XIII. НА ПУТЯХ ТВОРЧЕСКОГО ПРОЦЕССА

XIII. НА ПУТЯХ ТВОРЧЕСКОГО ПРОЦЕССА

В интересах удобства изложения мы шли по восходящей линии в описании творческого процесса, но по существу, как мы это уже подчеркнули, правильнее было бы мыслить себе всю картину так, что весь творческий процесс совершается по антропоцентрическому принципу, и основное типическое, как и коренное действие, совершается в человеческой личности, все же остальное должно мыслиться как бы на излучениях вокруг этого центра, ослабевающих по мере удаления от него, в царстве под ним, и усиливающихся, сконцентрированных, в царстве над ним. Жизненный поток и порыв берет определенное направление на творческий путь. Каждая вещь, каждая мировая частность говорит на свой лад о выявленной ею степени жизни и творчества и их роде и форме, но все это не теряется в хаосе сотворенного, где то одно, то другое забежало в тупик и не находит ни связи, ни выхода, а все слагается в единую ценность-совокупность данного момента, в живое целое, обладающее своим непреходящим значением в своем индивидуальном, конкретном живом многообразии. Человек-личность не только не изолирован, не только не один, но он как микрокосм выражает тайну и смысл всего, космический принцип и в этом смысле стоит в центре всех связей и нитей.

Ошибка исторической традиции, вызванная особыми условиями, о которых здесь говорить излишне, заключалась в том, что мировому течению навязывалось какое-либо одно направление, большей частью навеянное моральными интересами. В действительности же все может раскрываться принципиально в самых разнообразных направлениях – не только добра, истины, красоты, справедливости или их идеального, гармоничного единства, но и просто жизненной цельности и полноты – своеобразное осуществление принципа «все во всем». Это не разброд и не механическое единство, а многообразие слагающих факторов, многообразие сторон жизни и жизненных явлений – многообразие настолько важное и необходимое, что умаление и недочет в одной стороне неизбежно ведут к некоторому умалению и других сторон. Красота недобрая неполная красота, некрасивое добро не полное добро, недобрая и некрасивая истина не дает примирения с собой, она не совсем истина и т. д. Изоляция всех этих принципов, сторон действительности ведет неизбежно к превращению их в разрушительные моменты, т. е. по существу уничтожает их самих. Изолированный, так называемый чистый морализм, эстетизм, логизм и т. д. есть в сущности нелепость и разрушение[1022]. Так или иначе они есть своеобразно создавшееся единство – признак, в котором они минимально все сходятся. Пусть добро станет высшей ценностью, дающей смысл всему, но тогда оно должно быть дополнено до всей его полноты: тогда мы скажем, есть добро не только этическое (в узком смысле слова), но есть добро логическое (истина), есть добро эстетическое (красота) и т. д. вплоть до добра просто как полноты и жизненного единства и цельности – утверждение, исстари подготовлявшееся философской мыслью, начиная от древних мыслителей, как Платон, далее Августин, и кончая новыми, как Гегель. Все это многообразие пополняется еще тем, что с каждым творческим шагом открываются новые возможности.

Вот почему жизнь и действительность обращается всегда ко всей полноте личности, будит разнообразные стремления и нам так трудно дать говорить только одной стороне нашего существа и заставить абсолютно молчать другие стороны. Жизнь и действительность и в нас, и вне нас рвется к всестороннему выявлению и творчеству, к обогащению все новыми горизонтами. Это поясняет нам и другое жизненное явление: как бы ни было высоко и благородно известное свойство или стремление, но если оно дается или культивируется изолированно, оторвано от живой полноты, оно становится злом и больше всего именно тогда, когда достигает своего высшего напряжения; в конце концов оно уничтожает самое себя: святой может стать злодеем, мудрец родить глупость, эстет впасть в безобразие и т. д. В применении к личности это напоминает нам, что обращение к ней, как и ее обращение, всегда пробуждает не только, например, мысль, но и ее волю, чувство, все ее телесно-душевно-духовное существо в большей или меньшей мере. Прибегая к примеру, мы бы сказали, что можно тронуть одну струну и она прозвучит как будто одна, но в этом звуке на самом деле прозвучит весь инструмент, все сочетание, налагая свой отпечаток на то, что видимо будет исходить только от нее одной. Так музыкальный человек без всякого труда сразу узнает, не видя инструмента, на каком инструменте дана прозвучавшая нота. Прав Гете, когда он на своем поэтическом языке говорит:

Teilen kann ich nicht das Leben.

Nicht das Innen, noch das Au?en.

Allen muss das Ganze geben,

Um mit euch und mir zu hausen[1023].

