[3. Христианский идеал]

[3. Христианский идеал]

217

Война против христианского идеала, против учения о «блаженстве» и «спасении души» как главной жизненной цели, против превознесения бесхитростных людишек, чистых сердец, страдальцев, неудачников и т. д.

Где и когда хоть один сколько-нибудь стоящий человек пусть даже отдалённо напоминал этот христианский идеал? По крайней мере на непредвзятый взгляд, какой должен быть у психолога и вообще всякого проницательного человека! — Достаточно перелистать всех героев у Плутарха.

218

Наше преимущество: мы живём в век сопоставлений, мы можем проверять и сличать так и столько, сколько и как никогда ещё не проверяли и не сличали; мы есть самосознание истории вообще... Мы наслаждаемся иначе, мы страдаем иначе: сопоставление всего неимоверно разнообразного есть наинасущнейшая деятельность наших инстинктов... Мы понимаем всё, проживаем всё, ничто в прошлом не вызывает в нас враждебного чувства. Пусть даже для нас это может плохо кончиться — наше доброжелательное и почти ласковое любопытство бесстрашно пускается навстречу самым опасным вещам...

«Всё идёт хорошо» — нам стоит неимоверного труда на это возразить... Мы страдаем, когда вынуждены дойти до такой степени неинтеллигентности, как выступление против чего-то... В сущности мы, учёные, сегодня лучше всех следуем заветам Христа.

219

Ирония в отношении тех, кто полагает, будто христианство преодолено достижениями современного естествознания. Система христианских ценностей тем самым абсолютно не преодолена. «Христос на кресте» всё ещё — до сих пор — самый возвышенный символ.

220

Два великих нигилистических движения: а) буддизм; б) христианство. Последнее лишь сейчас более или менее достигло тех состояний культуры, при которых оно способно исполнить своё исконное назначение — уровня, который ему подобает, среды, в которой оно может явить себя в чистоте...

221

Мы снова восстановили христианский идеал; осталось только определить его ценность.

1. Какие ценности этим идеалом отрицаются — что содержит в себе противоположный идеал? — Гордость, пафос дистанции, большую ответственность, отвагу, великолепную витальность, инстинкты покорителя и воина, обожествление страсти, мести, хитрости, гнева, вожделения, приключения, тяги к познанию; отрицается благородный идеал — красота, мудрость, великолепие и опасность человеческого типа: целеполагающий, «будущностный» человек (здесь христианство обнаруживает себя как продолжение и следствие иудаизма).

2. Осуществим ли он? — Да, но в определённых климатических условиях... наподобие индийскому. Ибо здесь отсутствует труд, работа... — он упраздняет народ, государство, культурную общность, правосудие, он отвергает образование, знание, воспитание хороших манер, промыслы и ремёсла, торговлю... он сводит на нет всё, что составляет пользу и ценность человека — он посредством идиосинкразии чувств человека замыкает и приканчивает: аполитичный, вненациональный, не способный ни к защите, ни к нападению, такой человек возможен только внутри строжайшим образом упорядоченной государственной и общественной жизни, которую эти трутни-святоши повсюду и насаждают — за всеобщий счёт...

3. Остаётся, как следствие, только воля к усладам — и ни к чему больше! «Блаженство» оказывается самодостаточной аксиомой, не требующей ни обоснований, ни оправданий, а всё остальное (по принципу: живи и жить давай другим) — только средством к этой цели...

— Но это очень низкий уровень мысли: страха перед болью, перед всеобщим загрязнением, перед запустением и распадом уже достаточно для того, чтобы всё это отбросить... Это скудоумный образ мышления... признак измождённой расы... Не следует обманываться («Станьте как дети...») — родственные натуры: Франциск Ассизский (невротик, эпилептик, визионер, как Иисус).

222

Высший человек отличается от низшего бесстрашием и умением бросить вызов несчастью; это признак деградации, когда начинают главенствовать эвдемонистические критерии оценки (физиологическое истощение, оскудение воли). Христианство с его установкой на «блаженство» — это типичный образ мышления страдательной и скудной человеческой породы. Полная сила устремлена к тому, чтобы творить, страдать и погибнуть — ей не по нраву убогое христианское святошество и жреческие ужимки.

223

Бедность, смирение и целомудрие — опасные и порочащие человека идеалы, однако, подобно ядам, вполне полезное снадобье при определённых заболеваниях, как, например, во времена римской империи.

Все идеалы опасны, поскольку они унижают и клеймят презрением действительное; все они — яды, но как временное снадобье необходимы.

224

Бог создал человека счастливым, праздным, невинным и бессмертным; наша действительная жизнь есть ложное, заблудшее, грешное существование, существование-кара. Страдание, борьба, труд, смерть расцениваются как возражения против жизни, как нечто сугубо временное, противоестественное, ставящее саму жизнь под сомнение; как нечто, против чего требуются — и имеются! — спасительные снадобья.

