4. От предвестников к «потерянному поколению» и «поколению протеста»
4. От предвестников к «потерянному поколению» и «поколению протеста»
Имеет смысл сразу указать на факт существования определённого идеологического течения с соответствующей особой «историографией», согласно которому вышеописанный процесс (или по крайней мере его начальные стадии) имеет положительный характер, является неким завоеванием. Это очередной аспект современного нигилизма, подоплёкой которому служит постыдное чувство «жертвенной эйфории» (или, как сказали бы мы сегодня, — «комплекс заложников» — Прим. перев.). Хорошо известно, что со времени зарождения просветительства и либерализма и вплоть до формирования имманентного историзма, поначалу имевшего «идеалистический», а позднее материалистический и марксистский характер, приверженцы подобных учений истолковывали указанные стадии распада как освобождение и новое самоутверждение человека, превозносили их как прогресс духа и как истинный «гуманизм». Позднее мы ещё увидим насколько подобного рода мышление сказалось на отдельных (далеко не лучших) взглядах Ницше, относящихся к периоду постнигилизма. Теперь же ограничимся указанием лишь на один существенный момент.
Никакой Бог никогда не связывал человека. Божественный деспотизм является выдумкой чистой воды. Точно такой же выдумкой является деспотизм, которому, по мнению деятелей эпохи Просвещения и революционеров, мир Традиции был обязан своим вертикально ориентированным устройством, своей иерархической системой и разнообразными формами законной власти и священного владычества. Вопреки подобным представлениям, истинным основанием традиционного мира всегда был особый внутренний склад, способность к распознанию и интересы, присущие особому человеческому типу, почти окончательно исчезнувшему в наше время. Некогда человек возжелал «освободиться» и ему было позволено это сделать. Ему разрешили разорвать даже те узы, которые скорее поддерживали, нежели связывали его; ему дали «насладиться» всеми последствиями обретённой свободы, которые со строгой неумолимостью привели к нынешнему положению дел, к миру, в котором «Бог мертв» (Бернанос говорит: «Бог удалился»), а жизнь превратилась в царство абсурда, где всё возможно и всё дозволено. Во всём произошедшем следует видеть исключительно действие того, что на Востоке называют законом согласованных действий и противодействий, который объективно работает «по ту сторону добра и зла», по ту сторону любой мелкой морали.
В последнее время разрыв увеличился, охватив уже не только уровень морали, но также онтологический и экзистенциальный уровень. Ценности, вчера подвергавшиеся сомнению и расшатывающиеся критикой немногих, сравнительно одиноких предвестников, сегодня окончательно утратили прочность в общем повседневном сознании. Речь идёт уже не просто о «проблемах», но о таком состоянии дел, при котором имморалистический пафос вчерашних бунтарей уже кажется предельно устаревшим и надуманным. С некоторых пор подавляющее большинство западного человечества настолько свыклось с мыслью о полной бессмысленности жизни и её абсолютной независимости от какого-либо высшего начала, что приноровилось проживать её наиболее сносным и по возможности наименее неприятным образом. Однако обратной стороной и неизбежным следствием подобного состояния является всё большее оскудение внутренней жизни, которая становится все более бесформенной, непрочной и ускользающей, наряду со стремительным исчезновением всякой стойкости характера. С другой стороны, поддержанию этого состояния способствует хорошо разработанная система компенсационных и усыпляющих средств, которая нисколько не утрачивает свой действенности от неумения большинства распознать ее истинный характер. Один персонаж Э. Хемингуэя подводит итог следующим образом: «Религия — опиум для народа… Но сегодня и экономика — это опиум для народа, также как и патриотизм… А секс, разве не является он тем же опиумом для народа? Но выпивка — это лучший из опиумов, совершеннейший из них, даже если некоторые предпочитают ему радио, этот опиум пользуется большим спросом».