Все предыдущее изложение направлено было на уяснение общих творческих возможностей, разлитых во всем мире. Мы стремились показать, как творческим путем создается до того не существовавшее ценное всеединство, создается сущность на тысячах путей. В человечестве совершается только основной, всепроникающий акт, а это значит, что мы далеки от мысли свести весь мир на материал для человеческой воли. И у не я есть своя частичка я, но только глухо и беспомощно пробивающаяся к голому простому бытию, потому что оно не знает себя и не сознает того, что и ему присуща своя своеобразная роль. Человек, взмывающий своим творческим гением на недосягаемые для остального мира высоты, этим самым вовсе не обесценивает мир и не сводит его на положение средства, иначе он сам повисал бы в воздухе и вершина не была бы вершиной. Личность не одинока в мире, а наоборот – она сердцевина всего и находится в лоне, пропитанном тем, что ясно и осознанно составляет ее основную сущность. Гордое и невыносимо тягостное одиночество человека в мире есть плод сбившейся с пути истины мысли. В этом отношении наивное миропонимание дикаря, одушевляющего все, везде видящего родственные ему одушевленные существа, с аналогичными дружественными или же враждебными ему, конкурирующими стремлениями, это наивное одухотворение несравненно ближе к правде, чем самая утонченная философская система, отрывающая человека от всего остального мира, как простого и часто антагонистичного ему материала, хотя антагонизм уже сам по себе говорит о каком-то сродстве и общей почве. С личностью и в личности глухой и темный творческий порыв вскрывается в ясной и осознаваемой форме, и открываются новые, все расширяющиеся горизонты и возможности. На этих творческих возможностях мы и остановимся здесь, имея в виду только человеческую личность и только некоторые пути ее выявлений, потому что полный обзор заставил бы нас пытаться писать книги в книге. Уяснение же творческой роли личности вполне достаточно, чтобы решить для нашего миросозерцания судьбу мира с его возможностями в ту или другую сторону: судьба эта решается определенно в том, чем станет и что творит человеческая личность.

* * *

Об этих величайших возможностях говорит уже чисто внешний акт, в итоге которого появляется конкретная человеческая жизнь – та плотская любовь, которая на пути усложнения и утончения дает в итоге великое связующее, светлое начало – ту любовь, которую история не раз пыталась отождествить с понятием бога. Пусть будет сначала физически, но здесь жизнь выходит за пределы самой себя, она расширяет и углубляет свои возможности, она создает нечто большее, чем она сама, потому что теперь прибывает новая жизнь, и диапазон активности и созидательной силы повысился или в данном существе, или несет в себе по крайней мере дальнейшие возможности. Возможное и действительно нередко существующее явление вырождения только еще больше оттеняет высказанную нами мысль о великой творческой, т. е. вместе с тем и свободной, роли личности: человек может ничего не дать, он может даже выступить в роли разрушителя и прожить физически на пути разнузданной жизни. Его роль одинаково велика как в положительном, так и в отрицательном отношении, как и вообще он может актом своей свободной личности вычеркнуть на пути воздержания, как аскет, все возможности зарождения от себя новой физической жизни. В самом грубом половом стремлении есть доля мировой тяги, преодоление изоляции человеческой личности, нужда в другой. Вся мировая история является самой убедительной свидетельницей, как окутанная всеми переливами радости и безграничного страдания любовь двух существ была и остается неиссякаемым источником не только появления новых человеческих жизней, но и необозримых поэтических, художественных, культурных и жизненных ценностей, источником всеповышающегося творческого напряжения человеческих сил. Оставьте мир при тех же условиях, но только лишите его полового фактора и половых влечений и противоположностей, и он покатится по пути потускнения и обнищания не только в области личных переживаний, но и в области объективной жизни, пока не выдохнется все то, что было создано творческим потоком, вдохновленным половым фактором. Из этого фактора рождаются наряду с голодом основные стимулы действенной силы, отсюда бьет источник света и тьмы, ибо ничто не рождается без противоположностей и противоречий – без них мир – мир, пропитанный антропоцентрическим принципом, – был бы пустыней, все должно было бы опуститься в Нирвану. Таким образом становится вполне понятным, что в мире живых существ, особенно у человека, вопросы, связанные с половой жизнью, являются делом величайшей важности, а для женщины любовь, без сомнения, центральный акт жизни, вокруг которого располагается все остальное содержание жизни.

