капиталисты мира, вместо взятые. Неужели поэт не замечает, что он становится тем смешнее, чем возвышеннее и сильнее он старается быть, что все его упреки Ротшильду превращаются в самую низкую лесть, что он прославляет могущество Ротшильда так, как этого не мог бы сделать самый угодливый панегирист. Ротшильд должен был себя поздравить, наблюдая, в виде какого гигантского пугала отражается его маленькая личность в мозгу немецкого поэта.

После того как наш поэт облек в стихотворную форму невежественные романтические фантазии немецкого мелкого буржуа о могуществе крупного капиталиста и упования на его добрую волю, после того как в сознании своей головокружительно величественной роли он головокружительно раздул фантазию об этом могуществе, он высказывает моральное возмущение мелкого буржуа по поводу контраста между идеалом и действительностью и при этом в таком пароксизме патетики, который способен вызвать гомерический хохот даже у пенсильванского квакера:

«Пылал мой лоб, я мысли гнал прочь,

Не в силах об этом думать всю ночь»

(21 декабря)

«Вставали волосы дыбом невольно,

Я словно хватался за сердце БОГА,

Как звонарь за канат на своей колокольне»

(стр. 28).

Этим он, наверное, окончательно свел в могилу старика. Он полагает, что «духи истории» доверили ему здесь мысли, которых он не должен был бы высказывать ни вслух, ни про себя. И вот, наконец, он приходит к отчаянному решению протанцо-вать канкан в своем собственном гробу:

«Когда-нибудь сладостно мой скелет

В истлевшем саване содрогнется,

Едва услышит в могиле мой» (скелета) «прах,

Что жертвы дымятся на алтарях» (стр. 29).

Я начинаю побаиваться мальчика Карла.

Песня о доме Ротшильдов собственно закончена. Теперь следуют, как это обычно принято у современных лириков, рифмованные размышления об этой песне и о роли, которую играет в ней поэт.

«Я знаю, что могучей дланью

Избить меня можешь до крови, до боли» (стр. 30),

т. е. отсчитать ему пятьдесят ударов. Австриец не может забыть о порке. Перед лицом этой опасности ему придает мужества возвышенное чувство:

«Но без колебанья, по БОЖЬЕЙ воле,

Что думал, то пел, по его желанью».

Немецкий поэт поет всегда по приказу. Конечно, ответственность несет господин, а не слуга, и поэтому и Ротшильд должен иметь дело с БОГОМ, а не с Беком, его слугой. Вообще для современных лириков стало правилом:

1) хвастаться опасностью, которой они будто бы подвергаются из-за своих безобидных стихов;

2) получать побои и взывать после этого к богу.

Песнь «Дому Ротшильдов» заканчивается выражением высоких чувств по поводу той же песни, о которой автор, клевеща сам на себя, говорит:

«Горда и свободна, тебя покорит

И скажет, чему присягает с верой» (стр. 32),

т. е. собственному совершенству, как раз проявляющемуся в этих заключительных строках. Мы боимся, однако, как бы Ротшильд не привлек Бека к суду не за его песнь, а за эту ложную присягу.

О, если б вы простерли златую благодать!

Поэт призывает богатых оказывать помощь нуждающемуся,

Пока трудом его не сыты

Его жена и сын.

И все это для того,

Чтоб мог он добрым оставаться,

Как человек и гражданин,

т. е. summa summarum{62} добрым мещанином{63}. Бек вернулся, таким образом, к своему идеалу.

Слуга и служанка

Поэт воспевает две благочестивые души, которые, как это в высшей степени скучно описывается, лишь после многих лет скудного существования и нравственного образа жизни целомудренно взбираются, наконец, на супружеское ложе.

Целоваться? Они стыдились. Шалили беззвучно.

Ах, цветок любви распустился, но цветок с зимой неразлучный,

Танец на костылях, о боже, мотылек, огнем опаленный,

Не то ребенок цветущий, не то старик утомленный.

Вместо того чтобы закончить этой единственно хорошей строфой во всем стихотворении, автор и после этого все еще продолжает ликовать и трепетать от радости, и именно по поводу мелкой собственности, по поводу того, что «утварь своя вокруг своего очага появилась». Эта фраза произносится им не иронически, а сопровождается пролитыми всерьез слезами грусти. Но и это все еще не конец:

Лишь бог — господин их, что, звезды скликая в небе высоком,

На раба, разбившего цепи, взирает благостным оком.