Там, где рождается подобное чувство, фасад начинает шататься, строительные леса разваливаются и за распадом ценностей наступает очередь отказа от всех заменителей, при помощи которых пытаются замаскировать бессмысленность жизни, отныне предоставленной самой себе. Одновременно с этим возникает экзистенциальная тема тошноты, отвращения, пустоты, ощущаемой за системой буржуазного мира, тема абсурдности новой «приземлённой» «цивилизации». У людей с обострённой чувствительностью проявляются различные виды экзистенциальной травмы, возникают состояния, которые описывают как «чувство призрачности происходящего», «деградацию объективной реальности», «экзистенциальное отчуждение». Единичные переживания, ещё вчера доступные лишь редким мыслителям и художникам, становятся сегодня привычным и естественным образом жизни для многих представителей новейших молодежных движений.
Казалось бы совсем недавно всё вышесказанное касалось только отдельных писателей, художников и. «проклятых поэтов», которые вели беспорядочную жизнь, нередко злоупотребляли спиртным и наркотиками, смешивая гениальность с атмосферой экзистенциального распада и иррационального бунта против господствующих ценностей. Крайне показателен в этом отношении случай Рембо, высшей формой бунта для которого стал отказ от собственного гения, молчание, уход в практическую деятельность, граничащую с банальными поисками наживы. Можно вспомнить также Лот-реамона, которого экзистенциальная травма подтолкнула к болезненному прославлению зла, ужаса, хаотичной стихийности (Мальдо-рор, герой его стихов, говорит: «Я принял жизнь как рану, и воспретил себе самоубийством исцелить её»). Подобно Джеку Лондону и многим другим, включая раннего Эрнста Юн-гера, одинокие индивидуалисты издавна пускались в авантюры в поисках новых горизонтов в дальних землях и морях, но для остальных мир продолжал оставаться надёжным и устойчивым, и под знаменами науки звучал гимн во имя триумфального шествия прогресса, лишь изредка заглушаемый грохотом бомб анархистов-одиночек.
Но уже после Первой мировой войны процесс начал развиваться в полную силу, предвещая появление крайних форма нигилизма. Правда поначалу эти формы продолжали сохранять маргинальный характер и затрагивали преимущественно представителей творческой среды. Одним из наиболее значительных и радикальных явлений того времени можно считать дадаизм, который довел до логического завершения те глубинные побуждения, которые питали различные движения авангардного искусства. Дадаизм окончательно отверг уже сами категории искусства, утверждая необходимость перехода к хаотическим формам жизни, полностью лишенной рациональности, логичности и всяческих уз, призвав к принятию всего абсурдного и противоречивого в мире, как составляющего саму сущность жизни, и закончив прославлением этой бессмысленности и бесцельности.
Отчасти подобные темы позднее продолжил развивать сюрреализм с его отказом подгонять жизнь под «смехотворные условия всякого существования здесь внизу». Этот путь до самого конца, ознаменованного самоубийством, прошли такие сюрреалисты, как Ваше, Кревель и Риго (Vache, Crevel, Rigault), последний из которых бросил вызов своим единомышленникам, обвинив их в неспособности совершить какой-либо поступок вне рамок литературы и поэзии. Наконец, когда ещё молодой Бретон заявил, что самым простым сюрреалистическим актом было бы выйти на улицу и застрелить случайного прохожего, он просто предвосхитил то, что после Второй мировой войны осуществили отдельные представители новых поколений. Отказавшись от самоубийства как способа радикального решения проблемы смысла жизни для метафизически одинокого человека, они перешли от слов к делу, желая обрести единственно возможный смысл посредством абсурдных и разрушительных акций.
После очередной тяжелейшей травмы, нанесенной Второй мировой войной со всеми её последствиями, и краха новой системы мнимых ценностей, подобные настроения охватили целое поколение, названное сгоревшим или потерянным, которое, несмотря на изрядную долю фальшивости, показухи и карикатурности, присущих их поведению, стало живым знамением времени. И хотя это явление имело сравнительно локальный характер, оно ничуть не утратило своей типичности.