Половая любовь, даже начавшаяся бессознательно и в голом стремлении удовлетворить себя в животном смысле, даже в этом случае несет в себе то, что должно облагородить и помочь осмыслить ее – это семья и дети. Они вероятны не только физиологически, но и по существу, так как индивид в половом сочетании, хотя и в самой грубой форме, покинул почву своей изолированности. Грубейшие наслоения, эксцессы и извращенности половой жизни не должны заслонять для нас глубокого смысла этой жизни и давать повод к общей отрицательной оценке ее как грязной стороны жизни личности: и лучшее может стать в руках человека худшим, но и худшее может через него превратиться в божественное – все зависит от того, как оно дается, чем насыщает человеческая личность свои переживания. Так искренние глубокие религиозные устремления рождали в истории человечества неслыханные, чудовищные злодейства, а с другой стороны война с ее убийством и утонченными средствами уничтожения рождала святые поступки, величайшие акты самопожертвования, героизма, сострадания и т. д. Факт сам по себе, изолированно всегда только мертвое, тупое обстояние, он всегда нам и безразличен. Только при насыщении его человеческим духом, принципом он выходит из состояния безразличия и начинает в общей связи говорить определенным языком, все это применимо и к области половой жизни[1024].

Ложноабстрактная, отвлеченная точка зрения привела и приводит до сих пор к очернению этой стороны жизни человека. Большей частью это совершается во имя потустороннего царства и отклонения этого мира. Так Вл. Соловьев изолировал половой акт и говорит о нем как о постыдном для нас деянии, «безжалостном к отходящему поколению и нечестивом потому, что это поколение наши отцы»[1025]. Но в то время как Соловьев видит спасение положения в деторождении, другой русский религиозный мыслитель, Бердяев, убежден, что в основе семьи лежит «падший пол… Семья религиозно, морально и социально оправдывает грешную, падшую половую жизнь деторождением и для деторождения возникает»[1026]. И на фоне у него вырисовывается диковинный образ андрогина, мужедевы, как изначальное состояние, как своего рода потерянный рай – еще одно логически неизбежное, очень характерное следствие ложного, отвлеченного исходного принципа, который должен вообще вести к полному исключению жизни. В частности и в данном случае эти писатели берут нежизненное, несуществующее положение, насильственно изолированное, и на нем строят свою оценку и выводы: они берут тут не человеческую, хотя бы и мимолетно разгорающуюся, любовь, в которой говорит вся данная личность со всеми ее сложными сторонами, а голый, изолированный половой акт, которого на самом деле нет и быть не может.

Пусть желающие увлекаются пафосом развенчания таких недействительных искусственно выделенных актов, для жизненного миросозерцания это по существу довольно безразлично. В жизненном явлении дана сложность и одновременные широкие возможности для выхода за пределы голого полового акта во все стороны связей и переживаний. Весь вопрос, и с точки зрения этих мыслителей, жизненно конкретно должен бы решаться бесповоротно тем, что каждый половой акт в сущности несет в себе возможность деторождения и семьи – деторождения, о котором Соловьев, например, говорит, что оно «есть добро; добро для матери, которая по слову апостола спасается деторождением, и, конечно, также добро для отца, участвующего в этом спасительном деле, добро, наконец, для получающего дар жизни»[1027]. В жизни это так и воспринимается: в семье, в сочетании двух представителей полов видят совместное «делание» жизни, не только физическое, но и духовное; мы в этом случае пытаемся сознательно ковать жизнь, стремясь создать то, что будет сильнее нас и лучше нас. Жизнь показывает нам на каждом шагу, что отцы и деды не только не страшатся «нечестия» и «безжалостности», но, наоборот, в отсутствии потомства видят тяжкую божью кару, а наличие его – то, что дети выросли, вышли в жизнь и т. д. – рассматривается как основание спокойно и с удовлетворением взирать на ушедшую в прошлое личную жизнь и возможность умереть с сознанием выполненной жизненной задачи.

Таков голос жизни, свидетельствующий не только о здоровом инстинкте, но и о глубоком, может быть, еще неосознанном смысле, заложенном в сочетании представителей двух полов, в семье, деторождении, в взаимоотношениях родителей и детей, братьев и сестер, кровных уз и т. д. в их подготовительном значении для общественных, государственных, общечеловеческих и мировых связей. Нам нет нужды долго останавливаться на этой стороне жизни: мировая литература, не говоря о примерах повседневной жизни, дала нам так много художественных образов из сферы таких переживаний и показала нам, какой неистощимый поток ценностей льется из этого вечного источника. Достаточно вспомнить здесь Антигону.

Таким образом «телу» должны быть гарантированы его права в неумаленном виде, и в противоположность несуразному, диковинному образу андрогина необходимо культивировать в облагороженной форме античную черту – любовь к красоте человеческого тела, стремясь развить его в художественное целое, как прекраснейшее произведение матери-природы и человеческих желаний и усилий – той культурно-творческой силы, из которой в мировое русло потечет еще один более или менее мощный поток творческих достижений, еще ряд прибыльных струй в лоно сущности.

