Очерк 1. О ПРЕДМЕТЕ ЛОГИКИ
Очерк 1. О ПРЕДМЕТЕ ЛОГИКИ
Наиболее перспективным способом решения любой научной проблемы является исторический подход к ней. В нашем случае такой подход к тому же оказывается и весьма актуальным. Дело в том, что логикой ныне именуются учения, которые значительно расходятся в понимании границ предмета этой науки. Разумеется, каждое из них претендует не только и не столько на название, сколько на право считаться единственно современной ступенью в развитии мировой логической мысли. Вот почему и приходится поднимать историю вопроса.
Философия рождается в страстном полемическом диалоге с системой религиозно-мифологических взглядов на мир. Ее собственные позитивные воззрения складываются непосредственно в ходе критического переосмысления и преобразования того духовного материала, который был оставлен людям в наследство их предшествующим развитием. Естественно, что на первых порах она оказывается связанной рамками этого материала, находится в сильной, хотя и негативной зависимости от него.
Именно поэтому философия и выступает сначала вовсе не как особая наука, не как особая область знания, четко выделяющая предмет своего исследования, круг своих специальных проблем, а как "любовь к мудрости" или "мудрость вообще", – она рассматривает все, что попадает в поле зрения мыслящего существа. Ее предмет сливается с предметом мышления вообще, – это "мир в целом", без каких бы то ни было уточнений и ограничений. Философия выступает тут как синоним мировоззрения вообще. На этой стадии пока еще не приходится говорить о философии как об особой науке – по той простой причине, что нет еще других наук. Есть лишь слабые ростки математических, астрономических и медицинских знаний, вырастающие на почве практического опыта и ориентированные вполне прагматически. Неудивительно, что "философия" с самого начала включает в себя все эти немногочисленные зародыши научного познания и помогает им развиваться в своем лоне, стараясь освободить их от тех магически-знахарских наслоений, с которыми они переплетены в составе религиозно-мифологического мировоззрения. Развитие философии совпадает тут полностью и без остатка с развитием научного понимания окружающего мира.
Но именно поэтому в состав ее размышлений, естественно, попадает и все то, что впоследствии составит ее специальный предмет, то, что останется на ее долю, когда она, как король Лир, раздаст по кускам своё царство своим дочерям "положительным наукам": исследование универсальных закономерностей, в рамках которых существует и изменяется как "бытие", так и "мышление", как постигаемый космос, так и постигающая его душа.
Весьма характерно, что самое наличие таких законов, одинаково управляющих и космосом и "душой", для мыслителей того времени являлось чем-то само собой разумеющимся, столь же самоочевидным, как и существование окружающего мира.
На первый взгляд может показаться, что философия тогда вообще не касалась тех вопросов, которые впоследствии составят ее специальный предмет, и прежде всего вопроса об отношении "мышления к бытию", духа – к материи, сознания к действительности, идеального – к реальному. Но это лишь на первый взгляд.
Дело в том, что философия той эпохи не просто исследовала внешний мир, хотя, выступая как теоретическое мышление вообще, она действительно его исследовала, но делала это в ходе критического преодоления религиозно-мифологического миропонимания, в процессе полемики с ним, т.е. постоянно сопоставляя между собой две четко разграниченные друг с другом сферы: с одной стороны, внешний мир, каким она сама начинала его осознавать, а с другой стороны, мир, каким он был представлен в наличном, т.е. религиозно-мифологическом, сознании. Более того, ее собственные воззрения формировались именно как антитезы опровергаемых ею представлений.
Первый шаг философии – это именно критическое уразумение действительного отношения мира наличного сознания и воли к миру независимой от них реальности: к космосу, к природе, к "бытию".
В форме философии человек поэтому впервые начинает критически, как бы со стороны, наблюдать свою собственную деятельность по построению образов действительности, самый процесс осознания фактов, вокруг которых возникает спор. Философия, рождающаяся как орган критического отношения к любому высказанному мнению, с самого начала оказывается вынужденной искать путь к истине через рассмотрение противоречащих друг другу представлений. Иными словами, предметом специального рассмотрения оказываются все те общие представления и понятия, на которые опираются сталкивающиеся мнения. Предметом мышления выступает здесь не только "внешний мир" как таковой, но и сам способ его теоретического освоения, "мышление о самом мышлении", диалектически-противоречивое единство того и другого, отношение мышления к внешнему миру.