Первым делом здесь можно вспомнить так называемых «бунтарей без знамени», young angry man, с их яростью и агрессивностью, направленных против мира, где они чувствовали себя чужаками, уже не находя в нём никакого смысла и никакой ценности, достойных того, чтобы за них сражаться или хотя бы способных воодушевить на борьбу. Как уже говорилось, это стало признаком исчезновения из мира «умершего Бога» прежних форм бунта, в основе которых, несмотря ни на что, сохранялась — как в том же утопическом анархизме — убеждение в необходимости бороться за правое дело, которое можно отстаивать ценой любых разрушений и ради которого можно пожертвовать собственной жизнью. Если прежде «нигилизм» был отрицанием неких конкретных ценностей, присущих данному мироустройству и обществу, которые следовало уничтожить во имя других ценностей, собственно и толкавших на этот бунт, то его современные формы тяготеют к бунту в чистом виде, к иррациональному мятежу, восстанию «без знамени».
К этому же направлению относятся английское движение teddy boys (пижоны (англ.). — Прим. перев.) и немецкое движение Halbstarken (нем. — хулиганы, шалопаи. — Прим. перев.), «поколение руин». Известно, что как одни, так и другие использовали формы агрессивного протеста, нередко перераставшие в криминальные акции и откровенный вандализм, которые превозносились как «чистое действие», как бесстрастное свидетельство своего отличия от других. В славянских странах это явление проявилось в движении хулиганов. Еще более примечательным примером стали их американские единомышленники, представленные hipsters и beat generation (соответственно «хиппи» и «битники». — Прим. перев). Здесь также речь шла уже не о неких интеллектуальных построениях, но об экзистенциальной позиции, занятой определенной частью молодежи, что только позднее получило своё отражение в литературе особого толка. По сравнению со своими британскими единомышленниками эти молодежные движения отличались гораздо более холодным, откровенным и жестким неприятием любого мнимого порядка, рациональности, логичности — всего того, что они назвали «square», то есть всего, выглядящего «добропорядочным», устойчивым, законным и надёжным; как кто-то сказал, это была «молчаливая разрушительная ярость», отвращение к «тому непостижимому отродью, которое умудряется всерьез воспылать страстью к женщине, работе, семье» (Норман Подорец) (Phodoretz). Несмотря на все завоевания науки, для американских хиппи, наиболее полно испытавших на себе все прелести индустриализации и ничем необузданного активизма, «организованное безумие нормального мира», вся абсурдность того, что сегодня принято считать нормальным, проявились с наибольшей очевидностью. Поэтому основными проявлениями этого движения стало абсолютное нежелание как-либо отождествлять себя с внешним миром, полный отказ от какого-либо сотрудничества с обществом, от любой возможности занять «своё» место в этом обществе. При этом любопытно отметить, что это движение увлекло не только молодежь, не только наиболее пострадавшие социальные низы, но и выходцев из самых различных классов, в том числе и наиболее богатых. Новое кочевничество здесь соседствовало с тягой к простейшим формам существования. Для хиппи алкоголь, секс, негритянская джазовая музыка, скорость, наркотики, как и немотивированные преступления, в полном соответствии с тем, что некогда предлагал А. Бретон, стали средствами, позволяющими вынести пустоту существования за счёт крайнего обострения всех чувств. Они не боялись, но, скорее, жаждали «испытать ужасающие удары, наносимые собственным Я», пускаясь во всевозможные эксперименты над собой (Н. Мейлер). Отчасти книги Джека Керуака и поэзия Алена Гинзберга также стали порождением подобного рода настроений.[9]
Впрочем, надо сказать, что это движение уже имело своими предшественниками отдельных авторов, справедливо прозванных Уолтами Уитменами, которые, правда, в отличие от него воспели не оптимистический мир, исполненный надежд, и жизнь американской демократической молодежи, но мир, катящийся в пропасть. Не считая Дос Пассоса и отдельных авторов того же круга, можно вспомнить Генри Миллера начального периода, которого с полным правом можно считать духовным отцом подобных течений. Можно сказать, что он был «больше, чем просто писателем или художником, но, скорее, коллективным явлением эпохи — воплощенным и кричащим явлением, грубым проявлением экзистенциального страха, яростного отчаяния и бесконечного ужаса, скрытыми за крушащимся фасадом» (предисловие к «Тропику Рака». Editions du Chene, Paris, 1946). Это ощущение tabula rasa,[10] космического безмолвия, ничто, полного крушения эпохи «у пророка, увидевшего наступление конца мира в момент наивысшего расцвета и блеска этого мира, достигшего апогея своего величия и своей чумной заразы».