Человечество — от Адама и до наших дней — пребывало в ненормальном состоянии: сам бог в расплату за вину Адама пожертвовал своим сыном, дабы этому ненормальному состоянию положить конец; естественный ход и характер жизни — это проклятье; тому, кто в него поверит, Христос возвратит нормальное состояние — сделает его счастливым, праздным и невинным. — Но земля не стала плодоносить сама собой, без участия человеческого труда; женщины по-прежнему рожают детей отнюдь не без боли, да и болезни тоже не исчезли: самые набожные живут в этом мире ничуть не лучше распоследних безбожников. И только то, что человек избавляется от смерти и греха, — то есть утверждения, не поддающиеся никакому контролю, — церковь внедряла с тем большей уверенностью. «Он избавлен от греха» — не делами своими, не суровыми борениями, а просто подвигом душеспасительным искуплен — следовательно, совершенен, невинен, достоин рая.

Истинная жизнь — только вера (то есть самообман, сумасшествие). Всё действительное существование, полное борьбы и соперничества, света и тьмы, — это существование ложное, плохое; задача состоит в том, чтобы от него спастись, избавиться.

«Невинный, праздный, бессмертный, счастливый человек» — именно эту концепцию «высшей желательности» и следует подвергнуть критике прежде всего. Почему, спрашивается, вина, труд, смерть, страдания (и, если уж по-христиански рассуждать, познание) — противоречат высшей желательности? Тухлые христианские понятия — «блаженство», «невинность», «бессмертие»...

225

Порочно эксцентрическое понятие «святости» — в нём нельзя разделить «человека» и «бога». Порочно понятие «чуда» — этой сферы попросту не существует, — единственная, которую ещё как-то можно принять во внимание, это сфера «духовная» (то есть символически-психологическая) — как декаданс, как приложение к «эпикурейству» — кстати, парадиз, рай, в греческом понятии также и «сад Эпикура».

В такой жизни отсутствует какая бы то ни было задача — эта жизнь ничего не хочет... разновидность «эпикурейских богов». Отсутствует какая бы то ни было причина ставить себе цели — детей заводить... всё достигнуто и так.

226

Они презирали тело; они не принимали его в расчёт; больше того — они относились к нему, как к врагу. Они сумасбродно верили, будто «прекрасную душу» можно носить в том трупном уродстве, которое они именовали телом... А чтобы и других заставить в это поверить, им понадобилось истолковать понятие «прекрасная душа» по-новому, переиначить и исказить его естественную наполненность, покуда в конце концов оно не превратилось в бледное, болезненное, идиотически-восторженное существо, каковое и стало восприниматься как совершенство, да ещё «ангельское», как преображение, как высший человек.

227

Полное неведение в вопросах психологии — у христианина нет нервной системы; презрительное нежелание замечать требования тела, само открытие тела; предполагается, что высшей природе человека так и подобает к телу относиться, что душе это всенепременно и только во благо — подчистую и без остатка сводить все совокупные чувствования тела к моральным ценностям; даже болезнь мыслится при этом как нечто, обусловленное моралью, как кара или как испытание, а то ещё как душеспасительное состояние, в котором человек становится более совершенным, чем он мог бы быть, оставаясь здоровым (мысль Паскаля) — иногда добровольное навлечение на себя болезни.

228

Что же тогда такое эта ожесточённая борьба христианина «супротив природы»? Мы ведь не дадим обмануть себя пустыми словами и рассуждениями! Просто это его природе претит то, что на самом деле и есть природа. У большинства страх, кое у кого — отвращение, ещё у кого-то просто некая духовность, любовь к идеалу без плоти и вожделений, а у самых возвышенных — тяга к этакому «чистому экстракту природы», ему-то они и норовят уподобиться. Само собой понятно, что самоуничижение вместо чувства собственного достоинства, пугливая насторожённость перед лицом влечений, отход от насущных повседневных обязанностей (благодаря чему, опять-таки, создаётся чувство собственного высокого ранга), возбуждение себя на непрестанную борьбу за немыслимые вещи, привычка к беспредметному испусканию чувств, — всё это ведёт к созданию определённого человеческого типа: в нём преобладает раздражительность хиреющего под спудом тела, но эта нервозность и вдохновляющие её поводы истолковываются совершенно иначе. Вкус подобного рода натур падок, во-первых, 1. на изощрённое; 2. на цветисто-загадочное; 3. на крайности в чувствах. — Свои естественные наклонности они тем не менее удовлетворяют, но интерпретируя их в новой форме, например, как «оправдание перед богом», «чувство душеспасительной благодати» (всякое неодолимо приятное чувство — гордость, наслаждение и т. д. — интерпретируется именно так.) Общая проблема: что станется с человеком, который всё естественное в себе опорочивает, всё себе практически возбраняет и загоняет под спуд? В действительности же христианин являет собой образчик утрированного самообладания: чтобы обуздать свои вожделения, он, похоже, считает необходимым либо вовсе их изничтожить, либо пригвоздить к кресту.