* * *

Мы бросили беглый взгляд на один из путей физического творчества, и там на каждом шагу становилось ясным то, что мы подчеркнули неоднократно, а именно, что нет изолированной физической жизни, что самомалейший акт способен вынести нас на простор общих связей и большой глубины и широты. Для этой стороны особенно характерно, каким сложным клубком переживаний окутывается половой акт и в какую мощную и благородную силу вырастает он, когда он выявляется во всей его человеческой полноте и связности. Без осознания этой связности и полноты загадка жизни не поддается решению. Уже на голом физическом акте личность развертывает богатую душевную скалу переживаний, и акт тем значительнее, чем глубже он по своим связям. Инстинкт самосохранения, этот физический погонщик человека на первой ступени, уже в самом себе несет свое ограничение и видоизменение, потому что на том пути, на который он ведет по необходимости, рождаются преоборение самого инстинкта и его претворение в постепенно одухотворяющуюся форму, потому что на пути одухотворенности наилучшим путем удовлетворяется и самый инстинкт самосохранения, и достигается нечто самодовлеющее и в своем значении незыблемое: естество может и должно превратиться в культуру или по меньшей мере встать под контроль культуры. На смену вечной зависимости голого физического принципа приходят устойчивость и все более повышающаяся независимость одушевленного и одухотворенного существа, творящего свою действительность и свою сущность. Отсюда становится вполне понятным жизненное предпочтение одухотворенности: путь углубления и укрепления жизни, усиления ее интенсивности и повышения ее ценности и смысла вплоть до достижения самодовлеющего царства лежит именно здесь. Претворение голого инстинкта жизни может подняться на такую высоту, на которой он совершенно утрачивает свой прежний ограниченный и грубый смысл и как будто уничтожается совершенно, превращаясь в свою противоположность: человек может вырасти до сознания необходимости уничтожить свою жизнь; но этот акт может иметь совершенно иной смысл и значение: он может явиться актом наивысшего взлета и утверждения жизни и мощи личности, достижения той грани, на которой открываются уже перспективы бессмертия и божественности. Такова, например, жертва жизнью матери ради ребенка, жертва своими детьми ради общего блага, жизнь, принесенная в жертву всякой великой самоотреченной любви и т. д. Так сотворенное понемногу и неуклонно берет все возрастающий перевес над данным, чисто фактическим, пропитывая его и подчиняя себе. Эта неизбежность объясняется тем, что раз возникшее душевно-духовное начало может творить дальнейшие следствия, не только не ослабевая, но от творчества все усиливаясь.

Для этой характерной черты душевной жизни поучителен пример, о котором нам напоминает в своем романе Гейерстам «Голова медузы». Там он напоминает нам легенду о Персее и его борьбе с Медузой: он нес с собой в решительный бой свой щит, свою гордость, произведение человеческих рук, восхищавшее его своею красотой и блеском; он выставил его перед собой, и таким образом взгляд его не был всецело поглощен видом Медузы, а отчасти приковывался видом щита, вселявшим в Персея радость и мужество; это спасло его от общей участи окаменения и дало возможность свершить то, что другим не удавалось – именно потому, что он шел в борьбу вооруженный не только фактом, но и сотворенной им «фикцией», не давшей ему потонуть в созерцании голой действительности. Если бы мы видели мир во всей его – часто жестокой – наготе без противопоставления ему сотворенных нашей душевной жизнью возможностей, мы перед ним окаменели бы давно, как перед головой Медузы. Мужество борьбы и творческие порывы возможны только там, где нарастает мысль о возможности иного, где нет поглощенности фактическим состоянием; наоборот, будет правильнее утверждать, что для творчества, как и вообще для борьбы за новое, необходим перевес идеи – «сотворенного» – над фактическим обстоянием.

С этой точки зрения и должны быть оценены первые проблески не простого переживания действительности, а ее приятия или неприятия, пережитого восхищения или негодования, первый созданный рисунок, первая окраска, например, сосуда, первые проблески песни, искусственно создаваемого ритма и рифмы и т. д. – все это истоки великого творческого потока и необъятных творческих возможностей. Слабо мелькнувшая мысль о возможности иного, первая – хотя бы и грубейшая – сознательно поставленная цель окончательно пробивает брешь в фактическом обстоянии – если бы оно вообще было возможно в абсолютном смысле – и вводит нас в новый мир, настоящий мир, мир претворения и творчества.

