XIX век

XIX век

Диагноз болезни современной западной культуры, который мы попытались поставить в предыдущей главе, ни в коем случае не нов. Он претендует лишь на то, чтобы способствовать пониманию проблемы, и более эмпирически пытается применить понятие отчуждения к различным наблюдаемым нами явлениям, а также установить связь между болезнью отчуждения и гуманистическим понятием человеческой природы и душевного здоровья. Поистине, весьма примечательно, что многие мыслители, жившие в XIX в., уже критически описали общество XX в. задолго до того, как полностью проявились симптомы, кажущиеся столь очевидными сегодня. Примечательно также и то, что их критический диагноз и прогноз имели так много общего между собой, а также с критикой XX в.

Упадок и варварство, в которое погрузится общество XX в., предсказывали люди самых различных философских и политических взглядов. Швейцарский консерватор Буркхардт{232}, русский религиозный радикальный мыслитель Л. Н. Толстой, французский анархист Прудон{233}, а также его соотечественник консерватор Бодлер{234}, американский анархист Торо{235}, а позднее его соотечественник, более расположенный к политике, Джек Лондон{236}, немецкий революционер Карл Маркс — всех их роднит острая критика современного общества, и большинство из них предвидели возможность наступления эпохи варварства. Предсказания Маркса смягчались его предположением о том, что возможной альтернативой этому обществу является социализм. Буркхардт, консервативные взгляды которого несли на себе отпечаток упрямого швейцарского нежелания поддаться воздействию слов и волшебных чар, утверждал в письме, датированном 1876 г., что Европа, возможно, ещё насладится несколькими десятилетиями мира, прежде чем она в результате ужасающих войн и революций не превратится в новую своего рода Imperium Romanum — Римскую империю, военную и экономическую деспотию: «XX век сулит всё что угодно, кроме истинной демократии». В 1872 г. Буркхардт писал своему другу: «У меня есть предчувствие, которое звучит как безрассудство, но всё же меня не оставляет: военное государство должно стать крупным индустриальным гигантом. Концентрация людей на больших предприятиях не должна вечно оставаться на их усмотрение; логическим последствием этого будет заранее предопределённое и прогрессирующее количество нищеты, облачённое в форму, и начинающее и завершающее свой день под аккомпанемент барабанного боя... Ожидается длительное и добровольное подчинение единым вождям и узурпаторам. Люди больше не верят в принципы, а будут, вероятно, время от времени верить в спасителей. По этой причине авторитарная власть снова поднимет голову в восхитительном XX в., и эта голова будет ужасающей»[237].

Предсказания Буркхардта относительно появления в XX в. систем, подобных фашизму и сталинизму, мало чем отличаются от предсказаний революционера Прудона. Угроза будущему, писал Прудон, это «сплошная демократия, которая выглядит так, как будто она основана на диктатуре масс, однако в которой массы имеют не больше власти, чем это необходимо для обеспечения всеобщего рабства в соответствии со следующими принципами, унаследованными от старого абсолютизма: неделимость государственной власти, всепоглощающая централизация, систематическое разрушение всякой индивидуальной, корпоративной и региональной мысли (считающейся деструктивной), инквизиторская{238} полиция...». «Не следует больше обманывать себя, — писал Прудон, — в Европе больны и мысли, и порядок; она вступает в эру жестокой силы и презрения к принципам». И позднее: «И тогда начнётся великая война между шестью великими державами... Будет резня и кровопролитие, за которыми последует страшное бессилие. Нам не суждено увидеть новую эру, мы будем биться во тьме; мы должны готовиться к тому, чтобы вынести эту жизнь, не огорчаясь чрезмерно и выполняя свой долг. Давайте помогать друг другу, звать друг друга во мраке и поступать по справедливости там, где это возможно». И наконец: «Сегодня цивилизация в тисках кризиса, для которого можно найти лишь один аналог в истории, — кризис, приведший к христианству. Все традиции устарели, символы веры отброшены, однако новая программа ещё не готова, она ещё не овладела сознанием масс. Отсюда то, что я называю распадом. Это жесточайший момент в жизни общества... Я не питаю иллюзий и не надеюсь однажды утром проснуться и увидеть в нашей стране возрождение свободы как по волшебству... Нет, нет, наш удел — упадок, упадок в течение периода, конца которого я не вижу и который продлится на протяжении жизни по крайней мере одного или двух поколений... Я вижу лишь зло, я умру посреди мрака»[239].

В то время как Буркхардт и Прудон предвидели вырождение культуры XX в. в фашизм и сталинизм (это пророчество повторено более определённо в 1907 г. Джеком Лондоном в «Железной пяте»), другие мыслители ставили в центр своего диагноза духовную скудость и отчуждение современного общества, что, по их мнению, должно привести к увеличению дегуманизации и упадку культуры.