229

Долгую череду тысячелетий человек физиологически себя не знал — он и сегодня ещё себя не знает. Знание того, например, факта, что у человека есть «нервная система» (а вовсе никакая не «душа»), до сих пор остаётся уделом лишь немногих самых осведомлённых. Но человек даже и не подозревает себя в том, что он чего-то не знает; воистину надо быть очень гуманным, чтобы сказать: «я этого не знаю», чтобы позволить себе роскошь невежества.

Если, допустим, он страдает, или, наоборот, в прекрасном расположении духа, он ничтоже сумняшеся найдёт тому причину, не слишком затрудняясь поисками... В действительности он эту причину найти не может, ибо он даже и не подозревает, где её искать... Что тогда? А тогда он следствия своего состояния примет за его причину, например, какое-нибудь дело, предпринятое в хорошем настроении (по сути-то потому только и предпринятое, что хорошее настроение придало ему духу), покажется ему, гляди-ка, причиной этого хорошего настроения... Между тем как на самом-то деле и эта удача, как и хорошее настроение, были обусловлены благоприятной координацией физиологических сил и систем.

Или, напротив, он чувствует себя скверно: и, как следствие, не может управиться с какой-то заботой, с сомнениями, с недовольством собой... Но на самом-то деле человек при этом всерьёз полагает, что его плохое самочувствие есть следствие его сомнений, его «греха», его «самокритики».

Но вот возвращается состояние восстановления сил — часто после глубокого утомления и прострации. «Как это получилось, что я чувствую себя так свободно, так раскованно? Это просто чудо, только бог мог такое совершить». — И вывод: «он мне простил мой грех»...

Отсюда возникает практика: чтобы вызвать в себе чувства греха и покаянной подавленности, надо привести в болезненное и нервозное состояние своё тело. Методика этих действий известна. Как и следует ожидать, человек не усматривает каузальную логику факта — в итоге мы получаем религиозное обоснование умерщвления плоти, оно предстаёт как самоцель, тогда как на самом деле оказывается лишь средством для достижения того болезненного несварения души, которое мы принимаем за раскаяние («идея фикс» греха, гипнотизирование несушки очерчиванием вокруг неё круга «греха»{170}).

Подобные надругательства над собственным телом порождают почву для многообразных «чувств вины», то есть некоего всеобщего недуга, который требует объяснения...

С другой стороны, точно также возникает и методика «спасения»: сперва мы провоцировали неистовство чувства молитвами, движениями, жестикуляцией, клятвами, — теперь на смену ему приходит изнеможение, часто очень тяжёлое, нередко и в форме эпилепсии. А за этим состоянием глубокой вялости и разбитости наступает проблеск выздоровления — или, в религиозных понятиях, «спасение».

230

В прежние времена подобные состояния и последствия физиологического изнурения, поскольку они чреваты вещами внезапными, ужасными, необъяснимыми и непредсказуемыми, почитались больше, чем здоровые состояния и их последствия. Люди боялись, предполагали здесь воздействие высших сил. Сон и сновидения, тень, ночь, природный страх сделали ответственными за возникновение двоемирия — а надо было прежде всего присмотреться к симптомам физиологического истощения. Древние религии своими обрядами умели специально подводить верующих к состоянию истощения, когда он с неизбежностью начинал переживать подобные вещи... Людям казалось, что они вступают при этом в сферы высшего порядка, где всё перестаёт быть известным. — Видимость высшей силы...

231

Сон как следствие всякого утомления, утомление как следствие всякого чрезмерного возбуждения...

Потребность в сне, обожествление и обожание самого понятия «сон» во всех пессимистических религиях и философиях.

Утомление в данном случае — это утомление расы; сон, с психологической точки зрения, есть лишь выражение необходимости в более глубоком и продолжительном отдыхе... На самом же деле это смерть обольщает в образе своего брата — сна...

232

Весь христианский набор упражнений по части покаяния и спасения души можно рассматривать как произвольно вызываемое folie circulaire[85]; как нетрудно догадаться, осуществим он лишь в уже предрасположенных к этому (то есть болезненных и слабых) индивидуумах.

233

Против раскаяния и его чисто психологического врачевания. — Неумение справиться с каким-то переживанием уже есть признак упадка. Бередить старые раны, упиваться презрением к себе и собственной подавленностью — это просто одна из болезней, из которой никогда не воспоследует «спасение души», а только новая стадия того же заболевания...

Эти состояния «душеспасительной благости» у христианина суть только изменения одного и того же болезненного состояния, — истолкования эпилептического кризиса по определённой формуле, которую даёт не наука, а религиозная мания.

Человек, когда он болен, на свой болезненный лад добр... большую часть психологического аппарата, с которым работало христианство, мы сегодня причисляем к формам истерии и эпилепсии.