Мы не собираемся здесь снова подымать весь исторически бесконечно осложненный спор о роли причинности действующей и целевой, о causae effi cientes и causae fi nales; мы здесь можем с точки зрения наших интересов ограничиться более краткими указаниями, хотя бы и с некоторым риском быть обвиненными в догматизме и в недостаточности обоснования. В конце концов и защитник одного рода причинности, причинности как causae effi cientes, не может забывать, что каждая мысль и душевное переживание осознанное, помимо своей силы как цели и ценности, бесспорно обладает некоторой действительностью и значением уже просто потому, что они также есть как факт, как все свершившееся, и потому им принадлежит какое-то влияние и причинность в мировом свершении: раз мысль, идея возникла, она этим самым уже есть несомненный реальный фактор. Конечно, таким образом признается известное значение и реальность и за абсурдами, но оно так и есть; абсурды только действительны – действуют, как полагается действовать абсурдам: ложная, безобразная или безнравственная мысль или идея, если она еще нераспознана в ее подлинной сути, действует (действительна) отрицательно, разрушительно; но если она распознана и оценивается как таковая, то тогда она становится также созидательным фактором, способным отрицательным путем помогать положительному творчеству.

Но действительность одушевленная и одухотворенная подчинена особой арифметике, в которой дважды два, выражаясь образно, может дать в итоге и не четыре, две малые слагающие могут создать в итоге великую равнодействующую. Здесь многое и многое зависит от того, чем и как насыщается душевная жизнь личности, и в какой мере вновь вошедший элемент пропитал и охватил наличное состояние личности и видоизменил ее связи. В этой сфере, как должно быть хорошо известно каждому из собственных переживаний, как говорил Кант, «призывать к мужеству значит уже на половину создавать его; наоборот, образ мышления малодушный, дряблый, самому себе совершенно не доверяющий и ожидающий помощи извне, подрывает напряжение всех сил человека и делает его даже недостойным этой помощи». Но призывать приходится всегда только к тому, чего еще нет, что только мыслится как более или менее вероятная возможность.

Это должно сделать нам понятным, почему в конце концов даже фикция способна стать плодотворной. О Вл. Соловьеве передают его друзья, что он однажды по близорукости принял скорлупу пасхального яйца, надетую детьми на палочку, за одиноко растущий цветок, и это повело к тому, что вдохновленный его видом Соловьев почувствовал потребность и достаточный подъем, чтобы излить свои эмоции по этому поводу в стихах. Представим себе, что на этом пути у близорукого поэта выросло бы гениальное произведение; что изменилось бы в его ценности оттого, что оно порождено фикцией, только помысленной действительностью? Что в том, что сам факт мал и ничтожен? Так малое и ничтожное само по себе может в известном сочетании в переживаниях личности родить великое, а великое кончить почти ничем, когда гора, как говорят, родит мышь.

Таким образом и зло, и фикция, и ложь, и безобразие со всеми приносимыми ими страданиями находят свое место в общем свершении. Важно в этом случае, как оценены они, какое отводится им личностью место, в какую общую связь они входят и что они будят в личности. Особенно важно, какою степенью чувства, веры и убежденности насыщено их переживание личностью. Этим определяется характер и степень действенности, порождаемой ими. Завет любви к ближнему и идея смирения сами по себе маленькие мысли среди мириад других мыслей, но насыщенные всей идеальной полнотой личности, веры и убеждения они превратились в мировой фактор, вплетенный во всю историю человечества, хотя христиане сплошь и рядом и показывают себя худшими язычниками.

Так с каждым шагом личность в своих душевных переживаниях обретает возможности становиться все богаче, творить из себя все новое и новое. Как совершенно правильно подчеркнул Бергсон[1028], каждая мысль и каждое чувство уже в силу самого своего повторения становится уже не той, что она была раньше, становится новой. Наша личность никогда не повторяется; даже тогда, когда она теряет и беднеет, она никогда не приходит к тому, чем она была, как и стояние на одном месте для нее немыслимо.

Таким образом в душевной жизни, поскольку мы ее изолируем здесь в интересах изложения, идет созидание новых мировых возможностей, новой действительности, вводятся новые силы, выделяя и слагая, вширь и вглубь. Человек никогда не останавливается на данности, он всегда в ней отбирает, оценивает, дополняет своим воображением, привносит свои предвосхищения, свой колорит, он всегда живет в мире, который он отчасти создает сам и все больше стремится приспособить к себе. У розы, например, свой аромат, свои форма и цвет, именно данные и никакие иные у данного цветка, но я любуюсь, даю ей фон из тысячи моих воспоминаний, сопоставлений с ей подобными, из эмоций, жизненных сочетаний чисто человеческого свойства, как брак и невеста, любимая женщина, похороны и могила, торжество поэта или артиста и т. д. Я могу сделать это не только в моем восприятии, но я могу посадить эту розу в разные сочетания и этим определить ее действенную роль: в петлице, на поясе у женщины, в вазе на письменном столе, в венке на крышке гроба, в одиночестве или в букете – все это придаст ей – одной и той же, разный характер, т. е. она будет в сущности, в своей действенности не одной и той же. Так растет и творится новый мир на этом пути.