Развитие философии осуществляется в процессе выявления и разрешения противоречий теоретической мысли, ее отношения к своему предмету – природному и социальному бытию человека. Именно на данном пути история теоретической мысли подготовила почву для Аристотеля, этой подлинной вершины античной философии.
Если "греческая философия наметила все... те области знания, из коих должна сложиться теория познания и диалектика"[1], то система Аристотеля – первая в своем роде сознательно проведенная попытка создать энциклопедическую сводку всей совокупности теоретических знаний. Первая попытка дать органический синтез всех предшествующих принципов оказалась в Греции и последней, она довела до полной четкости выражения внутреннюю несовместимость материализма и идеализма, диалектики и метафизики как принципов решения основной проблемы философской науки.
Поэтому не случайно учение Аристотеля послужило общим теоретическим истоком для нескольких, впоследствии принципиально разошедшихся направлений в философии. По той же причине каждая из сталкивающихся точек зрения на логику и на отношение логики к "онтологии" всегда имеет основания рассматривать учение Аристотеля как неразвитый прообраз самой себя, а его автора – как своего сторонника и прародителя. Каждая из точек зрения на эти вещи усматривает в системе Аристотеля в качестве "существенного" и "интересного" то, что в тенденции ведет к ней самой, а то, что ведет к противоположной точке зрения, расценивает как исторически отпавшую "шелуху"...
Так, известная – формальная – традиция в логике прямо считает Аристотеля отцом логики – а на самом деле лишь одного вполне определенного направления в учении о мышлении. С другой стороны, Аристотель есть столь же несомненный "отец" того направления в этой науке, которое приводит к гегелевскому пониманию логики как учения о всеобщих формах всего существующего, т.е. того направления, которое, согласно неоднократным свидетельствам классиков марксизма-ленинизма, послужило отправной точкой для диалектико-материалистического понимания логики.
У самого Аристотеля нигде и никогда не употребляется термин "логика" в том значении, которое ему было придано позже. И это отнюдь не терминологическая деталь. Дело в том, что в его концепции вообще нет места каким-то особым "формам мышления", которые представляли бы собой нечто отличное, с одной стороны, от всеобщих форм всего сущего, а с другой – от форм словесного выражения этого "сущего".
Принцип соответствия речи вещам – это основной принцип учения Аристотеля о "силлогизмах", изложенного в "Аналитиках", источник "ошибочных силлогизмов" он усматривает в несоблюдении этого требования. Если говорить о действительном составе аристотелевского учения о мышлении (о его логике в подлинном смысле слова), то оно отнюдь не сводится к учению о схемах связи терминов в высказывающей речи, в силлогических фигурах. Эти фигуры сами по себе, как чистые схемы связи терминов, имеют для него значение лишь риторических фигур. Все его исследовательское внимание направлено на выяснение тех условий, при которых эти схемы речи оказываются формами движения действительного "аналитического", "аподиктического" знания и доказательства, соответствующего вещам.
В мистифицированной форме Аристотель осуществляет не что иное, как исследование законов развития всей предшествующей ему духовной культуры греков, исследование тех коллизий и противоречий, в развертывании и разрешении которых и совершается всегда процесс теоретического познания действительности.
С этой точки зрения становится понятным известное ленинское замечание по поводу действительной ценности аристотелевской логики: "Логика Аристотеля есть запрос, искание, подход к логике Гегеля, – а из нее, из логики Аристотеля (который всюду, на каждом шагу ставит вопрос именно о диалектике), сделали мертвую схоластику, выбросив все поиски, колебания, приемы постановки вопросов"[2].
И все же логика Аристотеля была только подходом к логике диалектической, ибо в учении выдающегося античного мыслителя действительно переплетаются не только различные, но и прямо взаимоисключающие точки зрения на мышление, на его формы, на отношение мышления к объективной реальности. Материалистический взгляд на отношение форм мышления к формам вещей у него то и дело уступает место идеалистическому взгляду на "разум" как на деятельность, направленную только на самое себя, онтологическое толкование форм мышления смешивается с формально-синтаксическим и даже грамматическим их пониманием, мышление рассматривается с точки зрения то его предметной истинности, то его чисто психологической формы и т.д. и т.п.