Этим счастливо устраняются всякие следы остроумия. Малодушие и неуверенность Бека постоянно дают о себе знать, побуждая его до предела растягивать каждое стихотворение и мешая ему кончить до тех пор, пока он сентиментальностью не докажет всего своего филистерства. Он, повидимому, нарочно избрал гекзаметры Клейста, чтобы заставить читателя томиться той же скукой, на какую в силу своей трусливой морали обрекли себя оба влюбленных в течение долгого испытательного периода.

Еврей-старьевщик

В описании еврея-старьевщика встречается несколько наивных, премилых мест вроде:

Летит неделя, оставляя

Всего пять дней твоим трудам.

О, торопись! Без передышки

Трудись, трудись, чтоб ты был сыт!

Отец в субботу запрещает,

Сын в воскресенье не велит.

Ниже, однако, Бек целиком впадает в лпберально-младогерманскую[88] болтовню о евреях. Поэзия здесь исчезает настолько, что кажется, будто слушаешь золотушную речь в золотушной саксонской сословной палате: ты не можешь стать ни ремесленником, ни «старшиной мелких торговцев», ни земледельцем, ни профессором, но медицинская карьера тебе открыта. Поэтически это выражено так:

Запрещены тебе ремесла,

Не можешь земледельцем быть.

Ты как учитель с молодежью

Не можешь с кафедры говорить.

.

В селе больных лечить ты должен.

Разве подобным же образом нельзя было бы изложить в стихах прусский свод законов или переложить на музыку стихи г-на Людвига Баварского?

После того как еврей продекламировал своему сыну:

Трудиться должен, должен биться,

Чтоб деньги и добро добыть,

он его утешает:

Но честность все же сохранишь.

Лорелея

Эта Лорелея — не что иное, как золото.

И низость бьет волной широкой

В обитель чистоты высокой,

И счастье тонет в ней.

В этом излиянии душевной чистоты и в этом потоплении счастья содержится в высшей степени удручающая смесь пошлого и высокопарного. За сим следуют тривиальные тирады о предосудительности и безнравственности денег.

«За златом, за богатством рыщет» (любовь),

«Родных сердец и душ не ищет,

Не ищет рая в шалаше».

Если бы влияние денег ограничилось даже тем, что они раз венчали бы немецкое искание родных сердец и родственных дут и шиллеровского шалашика, в котором находит приют любящая счастливая пара, то и тогда можно было бы уже признать за ними революционную роль.

Песнь под бой барабанов

В этом стихотворении наш социалистический поэт опять показывает, как, погрязнув в немецком мещанском убожестве, он в силу этого постоянно вынужден портить и тот слабый эффект, который он производит.

Под бой барабанов выступает полк. Народ призывает солдат участвовать с ним в общем деле. Радуешься тому, что поэт, наконец, проявил мужество. Но, увы, в конце концов мы узнаем, что речь идет лишь об именинах императора и обращение народа — это лишь мечтательная импровизация, которой украдкой занимается присутствующий на параде юноша, вероятно, гимназист:

Так юный с пылким сердцем грезит.

Тот же сюжет с той же развязкой под пером Гейне превратился бы в горчайшую сатиру на немецкий народ; у Бека же получилась лишь сатира на самого поэта, отождествляющего себя с юношей, беспомощно предающимся мечтам. У Гейне мечты бюргера намеренно были бы вознесены, чтобы затем так же намеренно низвергнуть их в действительность. У Бека сам поэт разделяет эти фантазии и, конечно, получает такие же повреждения, когда сваливается в мир действительности. Первый вызывает в бюргере возмущение своей дерзостью, второй, в котором бюргер видит родственную душу, действует на него успокаивающе. Пражское восстание[89] дало ему, впрочем, возможность воспроизводить кое-что совсем в другом роде, чем этот фарс.

Переселенец

Я отломил лишь ветку,

Донес о том лесник.

Помещик целил метко,

Вот на щеке отметка.

Не хватает только, чтобы и донос лесника был изложен такими же стихами.