Но все это становится возможным именно в силу свободы, в силу возможности свободной оценки и свободного выделения и слагания и в меру его. В основе всего этого творчества сущности и ее видов и степеней лежат истина, добро, красота, их принципы. Мы творим на основе их или ими. Мы уже раньше стремились показать, что истину нужно понять активистически, что она творчески-созидательна, что истина недействующая или недейственная, это есть нечто нелепое, внутренне противоречивое; бездейственность первый и верный признак отсутствия истины. На пути истины мы одухотворяем, а это значит, обосновываем и повышаем действенность и творческие перспективы, также возможности создания самодовлеющего мира, освобожденного от власти времени и условий. На этом мы здесь останавливаться не будем, отсылая читателя к главе об истине.

Здесь мы на момент обратимся к той стороне творческой жизни, которую принято называть эстетической. Здесь творческая струя выявлена наиболее ярко и жизненно убедительно. Самый черный пессимист, резко ощущающий мир как течение железной необходимости, лишенной всякого творческого почина, не может уйти от простого и неустранимого факта претворения, с которым мы встречаемся на каждом шагу: это то великое преображение, когда самая неприглядная действительность слагается в божественное целое в эстетическом созерцании, хотя бы ее как будто только копировали в картине, в романе и т. д. Глядя на изнурительный, невыносимо тяжелый труд заводских рабочих на чугунолитейном заводе, мы можем ощущать только ужас и дыхание ада; но вот художник (Менцель) дает нам новую остроту зрения, научает нас видеть ту же самую действительность, но уже в ином виде: мы смотрим на его картину, можем чувствовать не только реализм, но и красоту, и творческое веяние, и «дыхание божества». Более того, достаточно нам выделить и обособить, как в картине, клочок действительности, чтобы он заговорил эстетически претворенным языком. Так мы в самом назначении факта быть в данном случае в сфере эстетического претворяем его облик и его значение и сущность: фактически безразличное, может быть, даже темное и отталкивающее в зависимости от того, в какую раму оно вставлено, как оно «обрамлено», может стать прекрасным и увлекательным, как Пан Врубеля, как картины заговора, преступления, как образ Иуды, как самосожжение фанатиков и т. д. Действительность берется при этом так, как она есть, но меняется только ее «рама», создается только своеобразная временная или условная обособленность, как на это правильно указал в своей «Эстетике» Гаман. Зло, месть, ненависть и т. д. – все это может претвориться в эстетическом творчестве.

Все это имеет первостепенное значение для разрешения мировой проблемы в сторону пессимизма или оптимизма: для того, кто помнит о волшебной силе эстетики как практики пессимизм уже прорван самым решительным образом, потому что все фактически данное – при условии даже полного сохранения верности фактическому обстоянию – может быть одухотворено эстетически, а это значит, что даже у зла, у тьмы, поскольку они становятся причастными к царству творчества, поскольку они становятся эстетическими или красивыми, постольку они освобождены от власти зла и отрицания; красивое зло не совсем зло уже по одному тому, что оно красиво, как некрасивое добро теряет соответственно потому, что оно некрасиво. Это то, о чем нам говорит на каждом шагу жизнь искусства.

Такое претворение стоит вне всяких сомнений особенно потому, что восприятие эстетическое, как и всякое восприятие, ничего не берет пассивно, но все перерабатывает и пересоздает творчески. В этом смысле и художник, и поэт – оба бесспорные творцы, о которых Роден говорит[1029]: «Стоит лишь большому художнику или великому писателю коснуться какого-либо из перечисленных безобразий, и оно моментально преобразовывается… одним мановением волшебной кисти оно делается прекрасным». Это волшебство, добавим мы от себя, удается именно потому, что каждое явление потенциально несет в себе все эти возможности, иначе мы никогда не поверили бы в них, и они нас не могли бы убедить художественно, если бы между ними и действительностью совершенно отсутствовала всякая связь.

