13

13

Способность переживать историю и способ, каким она, а в

особенности собственное становление, переживается у разных людей очень различны.

Каждой культуре свойствен строго индивидуальный способ

видеть и познавать природу, или, что то же, у каждой есть

ее собственная своеобразная природа, каковой в том же самом виде не может обладать никакой другой вид людей. Точно так же у каждой культуры, а в пределах отдельной культуры, с меньшими отличиями, у каждого отдельного человека, есть свой совершенно особый вид истории, в картине и стиле которого он созерцает, чувствует и переживает общее и личное, внутреннее и внешнее, общеисторическое и биографическое становление. Любовь к автобиографии западного человечества совершенно чужда античному. Полной противоположностью сознательной истории Западной Европы является прямо-таки грезящая бессознательность истории индийской. А что такое видели перед собой люди арабской культуры, Павел, Плотин или Магомет, когда они произносили слово "мировая история"? И если уже в высшей степени трудно составить себе ясное представление о природе, причинно устроенном окружающем мире других людей, хотя в ней объединено в одну картину все специфически познаваемое, то тем более невозможно усвоить себе силами собственной души исторический аспект мира чуждых культур, возникшую из ее совершенно по-другому устроенной души картину становления Здесь всегда останется какой-то недоступный остаток, тем более значительный, чем меньше собственный исторически инстинкт, собственный физиогномический такт, собственное знание людей. И тем не менее разрешение этой задачи есть необходимая предпосылка всякого глубокого уразумения мира. Исторический окружающий мир других людей есть часть их существа, и нельзя понять человека, если не знать его чувства времени, его идеи судьбы, стиля и степени сознательности его внутренней жизни. Чего мы не можем здесь найти в виде непосредственных признаний, то мы должны

198

заимствовать из символики внешней культуры. Только таким

образом непонятное само по себе становится доступным, и

это обстоятельство придает неизмеримую ценность историческому стилю культуры и относящимся к ее составу символам времени.

Одним из таких, Притом едва ли когда-либо правильно понятым знаком, являются уже ранее упоминавшиеся часы — создание высокоразвитых культур, делающееся все более таинственным, чем более о нем размышляешь. Античный человек — не без преднамеренности — умел без них обходиться, хотя в двух более древних мирах вавилонской и египетской души с их точной астрономией и летосчислением, с их глубокой внимательностью к прошедшему и будущему и соотношению их с настоящим моментом, часы были в постоянном употреблении (как солнечные и водяные часы). Но античное существование, эвклидовское, стоящее вне всяких связей, подобное точке, было все заключено в текущем моменте. Ничто не должно было напоминать о прошедшем и будущем. Археологии в античности не существует, так же как и ее психологической обратной стороны — астрологии. Там не было и летосчисления, так как счет по олимпиадам был только литературным паллиативным приемом. В античных городах ничто не напоминало о длительности, о прошлом, о предстоящем, не было набожно охраняемых руин, не было никакого создания, задуманного в расчете на еще не родившиеся поколения, никакого материала, избранного со специальным значением, наперекор техническим трудностям. Дорический грек оставил без всякого внимания микенскую каменную технику и вновь начал строить из дерева и глины, несмотря на микенские и египетские образцы и несмотря на изобилие камня в его стране. Еще во время Павсания в Зевсовом храме в Олимпии можно было видеть последнюю незамененную деревянную колонну. В античной душе отсутствовал орган истории, память в установленном нами смысле, постоянно рисующая внутреннему взгляду организм личного прошлого, генезис внутренней жизни. «Время» не существовало. Тот факт, что Цезарь преобразовал календарь, следует отметить чуть ли не как акт эмансипации от античного мирочувствования; но Цезарь думал об отказе от Рима, о превращении города-государства в династическое, следовательно, находящееся под символом длительности, государство с центром в Александрии, откуда происходит его календарь. Его умерщвление рисуется как протест этого враждебного длительности мироощущения, воплощенного в полисе, в Urbs Roma.

199

Тогда еще каждый час и каждый день переживали, как таковой. Это можно сказать про каждого эллина и римлянина, про города и нацию, про целую культуру. Силой и кровью напоенные праздники, дворцовые оргии и цирковые игры при Нероне и Калигуле, которые только и описывает Тацит, этот настоящий римлянин, в то же время не обращающий никакого внимания на жизнь обширных стран империи, — вот последнее роскошное выражение этого отожествляющего тело и настоящую минуту мироощущения. Индийцы, у которых Нирвана выражалась также полным отсутствием счисления времени, тоже не имели часов и, следовательно, никакой истории, никаких жизненных воспоминаний, никакой заботы. То, что мы, люди в высшей степени исторически предрасположенные, называем индийской историей, осуществилось безо всякого сознания самого себя. Тысячелетия индийской культуры, отделяющее «Веды» от Будды, производит на нас впечатление движений спящего. Здесь действительно жизнь была сновидением. Ничто так не далеко от этого индусского склада, как тысячелетие западной культуры. Никогда еще люди, даже в древнем Китае, не были такими бодрствующими и сознательными, никогда еще так глубоко не чувствовали время и не переживали с таким полным сознанием его направления и чреватого судьбами движения. История Европы есть созданная своей волей судьба, индийская — непроизвольная случайность. В греческом бытии года не играют никакой роли, в индийском — даже десятилетия незаметны; а здесь час, минута, наконец, секунда полны значения. О трагической напряженности исторических кризисов, когда каждое мгновение действует подавляюще, как в августовские дни 1914 г., ни грек, ни индус не могли бы составить себе понятия. Но подобные же кризисы глубокие западные люди могут переживать в себе самих, эллины — нет. Над нашей страной день и ночь с многих тысяч башен звонят часы, постоянно связывая будущее с прошедшим и разрешая в каких-то огромных связях неуловимое мгновение «античного» настоящего. Момент, отмечающий рождение этой культуры, время саксонских императоров, совпал со временем изобретения механических часов *. Нельзя себе представить западного человека без мелочного измерения времени — и эта хронология будущего вполне соответствует нашей невероятной потребности в археологии, сохранении, раскапывании,