Деревянная нога

Здесь поэт пытается повествовать и терпит поистине жалкую неудачу. Эта полная неспособность к повествованию и изображению, проявляющаяся во всей книге, характерна для поэзии «истинного социализма». «Истинный социализм» в своей неопределенности делает невозможным установление связи между отдельными фактами, о которых нужно рассказать, и общими условиями, чтобы, таким образом, выявить в этих фактах все, что в них есть яркого и значительного. Поэтому «истинные социалисты» и в своей прозе избегают касаться истории. Там, где они не могут уклониться от нее, они довольствуются либо философской конструкцией, либо сухо и скучно регистрируют отдельные несчастные случаи и социальные явления. И всем им, как прозаикам, так и поэтам, не хватает необходимого для рассказчика таланта, что связано с неопределенностью всего их мировоззрения.

Картофель

На мотив: «Утренняя заря, утренняя заря!»

Хлеб святой!

Ты приходишь в час крутой.

Ты приходишь волей неба

К людям, в мир, что жаждет хлеба.

Умер ты — вкушай покой!

Во второй строфе он называет картофель

Той частицей, что одна

От Эдема нам осталась,

и так характеризует картофельную болезнь:

Губит ангелов чума!

В третьей строфе Бек советует бедняку надеть траур:

О бедняк!

Траур надевай, коль так.

Для тебя уж все пропало —

Ах, последнего не стало!

Плачь, кто может, пуст очаг.

О печальная страна!

Бог твой умер, ты одна,

Но утешься, край суровый, —

Искупитель к жизни новой

Вновь восстанет ото сна!

Плачь, кто может плакать, вместе с поэтом. Если бы он не испытывал такого же недостатка в энергии, как его бедняк в доброкачественном картофеле, он порадовался бы тому напитку, который получен был прошлой осенью из картофеля, этого бога буржуазии, одного из устоев существующего буржуазного общества. Немецкие землевладельцы и буржуа могли бы без всякого ущерба разрешить петь это стихотворение в церквах.

Бек заслуживает за свое рвение венка из цветов картофеля.

Старая дева

Мы не будем подробно разбирать это стихотворение, так как оно бесконечно длинно и растянулось на девяносто невыразимо скучных страниц. Старая дева, в цивилизованных странах существующая в большинстве случаев только номинально, представляет собой в Германии значительное «социальное явление».

Самая обычная манера социалистически-самодовольного рассуждения заключается в том, чтобы говорить: все было бы хорошо, если бы только, с другой стороны, не было бедных. Такое рассуждение можно было бы применить к любому предмету. Подлинное содержание его заключается в филантропически-лицемерном мелкобуржуазном филистерстве, которое полностью приемлет положительные стороны существующего общества и причитает лишь по поводу того, что наряду с этим существует и отрицательная сторона — бедность; филистерство это целиком срослось с современным обществом и желало бы только, чтобы оно продолжало существовать, но без условий его существования.

Бек повторяет это рассуждение в своем стихотворении, часто в крайне тривиальной форме, например, он пишет по случаю рождества:

О день, отрадный всем сердцам,

Вдвойне милей ты был бы нам,

Когда бы этот праздник желанный

Не пробуждал в душе бедного мальчугана

Зависти, первого из грехов:

В окно к богатому товарищу смотрит без слов,

А в сердце его богохульства буря.

Да……………………………………

…… как наслаждался бы слух мои игрой

Детства счастливого в праздничном доме,

Если б тогда же в трущобе сырой

Бедность не мерзла на грязной соломе.

В этом бесформенном, бесконечно длинном стихотворении встречаются, впрочем, отдельные хорошие места, например, изображение люмпен-пролетариата:

Он каждый день напрасно рыщет,

Еду в зловонных ямах ищет,

Как воробей свой корм дневной,

Он чинит, точит день-деньской,

Стирает вспухшею рукой,

Тележку тащит, еле жив,

С горой незрелых груш и слив:

«Кто купит? Кто?» — в слезах поет

И для гроша в грязи снует.

И на углу во славу божью

— Ведь в бога свято верит он —

Протягивает руку с дрожью:

Есть против нищенства закон.

Хотя и глух он, и немолод,

Бренчит на арфе в дождь и холод;

Из года в год все песнь одна

Звучит у каждого окна,

И няньку он плясать зовет,

А сам не слышит, что поет;

Он освещает улиц тьму,

Но света нет в его дому.