Всю эту практику психологического душевного восстановления следует поставить обратно на физиологическую основу; «угрызения совести» как таковые суть лишь помеха на пути к выздоровлению, — надо пытаться новыми действиями всё в себе уравновесить, дабы как можно скорей избежать хвори самомучительства... чисто психологическую практику душевного врачевания, используемую церковью и сектами, следовало бы дискредитировать как опасную и вредную для здоровья... больного нельзя исцелить молитвами и заклинаниями злых духов — состояния «раскаяния», наступающие под воздействием подобных мер, весьма далеки от того, чтобы вызывать доверие с психологической точки зрения...

Человек здоров, когда способен посмеяться над убийственной серьёзностью и рвением, с какими он относился к какой-нибудь мелочи жизни, что прежде до такой степени его завораживала; человек здоров, когда к угрызениям совести, к укусам её относится так же, как к укусу собаки, в которую швырнули камнем, — когда он своего раскаяния стыдится.

Вся предыдущая практика, чисто психологическая и религиозная, была направлена лишь на изменение симптомов: человека считали выздоровевшим, когда он падал ниц перед крестом и начинал божиться, что будет хорошим человеком... Но преступник, который с мрачной решимостью держит ответ за свою судьбу и задним числом не хулит своё деяние, имеет в себе куда больше душевного здоровья... Преступники, вместе с которыми Достоевский отбывал каторгу, все сплошь были натурами несломленными, — разве это не во сто крат более цельные и ценные люди, нежели иной «сломленный» христианин?{171}

(Я рекомендую врачевать угрызения совести по методе Митчелла{172}.)

234

Угрызения совести: признак того, что характер человека ещё не дорос до совершённого им поступка. Бывают угрызения совести даже после добрых дел: из-за необычности этих дел, из-за того, что выделяет их из старого и общего ряда.

235

Против раскаяния. Не люблю эту трусость в отношении собственного поступка; не следует так легко предавать самого себя под натиском внезапного стыда и смущения. Скорее уж тут уместно чувство безусловной гордости. Наконец, какая и кому от этого польза! Ни один поступок раскаянием назад не вернёшь; равно как не вернёшь его «прощением» или «искуплением». Надо быть теологом, чтобы уверовать в силу, способную «загладить» и «вывести» вину: мы, аморалисты, предпочитаем вовсе в вину не верить. Мы, напротив, считаем, что всякое действие в корнях своих ценностно-идентично, — равно как и то, что действия, обращённые против нас, несмотря на это, с экономической точки зрения, могут быть полезными, общежелательными действиями. — В отдельных случаях мы, возможно, и признаём, что каких-то поступков легко могли бы и избежать, — просто в совершении его нам благоприятствовали обстоятельства. Но кто из нас, при благоприятных-то обстоятельствах, не совершил бы целый набор преступлений? Поэтому никогда не надо говорить: «этого и того тебе не следовало бы делать», а всегда и только: «как странно, что я уже сотню раз этого не сделал». — Наконец, лишь немногие действия суть действия типические и в этом смысле действительно являют собой аббревиатуру личности; в свете того, до какой малой степени большинство людей представляют собою личности, редко какой человек характеризуется своим деянием. Деяние по воле обстоятельств, сугубо поверхностное, сугубо рефлекторное, как ответ на внешнее раздражение, свершившееся прежде, чем глубины нашего бытия были им затронуты, спрошены. Вспышка гнева, рывок руки, удар ножа — что в этом от личности! Деяние очень часто влечёт за собою застывший взгляд и скованность, несвободу — словно воспоминанием о нём человек заворожён, словно себя он всё ещё ощущает лишь придатком своего деяния. Это душевное расстройство, этот своего рода гипноз нужно побороть в себе первым делом: отдельный поступок, каким бы он ни был, в сравнении со всеми остальными действиями человека всё равно что нуль, он может быть не в счёт и никакой счёт при этом не исказит. Дешёвый интерес, который может проявить к нему общество, дабы всё существование наше свести только к одному направлению, как будто вся цель и смысл его только в том и заключается, чтобы одно-единственное это деяние искоренить, самого автора деяния заражать не должен: к сожалению, сплошь и рядом именно это и происходит. Тут всё дело в том, что всякое деяние с необычными последствиями влечёт за собой душевное расстройство — неважно даже, хорошие это последствия или скверные. Посмотрите на возлюбленного, только что заручившегося верным обещанием; на поэта, которому рукоплещут в театре — по части torpor intellectualis[86] они ни в чём не отличаются от анархиста, к которому только что нагрянули с обыском.

Есть действия, недостойные нас — действия, которые, признай мы их типичными для себя, низвели бы нас в более низкий разряд. В таком случае надо избежать только одной ошибки — признания данного действия типичным. Есть, однако, и обратный род действий, которых мы недостойны: исключения, рождённые особой полнотой счастья и здоровья, волны наших высочайших приливов, которые однажды столь высоко вздыбил шторм, случай — такие поступки и «деяния» не типичны. Никогда не следует судить о личности художника по его творениям.