Эта творческая мощь принимает особенный размах и значение в той сфере, где она не утрачивает связи с известной дозой реализма и связи с т. н. действительностью, но и не позволяет связывать себя и выходит на простор полного творческого раскрытия творческой фантазии личности – там, где обывательский и в сущности вне искусства лежащий вопрос «было или не было в действительности?» утрачивает всякое значение и становится законным и истинно понятным только одно «художественно или нехудожественно?», «внутренне правдиво и убедительно или нет» и в этом смысле «действительно или недействительно?»[1030]. В мире тогда появляется новая прослойка, новые факторы и фигуры, по существу обладающие бесспорной действительностью и действенностью и самым фактом своей сотворенности нашедшие себе жизнь и значение. Раз возникнув в меру своей художественной цельности и совершенства, они, эти продукты эстетического творчества, входят в армию живых сил культуры, и вся дальнейшая жизнь личности совершается при их участии и отчасти под их влиянием; через личность они обретают отраженное влияние и на все мировое свершение. До Шекспира не было Гамлета и Отелло, до Пушкина не было Онегина и Татьяны, до Гете не было гетевского Фауста и Мефистофеля, они их «выдумали» или, мы скажем, родили своей творческой фантазией; но это относится к истории их возникновения, к эпохе, предшествовавшей им, не знавшей их и творившей жизнь без них. Мы же все питомцы той действительности, которая без них немыслима и не была бы; они нас учили и воспитывали – пусть только в меру нашего образования и восприимчивости – не меньше, чем те, кого мы знали узко жизненно как определенных лиц. С эпохи поэта созданная им фигура живет и воздействует, несомненно, во много раз глубже, длительнее и шире, чем тысячи и тысячи физически живущих и живших людей. Все последующие эпохи создавались не только теми, кто жил в предыдущих, но и теми «сотворенностями», которые возникли раньше, освободились от конкретной человеческой власти, сами, так сказать, напитались ею, ожили и пошли самостоятельно в жизнь, расселяясь по умам и душам с раннего детства и влияя на их рост и направление. Когда Г. Лебон говорит, что мертвые не совсем ушли, что они оставили здесь часть своей души и сущности и отчасти правят нами, то он прав, но прав в особом смысле: они правят нами, собственно, не сами, а через те «сотворенности», которые пережили их, которые остались жить и творить жизнь по своему, в своем новом сочетании с реальными в обычном смысле творцами и с новыми продуктами творческого порождения. Вспомним только, что жизнь и действительность – действенность гениальных творений длится даже не века, а тысячелетия, если даже отвлечься от их вневременного значения. На этом фоне приобретают свое настоящее значение такие гениальные блестки мысли, какие мы находим у Ницше, когда он говорит: «Необходимо понять основное художественное явление, которое именуется «жизнь» – созидающий дух»[1031].

Отлитое в единство формы и содержания, когда значение, как нечто внутреннее, нашло свое внешнее выражение в соответствующей форме – единство формы и содержания мы и считаем тем, что представляет собой эстетическое явление, когда к нему подходят со стороны формы – красота в широком смысле этого понятия творит свой победный путь в мир и мировое свершение. Это единство может найти свое осуществление во всем, начиная от пустыни, от безотрадных видов Сахары, от одинокого камня, от унылого вида безбрежных однообразных степей и кончая всей сложностью и возвышенностью прямых человеческих переживаний и взаимоотношений личностей; потому что во всем есть своя доля значения, своя «идея». Нам будет нетрудно понять и почувствовать ее, если мы не замкнемся в традиционное ожидание одного этического содержания и оправдания. Пустыня, как и камень, как развесистое дерево, может лежать совершенно вне добра и зла, но быть красивым и многозначительным в иных направлениях. Одним из них, между прочим, является и то, что так удачно отметил Вл. Соловьев: это организующая мощь всего того, что приобщилось к эстетическому царству.

Достигнутые единства формы и содержания именно в силу своей цельности создают деятельную мощь и широкие возможности связей – то, что делает в действительности эстетический сепаратизм немыслимым: красота, как и истина, и добро, есть только особый характер действенности, но действенности несвязанной определенным предметом или руслом: в каждой из них или, лучше сказать, из каждой из них может вытекать жизненная полнота и всесторонность. Это и является моментом, оправдывающим утверждение Ницше, что высшего раскрытия искусство достигает в человеческой личности, развернутой во всей ее полноте и мощи, и что основным явлением художественности надо считать «жизнь – творческий дух». Сама природа и вещи далеко не лишены этого «божественного» характера, но они несут в себе только возможности, которые способны развернуться во всей их полноте только под волшебным влиянием человеческого принципа, только при прикосновении магической палочки творческой личности – той самой личности, о королевской щедрости которой правильно говорил Ницше.

Мы подчеркиваем, что речь в этом случае идет не об ограничении сферы, а о раскрытии горизонтов и возможностей. С этой точки зрения, вообще нужно сказать, что культура, в том числе и художественная культура, это не только произведения в обычном значении этого слова, но в нее входят и творцы их и может быть не меньше, а иногда больше, чем их произведения. Россия это не только «Война и мир», но и Толстой; Германия это не только Фауст или «Критика чистого разума», но и Гете и Кант. Более того, отсюда совершенно ясно вытекает, что в итоге получается целое, которое само имеет свое определенное лицо, лицо народа, класса и т. д. В этом смысле вполне правомерна речь об особой культуре отдельных социальных групп. Конкретные личности, индивидуальные и социальные – групповые, не меньшие культурные ценности. С практической – педагогической – точки зрения особенно интересно отметить, что в царстве эстетических ценностей человеческому телу – этой тоже вещи – принадлежит вполне правомерное место, и с этой точки зрения физическое воспитание должно быть оправдано не только как образование средства и орудия, но ему принадлежит самостоятельная эстетическая ценность. Что человек сам может явиться величайшим произведением, это должно быть отнесено ни только к его духовному укладу, но и к его телу. Идеальное положение, конечно, достигается там, где достигается идеальная их полнота и гармония.