Он рубит лес и тащит груз,

Но, потеряв к работе вкус,

Стал вором, сводником, ханжой

И пропил совесть и разум свой.

Бек впервые поднимается здесь над уровнем обычной немецко-бюргерской морали, вкладывая эти стихи в уста старого нищего, дочь которого просит отца отпустить ее на свидание с офицером. Он рисует ей в приведенных выше стихах полную горечи картину положения тех классов, к которым принадлежал бы ее ребенок, и черпает свои возражения непосредственно из условий ее существования, не читая ей при этом — этого нельзя не признать — моральной проповеди.

Не укради

Нравственный слуга одного русского, которого он сам называет добрым барином, обкрадывает ночью своего показавшегося ему спящим господина, чтобы помочь своему старому отцу. Русский крадется за ним и, глядя через его плечо, читает следующее письмецо, которое тот пишет своему старику:

Я украл — возьми же деньги,

Вымоли, отец, у Спаса,

Чтобы с высоты престола

Даровал он мне прощенье.

Сна и отдыха не зная,

Буду я теперь трудиться:

Пусть украденное мною

Вновь владельцу возвратится.

Добрый барин нравственного слуги так растроган этим ужасным открытием, что не может произнести ни слова и, благословляя, кладет свою руку на голову слуги.

Но уже лежит тот трупом:

Сердце в страхе разорвалось.

Можно ли написать что-либо более комичное? Бек опускается здесь ниже уровня Коцебу и Иффланда; трагедия слуги превосходит даже мещанскую драму.

Новые боги и старые страдания

В этом стихотворении высмеиваются — и часто метко — Ронге, «Друзья света»[90], евреи нового поколения, парикмахер, прачка, лейпцигский бюргер с его умеренной свободой. Под конец поэт оправдывается перед филистерами, которые будут обвинять его за это, хотя и он

О свете песнь

Пропел навстречу тьме и буре.

Он излагает затем даже социалистически видоизмененное, основанное на своеобразном натур-деизме учение о братской любви и практической религии и противопоставляет, таким образом, одно свойство своих противников другому их свойству. Таким образом, Бек никак не может кончить без того, чтобы снова себя не погубить, так как он сам глубоко погряз в немецком убожестве и слишком много рассуждает о себе, о поэте, витающем в своей поэзии. Поэт вообще у современных лириков снова стал невероятно прилизанной, необычайно напыщенной фигурой. Это не активное существо, которое живет в действительном мире и пишет стихи, это «поэт», парящий в облаках, но облака эти — не что иное, как туманные фантазии немецкого бюргера. — Бек постоянно переходит от невероятнейшей высокопарности к самой трезвенной мещанской прозе, от мелкого воинственного юмора, направленного против существующих условий, к сентиментальному примирению с ними. То и дело он спохватывается, что ведь это он-то и есть de quo fabula narratur{64}. Его песни оказывают поэтому не революционное действие, а действуют, как

«Три шипучих порошка,

Останавливающие кровь» (стр. 293).

Вся книга весьма характерно заканчивается поэтому следующим бессильным нытьем, выражающим покорность:

Когда, о боже, будем

Мы жить, как должно людям?

Страдая, жажду я вдвойне,

Вдвойне устал я от терпенья.

Бек бесспорно обладает большим талантом и большей природной энергией, чем большинство немецкой литературной мелкоты. Его единственное несчастье — это немецкое убожество, к теоретическим формам которого принадлежат и напыщенно-слезливый социализм, и младогерманские реминисценции Бека. Пока общественные противоречия не примут в Германии более острой формы, благодаря более определенному размежеванию классов и быстрому завоеванию политической власти буржуазией, в самой Германии немецкому поэту надеяться особенно не на что. С одной стороны, для него невозможно выступать революционно в немецком обществе, так как сами революционные элементы еще слишком неразвиты; с другой стороны, окружающее его со всех сторон хроническое убожество действует слишком расслабляюще, лишая его возможности подняться над ним, быть свободным от него и высмеивать его без риска самому вновь в него впасть. Всем немецким поэтам, у которых есть хоть какой-нибудь талант, пока что можно посоветовать только одно — переселиться в цивилизованные страны.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.