Термин "логика" применительно к науке о мышлении впервые был введен стоиками, выделившими под этим названием лишь ту часть действительного учения Аристотеля, которая согласовалась с их собственными представлениями о природе мышления. Само название "логика" производилось ими от греческого термина "логос" (который буквально означает "слово"), а указанная наука сближалась по предмету с грамматикой и риторикой. Средневековая схоластика, окончательно оформившая и узаконившая эту традицию, как раз и превратила логику в простой инструмент ("органон") ведения словесных диспутов, в орудие истолкования текстов "священного писания", в чисто формальный аппарат. В результате оказалось дискредитированным не только официальное толкование логики, но даже и самое ее название. Выхолощенная "аристотелевская логика" поэтому и утратила кредит в глазах всех выдающихся естествоиспытателей и философов нового времени. По той же причине большинство философов XVI-XVIII веков вообще избегает употреблять термин "логика" в качестве названия науки о мышлении, об интеллекте, о разуме. Это название даже не фигурирует в заглавиях выдающихся сочинений о мышлении. Достаточно напомнить "Рассуждение о методе", "Трактат об усовершенствовании интеллекта", "Разыскание истины", "Опыт о человеческом разуме", "Новые опыты о человеческом разуме" и т.д. и т.п.
Признание непригодности официальной, схоластически-формальной версии логики в качестве "органона" действительного мышления, развития научного знания – лейтмотив всей передовой философской мысли того времени. "Логика, которой теперь пользуются, скорее служит укреплению и сохранению заблуждений, имеющих своё основание в общепринятых понятиях, чем отысканию истины. Поэтому она более вредна, чем полезна"[3], – констатирует Фрэнсис Бэкон. "...В логике ее силлогизмы и большая часть других ее наставлений скорее помогают объяснять другим то, что нам известно, или даже, как в искусстве Луллия, бестолково рассуждать о том, чего не знаешь, вместо того чтобы изучать это"[4], – вторит ему Декарт. Локк полагает, что "силлогизм в лучшем случае есть лишь искусство вести борьбу при помощи того небольшого знания, какое есть у нас, не прибавляя к нему ничего"[5].
Декарт и Локк считали необходимым отнести всю проблематику прежней логики в область риторики. Поскольку же логика сохраняется как особая наука, то она единодушно толкуется не как наука о мышлении, а как наука о правильном употреблении слов, имен, знаков. Томас Гоббс, например, развивает концепцию логики как исчисления слов-знаков[6].
Подытоживая свой "Опыт о человеческом разуме", Локк так и определяет предмет и задачу логики: "Задача логики рассмотреть природу знаков, которыми ум пользуется для понимания вещей или для передачи своего знания другим". Он толкует логику как "учение о знаках", как семиотику[7].
Поскольку объективная реальность толковалась представителями чисто механистического взгляда и на мир, и на мышление абстрактно-геометрически (т.е. единственно объективными и научными считались лишь чисто количественные характеристики), то принципы мышления в математическом естествознании сливались в их глазах с логическими принципами мышления вообще. Эта тенденция в законченной форме выступает у Гоббса.
Гораздо осторожнее подходят к делу Декарт и Лейбниц. Им также импонировала идея создания "всеобщей математики" вместо прежней, высмеянной и дискредитированной, логики. И они мечтали об учреждении "универсального языка", системы терминов, определенных строго и однозначно, а потому допускающих над собою чисто формальные операции.
Однако и Декарт, и Лейбниц, в отличие от Гоббса, прекрасно видели принципиальные трудности, стоявшие на пути осуществления этой идеи. Декарт понимал, что определения терминов в "универсальном языке" не могут быть продуктом полюбовного соглашения, а должны быть получены только в результате тщательного анализа простых идей, из которых, как из кирпичиков, складывается весь интеллектуальный мир людей; что сам точный язык "всеобщей математики" может быть лишь чем-то производным "от истинной философии". Только тогда удалось бы заменить мышление о вещах, данных в воображении (т.е., по тогдашней терминологии, в созерцании), вообще в реальном чувственно-предметном опыте людей, своего рода "исчислением терминов и утверждений" и сделать умозаключения столь же безошибочными, как и решения уравнений.