236

A. Человек всё ещё беспутен и страшен в той мере, в какой сегодня ещё представляется необходимым христианство...

B. С другой точки зрения оно вовсе не нужно, а, напротив, сугубо вредно, но действует притягательно и соблазнительно, потому что отвечает болезненному характеру целых слоёв и типов нынешнего человечества... вдохновляясь христианством, они уступают своим внутренним наклонностям — декаденты всех мастей.

Следует строго различать между A и B. В случае A христианство — снадобье или, по меньшей мере, средство обуздания (при некоторых обстоятельствах оно вызывает болезненные состояния, что может оказаться полезным, дабы сломить дикость и грубость человеческой натуры).

В случае B оно само есть симптом болезни, усугубляет декаданс; оно противодействует общеукрепляющей системе лечения, то есть инстинкт больного здесь направлен против того, что для него целебно.

237

Партия серьёзных, достойных, вдумчивых — и противостоящее ей скопище диких, нечистых, непредсказуемых бестий; это просто проблема содержания животных — при этом укротитель должен на своих зверей действовать устрашающе и сурово, внушать им ужас.

Все существенные требования должны ставиться с брутальной непреложностью, то есть с тысячекратно преувеличенной суровостью: даже само исполнение требования должно представать в огрублённом виде, вызывая почтительный страх; например, обесчувствливание со стороны брахманов.

*

Борьба с канальством и скотством; как только будет достигнута определённая степень обуздания и порядка, нужно разверзнуть как можно более ужасающую пропасть между очищенными и возрождёнными — и всем прочим остатком...

Пропасть эта преумножает самоуважение, веру высших каст в то, что они из себя представляют — отсюда и каста нечестивых. Презрение и избыток его, пусть даже в стократном преувеличении, психологически совершенно оправданы — только так они проймут, кого следует.

238

Борьба против брутальных инстинктов — нечто совсем иное, нежели борьба против инстинктов болезненных: между тем средства этой борьбы, направленной на то, чтобы совладать с брутальностью, нередко сами ведут к возникновению болезни; психологическое целительство в христианстве очень часто направлено на то, чтобы сделать из скотины больное и, следовательно, кроткое животное.

Борьба против грубых и необузданных натур должна вестись средствами, способными на эти натуры воздействовать: средства всяческих суеверий здесь необходимы и совершенно незаменимы.

239

В известном смысле наша эпоха созрела (а именно декадентна) — какой была и эпоха Будды. Вот почему возможно и христианство без абсурдных догм (омерзительнейших выродков античного гибридизма){173}.

240

Даже если предположить, что не может быть приведено доказательство против христианской веры, Паскаль, имея в виду ту устрашающую возможность, что таковое доказательство всё же сыскалось бы и оказалось истинным, тем не менее почитал в высшем смысле разумным оставаться христианином{174}. Сегодня, в знак того, насколько христианство утратило в своей устрашающей силе, приводят иной довод в его оправдание, а именно тот, что, дескать, даже если это и заблуждение, всё равно приятно всю жизнь этим заблуждением наслаждаться и пользоваться его преимуществами, — то бишь, похоже, эту веру надо сохранить как раз благодаря её успокоительному воздействию, — значит, не из страха перед некоей грозящей возможностью, а скорее из страха лишиться определённой прелести в жизни. Этот гедонистический поворот, доказательство аргументами удовольствия, есть симптом упадка: он подменяет собой доказательство силой, то есть тем, что в христианской идее было потрясением, а именно страх. В этом своём перетолковании христианство и вправду клонится к истощению: люди теперь довольствуются опиумным христианством{175}, ибо в них уже нет силы ни на искания, ни на борьбу, ни на риск, ни на противостояние в одиночку, ни даже на паскализм, это умственное самоуничижение, веру в презренность человека, страх «возможно приговорённого». Но подобное христианство, признанное в первую очередь успокаивать больные нервы, в страшной развязке «бога на кресте» вообще не нуждается — вот почему повсюду в Европе потихоньку делает успехи буддизм.

241

Юмор европейской культуры: истинным считают одно, а делают другое. Пример: какой прок от всего искусства толкований и прочтений, ежели церковная интерпретация Библии (протестантская точно так же, как католическая) по-прежнему остаётся неизменной!

242

Люди не отдают себе достаточный отчёт в том, среди какого варварства понятий мы, европейцы, всё ещё живём. Как можно верить, что «спасение души» способно зависеть от какой-то книги!.. А я слыхал, многие верят в это до сих пор.

Какой прок от всего научного воспитания, от всей критики и герменевтики, если та чушь под видом истолкования Библии, которую всё ещё сохраняет в силе церковь, не превратила краску стыда в нашу естественную телесную окраску?