Как похожи утверждения двух таких разных писателей, как Бодлер и Толстой! Бодлер пишет в 1851 г. в записках, озаглавленных «Fus?es»[240]: «Мир близится к концу. Он существует ещё только по одной причине: потому что ему повезло, что он существует. Но как же слаба эта причина по сравнению с тем, что предвещает обратное! Что сулит будущее миру человека? Предположим, что он сохранит своё материальное существование, но будет ли оно достойно его имени и его исторического предназначения? Я не говорю о том, что мир деградирует до призрачного состояния и беспорядка, какие существуют в южноамериканских республиках; я не говорю также о том, что мы вернёмся к состоянию примитивных дикарей и будем с ружьём в руках гоняться за пищей среди заросших травой руин нашей цивилизации. Нет, для таких приключений потребовалось бы определённое количество жизненной энергии, какой-то отголосок первобытных времён. Мы будем новым примером неумолимости духовных и моральных законов и станем их новыми жертвами; мы погибнем от того, что воображаем, что мы живём. Технократия{241} американизирует нас, прогресс истощит нашу духовность до такой степени, что никакие кровожадные, легкомысленные и противоестественные мечты утопистов не сравнятся с действительностью. Я предлагаю любому мыслящему человеку показать мне, что осталось от жизни. Религия! Бесполезно говорить о ней или искать её останки; какой позор, что кто-то берёт на себя труд отрицать Бога. Частная собственность! Она была, строго говоря, уничтожена с отменой права наследования старшего сына. Настанет время, когда человечество, подобно мстительному каннибалу{242}, будет вырывать последний кусок у тех, кто по праву считает себя наследником революции. И даже это будет не самым худшим... Всеобщая гибель распространится не только на политические институты, общественный прогресс или что-то другое; она проникнет в глубь наших сердец. Надо ли говорить, что та малость оставшейся общительности вряд ли сможет устоять перед всё сметающей жестокостью, и что правители, для того чтобы поддержать порядок или видимость порядка, будут безжалостно прибегать к мерам, которые заставят нас, уже ставших грубыми и чёрствыми, содрогнуться?»[243].

Толстой писал несколько лет спустя, что средневековая теология или разложение нравов в Древнем Риме отравляли лишь своих собственных граждан, небольшую часть человечества; сегодня электричество, железные дороги и телеграф «разлагают» весь мир. Они входят в жизнь каждого человека. Люди просто не могут обойтись без них. От этого одинаково страдает каждый, поскольку вынужден в какой-то степени изменить свой образ жизни. Каждый вынужден предавать самое главное в жизни, понимание самой жизни, религию. Машины — что они производят? Телеграф — что он передаёт? Железные дороги — куда они везут? Миллионы людей, собранные вместе и подвластные высшей власти, — что они должны сделать? Больницы, врачи, бесплатные амбулатории, преследующие цель продлить человеческую жизнь, — для чего они? До чего легко отдельные индивиды, а также целые нации принимают собственную так называемую цивилизацию за истинную: получив образование, держа ноги в чистоте, пользуясь услугами портного и цирюльника и путешествуя за границу, они думают, что являются цивилизованными людьми. Нации же полагают, что чем больше у них железных дорог, академий, промышленных рабочих, военных кораблей, книг, партий и парламентов, тем они цивилизованнее. Многие индивиды, так же как нации, заинтересованы в цивилизации, но не в настоящем просвещении. Первое легче и встречает одобрение, второе требует непомерных усилий и поэтому воспринимается всегда огромным большинством не иначе как с ненавистью и презрением, так как разоблачает ложь цивилизации[244].

Торо критикует современную культуру менее радикально, хотя не менее ясно, чем Толстой. В своей книге «Жизнь без принципа» (1861)[245] Торо пишет: «Давайте посмотрим, как мы проводим нашу жизнь. Наш мир — это мир бизнеса. Какая бесконечная суета! Каждую ночь я просыпаюсь от пыхтения паровоза. Он прерывает мой сон. Покоя нет. Было бы великолепно хоть раз увидеть человечество незанятым. Наша жизнь — это работа, работа и ещё раз работа. Я не могу купить чистый блокнот, чтобы записывать свои мысли; все блокноты обычно разлинованы для записи долларов и центов. Один ирландец, увидев меня что-то записывающим на полях, счёл само собой разумеющимся, что я рассчитываю своё жалованье. Если человек в детском возрасте выпал из окна и остался калекой на всю жизнь или был запуган до безумия индейцами, все сочувствуют ему, так как он неспособен заниматься бизнесом! Я думаю, что ничто, даже преступление, не является таким антиподом поэзии, философии, да и самой жизни, как этот непрестанный бизнес...

Если человек ежедневно полдня гуляет в лесу, потому что любит лес, то он рискует, что его объявят бездельником; если же он тратит целый день, играя на бирже и содействуя вырубке этих лесов и оголению земли, то его считают усердным и предприимчивым гражданином. Как будто город заинтересован не в том, чтобы сохранить лес, а в том, чтобы вырубить его!..