* Совершенно аналогичным образом на пороге арабской культуры имело место изобретение христианского летосчнсления. Поздняя арабская культура еще раз повторила этот акт высокого исторического мирочувствоваиия введением магометанского летосчисления.

200

собирании всего прошлого. Барокко делает еще более выразительным готический символ башенных часов, превращая их в причудливый символ карманных часов, сопутствующих человека повсюду *. И разве не мы в то же самое время привели к строгой законченности взвешивание и измерение внутренней жизни? Разве наша культура не культура автобиографий, дневников, исповедей и неумолимого нравственного самоиспытания? Поднялись ли когда-либо другие люди до развившегося в эпоху крестовых походов символа тайной исповеди, про которую Гёте говорит, что ее никогда бы не надо было отнимать у людей? Разве все наше большое искусство — в полной противоположности античному — по своему содержанию не искусство исповеди? Никто не может думать о мировой истории и истории отдельных государств, прочувствовать и понять историю других, кто в самом себе с полной сознательностью не пережил историю, судьбу и время. Поэтому-то, античность не создала ни настоящей всемирной истории, ни психологии истории, ни углубленной биографии. Этому свидетели Фукидид и Сократ. Один знал только недавнее прошлое узкого круга народов, другой — только эфемерные проблески самонаблюдения.

Рядом с символом часов стоит другой, столь же глубокий,

столь же мало оцененный, а именно символ форм погребения,

освященных во всех больших культурах культом и искусством. В первобытное время всевозможные формы еще хаотически перемешаны, находясь в зависимости от племенных обычаев и целесообразности. Но каждая культура вскоре выбирает одну из них, и поднимает ее на ступень высокого символического значения. И вот античный человек, руководясь глубоким, бессознательным жизнеощущением, избирает сожжение мертвых, акт уничтожения, в котором с полной силой выражено его привязанное к здешнему эвклидовское существование. Он не хотел никакой истории, никакой долговечности, ни прошлого, ни будущего, ни заботы, ни разрешения, и поэтому уничтожал то, что не обладало более существованием в настоящем моменте, тело Перикла или Цезаря, Софокла или Фидия. Ни одну культуру нельзя сопоставить с этой, за одним многозначительным исключением — ранневедийской эпохи Индии. И следует обратить на это особое внимание: дорическо-гомеровская эпоха говорит об этом акте со всем пафосом только что созданного символа, в особенности «Илиада», в то время как в гробницах Микен, Тиринфа и

* Нужно представить себе чувство грека, внезапно познакомившегося бы с этим обычным.

201

Орхомена мертвецы, чьи войны, быть может, послужили зародышем всего этого эпоса, покоятся, погребенные по египетскому обычаю. Когда во времена императоров наряду с погребальной урной появился и саркофаг — у христиан и язычников — тогда пробудилось уже новое ощущение времени, как и в ту эпоху, когда гомеровская урна сменила микенскую подземную гробницу.

А египтяне, с такой тщательностью сохранившие свое прошлое в памяти, камне и иероглифах, что мы и теперь еще, через 4 тысячелетия можем точно установить дату правления их царей, — они также увековечивали и их тела, так что великие фараоны — символ жуткого величия — еще поныне сохраняют легко распознаваемые черты лица, покоясь в наших музеях; зато от царей дорической эпохи не сохранилось даже имен. Мы с точностью знаем даты рождения и смерти почти всех великих людей, начиная с эпохи Данте. Это нам представляется само собой понятным. Но в эпоху расцвета античной цивилизации, во времена Аристотеля, не могли с точностью сказать, существовал ли вообще Левкипп, современник Перикла, основавший не более как за столетие до этого атомистическую теорию. Этому бы соответствовало в нашем случае, если бы мы были не вполне уверены в существовании Джордано Бруно, а Ренессанс уже совсем отходил бы в область предании.

А наши музеи, куда мы сносим всю совокупность ставшего

чувственно-телесным прошлого! Разве и они не являются первостепенным символом? Разве их назначение не сохранить, наподобие мумий, «тело» всей культурной истории? Разве мы не собираем как бесчисленные даты в миллиардах напечатанных книг, так и все создания всех мертвых культур в сотнях тысяч западноевропейских городов, где в общей массе собранного каждый отдельный предмет совершенно отвлечен от мимолетного мгновения своей настоящей цели — единственно святого с точки зрения античности — и равномерно растворен в бесконечной подвижности времени? Вспомним, что понимали эллины под словом «мусейон», и какой глубокий смысл лежит в этом изменении словоупотребления.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.