243

Обдумать: в какой мере злосчастная вера в провидение божье — самая пагубная для руки и разума вера из всех, какие только были на свете — существует и по сей день; до какой степени под терминами «природа», «прогресс», «совершенствование», «дарвинизм», под суеверными представлениями об определённых взаимосвязях между счастьем и добродетелью, несчастьем и виной — по-прежнему живут и доживают христианские толкования и предпосылки. То абсурдное доверие к ходу вещей, к «жизни», к «жизненному инстинкту», та смиренная убеждённость обывателя, что каждый просто должен исполнять свой долг, дабы всё на свете шло хорошо, — всё это имеет смысл, только основываясь на предположении об управлении ходом вещей sub specie boni[87]. Даже фатализм, наша нынешняя форма философской утончённости, есть следствие этой самой долговечной веры в божий промысел, причём следствие неосознанное: в том смысле, что всё происходящее как будто не именно нас касается: (как будто мы в силах позволить всему идти, как оно идёт, как будто каждый отдельный человек есть только модус абсолютной реальности).

244

Это верх психологической изолганности человека — [по] ракурсу и масштабу всего, что представляется ему добрым, могущественным, мудрым и ценным, измыслить себе существо как первоначало и некое «само-по-себе» — и при этом всю причинность, в силу которой вообще существуют хоть какая-то доброта, какая-то мудрость, какое-то могущество, напрочь отбросить. Короче, элементы позднейшего и самого детерминированного происхождения полагать не как возникшие, а как «сами по себе» сущие и даже более того — именно в них видеть первопричину всякого возникновения... Если исходить из опыта, из тех случаев, когда человек значительно возвышался над обычной меркой человеческого, то мы увидим, что каждая высокая ступень власти заключает в себе свободу от добра и зла, равно как и от «истинно» и «ложно», и не удостаивает отчётом тех сторон нашей натуры, которые взыскуют «доброты»; мы убеждаемся в том же самом ещё раз, созерцая всякую высокую ступень мудрости — доброта здесь «снята» точно так же, как правдивость, справедливость, добродетельность и прочие прихотливые вензеля народных оценок. Наконец, всякая высокая ступень самой доброты — разве не очевидно, что она уже предполагает умственную недалёкость и нетонкость? Равно как и неспособность на сколько-нибудь существенном отдалении различать между истинным и ложным, полезным и вредным? Не говоря уж о том, что высокая степень власти в руках высшей доброты принесла бы с собой самые гибельные последствия («ликвидацию зла»)? — И вправду, посмотрите только, какие тенденции этот «Бог любви» внушает своим верующим: они же разрушают человечество во имя «добра». — На практике же, в свете действительного мироустройства, этот бог показал себя богом наивысшей близорукости, дьявольщины и бессилия: из чего само собой вытекает, много ли стоит такая его концепция.

Ведь сами по себе ни знание, ни мудрость никакой ценности не имеют; точно также и доброта — прежде всего надо ещё иметь перед глазами цель, исходя из которой эти качества приобретают ценность или, наоборот, никчёмность; можно представить себе такую цель, исходя из которой сугубые знания являли бы собой большой вред (если, допустим, одной из предпосылок развития жизни был бы сугубый самообман; тоже самое и доброта, если бы она, допустим, ослабляла и парализовывала пружины больших вожделений)...

Если брать нашу человеческую жизнь, как она есть, то выясняется, что всякая «истина», всякая «доброта», всякая «святость», всякая «божественность» христианского толка пока что обнаруживали себя только как великая опасность; человечеству и по сей день угрожает опасность погибнуть от этой опасной для жизни идеальной мнимости.

245

Стоит взвесить ущерб, наносимый всем человеческим учреждениям, если вообще постулируется некая божественная или потусторонняя высшая сфера, которая призвана сперва эти учреждения санкционировать. Привыкая видеть ценность учреждений только этой санкции (например, в браке), люди начинают меньше ценить, а то и вовсе отрицать их естественную значимость... Природа впала в немилость постольку, поскольку противоприрода бога оказалась в чести. «Природа» стала чуть ли не синонимом «презренного» и «плохого».

В этом роковое злосчастье веры в реальность высших моральных качеств в боге: тем самым все действительные ценности начисто отрицаются и в принципе переосмысливаются как не-ценности. Так на трон взошла противоестественность. Подобная неумолимая логика привела человека к требованию абсолютного отрицания природы.