Почти все без исключения пути, с помощью которых вы зарабатываете деньги, ведут вниз. Если вы делаете что-то, только чтобы заработать деньги, то это дело непременно пустое и нехорошее. Если рабочий получает только заработную плату, которую платит ему его работодатель, и не больше, то его обманывают, он сам себя обманывает. Если вы зарабатываете деньги, будучи писателем или лектором, то вам придётся быть популярным, а это означает вертикально падать вниз... Рабочий должен стремиться не только к тому, чтобы заработать себе на жизнь, получить «хорошую работу», но и к тому, чтобы выполнить свою работу как следует. Даже с материальной точки зрения городу выгоднее было бы платить рабочим хорошо, так, чтобы они не чувствовали, что работают только для обеспечения своей жизни, трудились бы скорее ради научных или моральных целей. Не берите на работу человека, который будет её выполнять только из-за денег; берите того, кто идёт из любви к своей работе... Тот способ, которым большинство людей зарабатывают себе на жизнь, представляет собой чаще всего временный заменитель или попытку избежать истинного занятия жизни, поскольку люди либо не знают ничего лучшего, либо не стремятся к нему...»

Подводя итог, Торо писал: «Говорят, что Америка — это арена, на которой происходит битва за свободу, однако здесь имеется в виду, конечно, не свобода в чисто политическом смысле слова. Даже если мы предположим, что американцы освободились от политической тирании, они остаются рабами экономической и нравственной тирании. Теперь, когда учреждена республика — the respublica[246], настало время подумать о res-privata[247] — частном деле, т. е. следить за тем, чтобы не был нанесён ущерб частному делу, подобно тому как римский сенат поручал консулам следить за тем, чтобы «ne quid res-privata detrimenti caperet»[248].

И мы называем эту страну страной свободных людей? Что значит быть свободным от короля Георга и оставаться рабами короля Предрассудка? Что значит быть рождённым свободным и жить не как свободный человек? Какова ценность любой политической свободы, если она не является средством достижения свободы нравственной? Что это — свобода быть рабами или свобода быть свободными? Чем мы хвастаемся? Мы — нация политиков, озабоченных лишь защитой свободы. Лишь дети наших детей, возможно, будут действительно свободными. Мы чрезмерно обременяем себя. Часть из нас вообще не несёт никакого бремени. Получается обременённость без носителя. Мы взваливаем на себя содержание войск, дураков и всевозможных скотов. Мы возлагаем эти тучные телеса на наши бедные души и позволяем им пожирать их содержимое.

То, что сейчас волнует большинство политиков и просто людей, — это жизненно важные функции человеческого общества, которые должны осуществляться бессознательно, подобно физическим функциям человеческого тела. Эти функции являются инфрачеловеческими{249}, как бы растительными. Я иногда просыпаюсь и в полубессознательном состоянии ощущаю на себе эти функции. Это напоминает состояние человека, у которого в результате осознания процессов пищеварения в болезненном состоянии расстраивается желудок, или же мыслителя, отдавшего себя во власть великого процесса творения. Политика — это как бы зоб общества, полный песка и гравия, а две политические партии — это две противоположные половины, иногда разбитые на четверти, которые со скрипом трутся друг о друга. Не только индивиды, но и государства страдают в результате от расстройства желудка, которое выражается в таких красноречивых формах, какие вы только можете себе представить. Таким образом, наша жизнь в общем представляет собой не только забывание, но и, увы, в большей степени воспоминание того, что мы никогда и не должны были осознавать, по крайней мере в час пробуждения. Почему мы всё время встречаемся, как люди, страдающие плохим пищеварением, чтобы рассказать друг другу дурные сны? Почему бы нам не встретиться, как жизнерадостным людям и не поздравить друг друга с чудесным утром? Конечно же, я не выдвигаю непомерных требований».

Один из самых проницательных диагнозов капиталистической культуры XX в. был поставлен социологом Э. Дюркгеймом, который не был радикалом ни с политической, ни с религиозной точек зрения. Дюркгейм утверждал, что в современном индустриальном обществе индивид и группа перестали функционировать удовлетворительно, что они живут в состоянии анемии, т. е. отсутствия осмысленной и структурированной общественной жизни, что «индивид всё больше движется по пути неустанного беспланового саморазвития, в котором цель жизни не имеет ценностных критериев, а счастье всегда в будущем и никогда в настоящем». Стремления человека становятся безграничными, он преисполнен отвращения из-за «бесплодности бесконечного поиска». Дюркгейм указывал на то, что лишь политическое государство как единственный фактор коллективной организации пережило Французскую революцию. В результате исчез подлинный социальный порядок и государство осталось единственным видом коллективной организующей деятельности социального характера. Индивид, освободившись от всех подлинных социальных уз, почувствовал себя брошенным, изолированным и деморализованным[250]. Общество превратилось в «дезорганизованную россыпь индивидов»[251].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.