При этом глубоко знаменательно то, что в эстетической сфере при превращении естественных вещей в культурные ценности открывается возможность рассматривать вещи как отраженные личности, как организмы и живое, и отсюда становится особенно понятной их неприкосновенность и ценность. Мы не могли бы ничего почувствовать в них, если бы они не были созданы творческой художественной силой, «организованы» по антропоцентрическому принципу[1032]. Попытки оторвать их от действительности и подлинно человеческого основаны опять-таки на отвлеченно изолирующей точке зрения. Обычно эстетические ценности противопоставляются этическим в том, что первые рассматриваются как типично созерцательные ценности: «ценности этого рода строят эстетический предмет или художественный смысл объектов, которые лежат вне сферы воли и поступков, не зовут нас к деяниям, как личности с их этической свободой, а наоборот – они являются типичными примерами благ, по отношению к которым мы держимся, спокойно рассматривая или созерцательно оценивая»[1033]. Но это опровергается тем, что перед нами как бы то ни было ценности, которые по существу не могут быть лишены императивного характера; их действие только распространяется не на объекты прямо, а на личности, но оно от этого не становится менее активным. Это типичное свойство действенности созерцательных состояний. Спокойствие, как будто бездейственно-созерцательное состояние, связанное с эстетическим наслаждением, объясняется не пассивностью, а своеобразием действия – перенесением центра тяжести его в самые эстетически наслаждающиеся личности и в действие через эту преломляющую среду, т. е. действие дано не непосредственно только постольку, поскольку речь идет о воздействии на вещный мир. В этом их персональном действии, когда даже вещи персонализируются на эстетическом пути, и заключается их великое воспитательно-образовательное действие, значение. В этом смысле это могучий культурный фактор с громадным диапазоном действия. Таким образом и с этой стороны нет отрыва от антропоцентрического принципа.

Так, на этом пути льется поток творчества сущности, пробивается струя абсолютного. Красота, как учил Платон, один из верных симптомов присутствия бога, его откровения в этом мире. Не даром религиозные, высшие эстетические состояния всегда находили себе соответствующее выражение в ритме музыки, в различных формах искусств, в пении и танцах – вся история человечества красноречиво говорит нам о богодейственной роли эстетических факторов: такова роль музыки, пения, живописи, пластики, религиозных танцев и т. д. в прошлом и настоящем, как нет сомнения в том, что эта связь останется и на будущее время, поскольку будут живы религиозные переживания. Красота, претворяясь в совершенную индивидуальность, этим самым осуществляет в себе совершенную общность, универсальность. В их соединении и кроется сущность.

Все это оправдывает наше безусловное присоединение к мысли, что красота есть один из великих благодетельных путей в мире, что красота может спасти мир, если в этом явится нужда и если мы не будем изолировать ее, поскольку она и не допускает изоляции в действительности. Улучшение, совершенствование возможно не только на пути нравственного оздоровления и возвышения – одним из таких путей является и путь эстетического творческого выявления. Человек-личность должен научиться, – а может быть, даже просто только дать себе простор? – смотреть на жизнь и мир не только с насупленными бровями нравственного проповедника и с наморщенным лбом и напряженным взором сомневающегося мыслителя или, наконец, фанатически настроенного религиозного борца за святость и правду – можно не только стремиться к звездам, но можно и должно просто радоваться и наслаждаться их блеском и красотой (Гете). Если человек сумел пробудить в своей душе способность понимать красоту и ценить эстетические переживания и явления, если он вскрыл в себе способность глубоко отзываться на сонаты Бетховена, на поэзию Гете, на скульптуру Родена и т. д., то он не только сам вырос и обогатился, но вошел в сферу обогащения мира, он приобщился к царству творцов, хотя бы сам он во всю свою жизнь не сочинил внешне ни одного стиха, не вылепил ни одной фигуры и т. д. Уже в одном этом мир его перестает быть продуктом темной механической силы; мир его тогда уже спасен от беспросветного пессимизма: достаточно факта существования творчества личности, красоты в разных формах, искусства, философского творчества Платона, Рафаэля и т. д., чтобы можно было найти опорную точку для отражения – и отражения решительного – черной волны абсолютного пессимизма и почувствовать в жизни мира и человека дуновение божественно освежающей струи. В красоте в мире пробивается ясный луч вечности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.