Присоединяясь в этом пункте к Декарту, Лейбниц категорически ограничивал область применения "всеобщей математики" лишь теми вещами, которые относятся к сфере действия "силы воображения". "Всеобщая математика" и должна представить, по его мысли, лишь, "так сказать, логику силы воображения". Но именно поэтому из ее ведения исключаются как вся метафизика, так и "лишь рассудку соразмерные вещи, как мысль и действие, так и область обычной математики". Весьма существенное ограничение! Мышление, во всяком случае, здесь остается за пределами компетенции "всеобщей математики".
Неудивительно, что Лейбниц с нескрываемой иронией относился к чисто номиналистической трактовке логики, изложенной у Локка, согласно которой логика понимается как особая наука о знаках. Лейбниц вскрывает трудности, связанные с таким пониманием логики. Прежде всего, констатирует он, "наука о рассуждении, составлении суждения, изобретении, по-видимому, очень отлична от знания этимологии слов и словоупотребления, которое есть нечто неопределенное и произвольное. Кроме того, объясняя слова, приходится делать экскурс в область самих наук, как это видно по словарям; с другой же стороны, нельзя заниматься науками, не давая в то же время определения терминов"[8].
Поэтому вместо того разделения философии на три разные науки, которое Локк копирует у стоиков (логика, физика и этика), Лейбниц предпочитает говорить о трех разных аспектах, под которыми выступает одно и то же знание, одни и те же истины, – теоретическом (физика), практическом (этика) и терминологическом (логика). Прежней логике здесь соответствует просто терминологический аспект знания, или, по выражению Лейбница, систематизация знания по терминам в справочнике[9]. Разумеется, такая систематизация, даже самая лучшая, не есть наука о мышлении, ибо Лейбниц имел о мышлении более глубокое представление. А подлинное учение о мышлении он относил к метафизике, следуя в этом смысле терминологии и сути логики Аристотеля, а не стоиков.
Но почему же мышление должно исследоваться в рамках метафизики? Дело, конечно, не в указании на "ведомство", по которому "числится" теоретическое понимание мышления, а в определенном способе подхода к решению одной существенной философской проблемы. И заключается эта трудность, постоянно возникающая перед каждым теоретиком, в понимании того, как относятся друг к другу знание (совокупность понятий, теоретических построений, представлений) и его предмет, согласуется одно с другим или нет, соответствует ли понятиям, которыми оперирует человек, что-либо реальное, находящееся вне его сознания? И можно ли вообще это проверить? И если можно, то как?
Вопросы действительно сложнейшие. Утвердительный ответ на них, при всей его кажущейся очевидности, обосновать совсем не просто. А вот отрицательный, оказывается, можно подкрепить весьма вескими аргументами. Они таковы: поскольку предмет в процессе его осознания преломляется сквозь призму "специфической природы" органов восприятия и рассудка, постольку мы знаем любой предмет лишь в том виде, какой он приобрел в результате такого преломления. Бытие вещей вне сознания при этом вовсе не обязательно отвергать. Отвергается "лишь" одно – возможность проверить, таковы вещи "на самом деле", какими мы их знаем и осознаем, или же нет. Вещь, какой она дана в сознании, нельзя сравнить с вещью вне сознания, ибо невозможно сравнивать то, что есть в сознании, с тем, чего в сознании нет; нельзя сопоставлять то, что я знаю, с тем, чего я не знаю, не вижу, не воспринимаю, не осознаю. Прежде чем я смогу сравнивать своё представление о вещи с вещью, я должен эту вещь также осознать, т.е. также превратить в представление. В итоге я всегда сравниваю и сопоставляю лишь представление с представлением, хотя и думаю, что сравниваю представление с вещью.