Именно Миллеру принадлежат эти характерные слова: «С самого начала я не знал ничего, кроме хаоса, который обволакивал меня подобно потоку, который я вдыхал своими легкими». «Каменный лес, в центре которого скрывается хаос», — так переживает современный человек окружающий его мир. «Бывало, что в самом центре хаоса, в самом его сердце, я плясал или напивался вдрызг, или занимался любовью, или с кем-то дружил, или планировал новую жизнь, но все было хаосом, все было камнем, ни в чем не было надежды, ничто не поддавалось пониманию».[11]
Подтверждением подобного восприятия могут служить также те слова, которые вложил в уста одного из своих персонажей другой писатель, Герман Гессе: «Я предпочитаю корчиться в пламени дьявольской боли, чем жить в этой атмосфере средней температуры. Тогда вспыхивает внутри меня дикое желание сильных эмоций, чувств, гнев против этой плоской, рыхлой, обычной и стерилизованной жизни и жажда расколотить что-нибудь вдребезги, всё равно что — магазин, собор или самого себя; стремление к ужасающим безумствам… Что я всегда на самом деле отвергал, ненавидел и проклинал, так эту удовлетворенность, это безмятежное здоровье, этот жирный оптимизм буржуа, эту дисциплинированность посредственного, среднего обывателя». П. ван ден Босх (P. van den Bosch) писал в своих «Детях абсурда»: «Мы призраки войны, на которой мы не бывали… Мы взглянули распахнутыми глазами на этот расколдованный мир, мы, более чем кто-либо другой, являемся детьми абсурда. Бывают дни, когда бессмысленность мира тяготит нас как порок. Нам кажется, что Бог умер от старости и наша жизнь лишена цели… Мы не скисли и не ожесточились, мы просто начинаем с нуля. Мы были рождены в руинах. Когда мы появились на свет, золото уже превратилось в камень».
Таким образом, наследие предтеч европейского нигилизма по большей части было усвоено представителями упомянутых здесь движений «потерянной молодежи» в жестких формах пережитой жизни. Важной чертой здесь является отсутствие каких-либо социал-революционных требований, неверие в возможность организованной деятельности, которая могла бы изменить сложившееся положение дел; это отличает эти движения как от вчерашнего нигилизма, так и от левых интеллектуалов, выступающих против буржуазного общества. «Работать, читать, проходить подготовку в партийных ячейках, верить, чтобы потом сломать себе шею — нет, спасибо, это не для меня» — говорит, к примеру, один из героев Керуака. Таков итог, к которому практически сводится и любая «революция» левых сил, когда она достигает победы и преодолевает стадию простого бунта. Тот же Камю, после того как избавился от своих коммунистических иллюзий, со всей очевидностью выявил этот факт: революция неизбежно изменяет своим изначальным принципам, создавая новую систему угнетения и устанавливая новый конформизм, имеющий ещё более тупой и абсурдный характер.
Здесь не место для более подробного рассмотрения всех этих свидетельств травмированного существования, не говоря уже о свидетельствах со стороны тех, кого можно было бы назвать «мучениками современного прогресса». Как мы уже говорили, нас интересуют лишь те из них, которые представляют собой показательную ценность как знамения времени. Между тем большинство из рассмотренных выше форм выродились в экстравагантные и проходящие модные формы. Но невозможно отрицать той причинной, а следовательно, необходимой связи, которая объединяет их с миром, «где умер Бог», которому так и не нашли замены. Исчезают одни формы, на смену им приходят другие, родственные прежним по сути и различающиеся только обстоятельствами своего возникновения, и так будет вплоть до завершения настоящего цикла.