246

Тем, что христианство выдвинуло на передний план учение о бескорыстии и любви, оно ещё вовсе не постулировало интересы вида как высшие по отношению к интересам индивидуальным. Его действительным историческим воздействием, роковым и губительным, остаётся, напротив, как раз возрастание эгоизма, эгоизма индивидуального и обострённого до крайности (до крайности индивидуального бессмертия). Отдельный человек благодаря христианству приобрёл такую важность, такое абсолютное значение, что им уже стало невозможно пожертвовать: однако этот вид существует только за счёт человеческих жертв... Перед богом все «души» стали равны: но ведь это опаснейшая из всех возможных оценок! Полагая отдельных людей равными, мы ставим под вопрос существование вида, мы поощряем практику, которая ведёт к разрушению вида: христианство как принцип есть прямая противоположность селекции. Если вырожденец и больной («христианин») должен иметь ту же ценность, что здоровый («язычник»), а то даже и большую (если принять на веру суждения Паскаля о болезни и здоровье), — тогда природный, естественный ход развития перечёркнут крест-накрест и высшим законом провозглашена противоприрода... Эта любовь к человеку вообще на практике означает предпочтение недужных, обделённых, выродившихся; она действительно низвела и ослабила силу человечества, его ответственность, высокий долг приносить людей в жертву. Остаётся, по схеме христианского полагания ценностей, приносить в жертву самого себя: однако этот последыш человеческих жертвоприношений, единственный, христианством допускаемый и даже рекомендованный, с точки зрения общего развития породы, не имеет абсолютно никакого смысла. Для процветания вида безразлично, жертвуют ли собой его отдельные особи (неважно, делают ли они это на монашеский, аскетический лад или при помощи крестов, крестов и эшафотов, как «мученики» за ложное дело). Виду требуется гибель неудавшихся, слабых, выродившихся особей: но именно к таковым всегда и обращалось христианство, играя роль консервирующей силы, оно ещё более усугубило и так достаточно мощный инстинкт слабых щадить себя, оберегать себя, держаться друг за дружку. Что такое «добродетель» и «любовь к ближнему» в христианстве, как не именно эта взаимность самосохранения, эта солидарность слабых, эта помеха селекции? Что такое христианский альтруизм, как не массовый эгоизм слабых, учуявший, что ежели все будут друг о дружке печься, то каждый по отдельности дольше сохранится?.. Кто не воспринимает подобный образ мыслей как крайнюю аморальность, как преступление против жизни, тот, значит, сам принадлежит к этой недужной банде и сам заражён её инстинктами... Подлинная любовь к человеку требует жертв во благо вида — эта любовь сурова, полна самопреодоления, ибо ей нужны человеческие жертвы. А этот псевдо-гуманизм, именуемый христианством, хочет добиться как раз обратного: чтобы никого не приносили в жертву...

247

Не было бы ничего более полезного и заслуживающего поощрения, как последовательный нигилизм дела. — Все эти феномены христианства и пессимизма, как я их понимаю, выражают вот что: «мы созрели, чтобы перестать быть; для нас было бы разумно перестать быть». Воистину, подобный голос «разума» стал бы в таком случае и голосом селективной природы.

Зато, напротив, всяческого осуждения заслуживает двусмысленная и трусливая половинчатость религии, в частности, такой, как христианство, а ещё точнее, церкви, которая, вместо того, чтобы побуждать людей к смерти и самоуничтожению, оберегает всё больное и уродливое, призывая его плодиться и размножаться.

Проблема: какими средствами может быть достигнута строгая форма великого и заразительного нигилизма, которая бы с научной основательностью преподавала и практиковала добровольную смерть...{176}не хилое прозябание с призрачными видами на мнимое посмертное существование).

Любой меры осуждения христианства будет мало за то, что значимость такого великого очистительного нигилистического движения, какое, возможно, было на подходе, оно обесценило мыслью о бессмертии отдельного частного лица, равно как и надеждой на воскресение из мёртвых; короче, постоянно удерживало людей от деятельного нигилизма, то бишь самоубийства... Оно субституировало медленное самоубийство; постепенную, мелкую, бедную, но длительную жизнь; постепенную, бюргерскую, заурядно-посредственную жизнь и т. д.

248

Христианское моральное знахарство. — Во мне стремительно сменяют друг друга сострадание и презрение, а иногда я просто возмущён, как при виде самого гнусного преступления. Заблуждение вменено здесь в долг, превращено в добродетель, — ошибка стала привычкой, навыком, инстинкт саморазрушения систематизирован под видом «спасения души»; всякая операция ведёт здесь к повреждению, даже к вырезанию органов, энергия которых только и есть предпосылка любого и всяческого выздоровления. В лучшем случае человека не излечивают, а просто один ряд симптомов недуга заменяют другим... И это опасное невежество, система поругания и урезания жизни считается святой, неприкосновенной; жить в служении ей, быть инструментом подобного «целительства», быть священником считается почётным, выделяет человека среди других, делает святым и неприкасаемым его самого. Только божество может быть творцом этого высшего целительства, вызволение от недугов понимается здесь только как откровение, как акт милости, как незаслуженный дар, ниспосланный своей твари создателем.

Первый принцип: здоровье души рассматривается как болезнь, с крайним недоверием...

Второй принцип: предпосылки сильной и полноцветной жизни, сильные влечения и страсти, слывут препонами для сильной и полноцветной жизни.

Третий принцип: всё, что грозит человеку опасностью, всё, что может возобладать над ним или погубить его, считается злом и пороком, — его надлежит вырвать из души с корнем.

Четвёртый принцип: человек, сделанный безопасным для себя и других, слабый, низринутый в унижение и скромность, в осознание своей слабости, «грешник» — это и есть самый желательный тип, тот, кого при посредстве некоторой хирургии души можно потом и излечить...

249

Против чего я протестую? Против того, чтобы эту мелкую и кроткую посредственность, это скучное равновесие души, не ведающее великих приливов великих сил, считали чем-то значительным, а то ещё и эталоном человека.

Бако из Верулама: «Infirmarum virtutum apud vulgus laus est, mediarum admiratio, supermarum sensus nullus»[88]. Но христианство как религия создано для vulgus[89]; высший вид virtus[90] ему непонятен.

250

Посмотрим, что учиняет «истинный христианин» со всем, что претит его инстинкту: он пачкает и оскверняет подозрением всё прекрасное, блестящее, изобильное, гордое, уверенное в себе, познающее, могущественное, — в совокупности: всю культуру; его главное намерение — лишить её чистой совести...

251

До сей поры христианство атаковали не только робко, но и неправильно. Покуда мораль христианства не будет осознана как кардинальное преступление против жизни, его защитники будут играючи справляться со своей задачей. Вопросы относительно самих «истин» христианства — касаются ли они существования его бога или историчности легенды его возникновения, не говоря уж о христианской астрономии и христианском естествознании — это всё вещи сугубо второстепенные, покуда не затронут вопрос оценки христианской морали. Стоит ли чего-то христианская мораль — или она есть позор и поругание человека невзирая на всю её святость и обольстительные ухищрения? В проблеме истинности всегда найдутся всевозможные лазейки; самые набожные в последнюю очередь захотят воспользоваться логикой самых неверующих, предпочтя сохранить за собой право считать определённые вещи неопровержимыми — а точнее, лежащими по ту сторону средств всякого опровержения (этот фокус-покус именуется сегодня «кантовским критицизмом»).

252

Никогда не следует прощать христианству, что оно загубило таких людей, как Паскаль{177}. Никогда не следует прекращать бороться именно с тем свойством христианства, что оно имеет в себе волю переламывать самые сильные и благородные души. Не следует давать себе ни секунды покоя и передышки, покуда вот ещё что не разрушено до самого основания: идеал человека, изобретённый христианством, [требования христианства к человеку, его «да» и «нет» в отношении к человеку]. Вся прочая абсурдная чушь христианских небылиц, его понятийной путаницы и теологии нисколько нас не волнует — будь она и в тысячу раз абсурдней, мы бы и пальцем против неё не шевельнули. Но мы выступаем против этого идеала, идеала, который своей болезненной красотой, своими бабскими обольщеньями, своей велеречивой клеветой исподтишка взывает ко всем трусливым и тщеславным струнам утомившихся душ, — ибо и у самых сильных бывают минуты слабости, — внушая им, будто всё, что в подобных состояниях может показаться нам самым полезным и желательным: доверие, безобидность, терпение, любовь к себе подобным, преданность, беззаветное служение богу, своего рода отключение и отрешение всего своего «Я», — будто всё это и на самом деле, само по себе, есть самое полезное и желательное; будто мелкая и невзрачная убогость души, добродетельная заурядность стадной овечки в человеческом обличье не только имеет преимущество перед более сильным, злым, ненасытным в желаниях, упорным и потому во сто крат более уязвимым видом человеческой породы, но и являет собою прямо-таки идеал, цель, меру и образец высшей желательности для человека вообще. Подобное установление идеала было и по сю пору остаётся самым зловещим искушением, какому когда-либо подвергался человек: ибо оно несло в себе угрозу гибели тем счастливо уродившимся, исключительным особям человеческой породы, в которых явлена и делает шаг вперёд воля человека к могуществу, к развитию своего типа; вместе с ценностями этого идеала подрывался под самый корень рост тех сверх-людей{178}, которые во имя своих высоких притязаний и целей добровольно обрекают себя и на более опасное существование (выражаясь на языке экономики: возрастание производственных расходов вместе с возрастанием вероятности неудачи). Против чего в христианстве мы боремся? Против того, что сильных оно хочет сломить, лишить их мужества, воспользоваться мгновениями их слабости и неудачи, их гордую уверенность обратить в беспокойство и смятение совести; против того, что благородные инстинкты оно умеет отравить и сделать недужными, покуда их сила, их воля к могуществу не повернёт вспять и не обратится против себя же, — покуда сильные натуры не начнут погибать от неистового презрения к себе и надругательства над собою, то есть погибелью того жутчайшего сорта, самый печально известный пример которой явил нам Паскаль.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.