Естественно, сравнивать и сопоставлять можно только однородные предметы. Бессмысленно сравнивать пуды с аршинами, а вкус бифштекса – с диагональю квадрата. И если нам все-таки захочется сравнить бифштекс с квадратом, то мы будем сравнивать уже не "бифштекс" и "квадрат", а два предмета, одинаково обладающие геометрической, пространственной формой. "Специфические" же свойства того и другого в сопоставлении вообще участвовать не могут.
"Каково расстояние между звуком А и столом? Вопрос этот лишен смысла. Когда мы говорим о расстоянии между двумя вещами, мы говорим о различии их положения в пространстве... мы объединяем их в одну категорию как предметы, существующие в пространстве, и только после того как мы их объединили sub specie spatii (под углом зрения пространства. – Ред.), мы их различаем как различные точки пространства. Их принадлежность к пространству есть единое в них"[10].
Иными словами, когда хотят установить какое-либо отношение между двумя объектами, то сопоставляют всегда не те "специфические" качества, которые делают один объект "звуком А", а другой – "столом", "бифштексом" или "квадратом", а только те свойства, которые выражают нечто "третье", отличное от их бытия в качестве перечисленных вещей. Сопоставляемые вещи и рассматриваются как различные модификации этого "третьего", общего им всем свойства, как бы внутри него. Если же в природе двух вещей нет общего им обеим "третьего", то сами различия между ними становятся совершенно бессмысленными.
Внутри чего же соотносятся между собой такие объекты, как "понятие" ("мысль") и "вещь"? В каком особом "пространстве" они могут сопоставляться, сравниваться и различаться? Есть ли тут вообще то "третье", в котором они суть "одно и то же", несмотря на все свои непосредственно очевидные различия? Если такой общей субстанции, разными способами выражающейся и в мысли, и в вещи, нет, то между ними нельзя установить никакого внутренне необходимого соотношения. В лучшем случае можно "усмотреть" лишь внешнее отношение вроде того, какое когда-то устанавливали между расположением светил на небосклоне и событиями в личной жизни, т.е. отношение между двумя рядами совершенно разнородных событий, каждое из которых протекает по своим, сугубо специфическим законам. И тогда будет прав Витгенштейн, объявивший логические формы мистическими, невыразимыми.
Но в случае отношения между мыслью и действительностью встает еще одна дополнительная трудность. Известно, к чему могут привести и приводят поиски какой-то особой сущности, которая была бы и не мышлением, и не материальной действительностью, но в то же время составляла бы их общую субстанцию, то "третье", которое один раз проявлялось бы как мысль, а другой раз – как бытие. Ведь мысль и бытие суть понятия взаимоисключающие. То, что есть мысль, не есть бытие, и наоборот. Как же в таком случае их вообще можно сопоставить друг с другом? В чем вообще может быть основание их взаимодействия, то, в чем они суть "одно и то же"?
В обнаженно логической форме эта трудность была резко выражена Декартом. В общей же форме она – центральная проблема всякой философии вообще – проблема отношения мышления к вне и независимо от него существующей действительности, к миру вещей в пространстве и времени, проблема совпадения форм мышления с формами действительности, т.е. проблема истины, или, если воспользоваться традиционным философским языком, "проблема тождества мышления и бытия".
Для каждого ясно, что "мышление" и "вещи вне мышления" далеко не одно и то же. Чтобы понимать это, не надо быть философом. Каждый знает, что одно дело иметь сто рублей в кармане, а другое – только в своих мечтаниях, только в своем "мышлении". "Понятие", очевидно, есть лишь состояние того особого вещества, которое наполняет черепную коробку (как, далее, ни толкуй это вещество – как мозговую ткань или же как тончайший эфир "души", живущей там, как в квартире; как "структуру мозговой ткани" или же как формальную "структуру внутренней речи", в виде которой мышление осуществляется "внутри "головы"), а предмет находится вне головы, в пространстве за пределами головы, и представляет собою нечто совершенно иное, нежели "внутреннее состояние" мышления, мозга, речи и т.д.
Чтобы ясно понимать и учитывать столь самоочевидные вещи, вовсе не надо обладать умом Декарта. Однако надо обладать аналитической строгостью его ума, чтобы четко определить тот факт, что "мышление" и "мир вещей в пространстве" – не только и не просто "разные", но и прямо противоположные явления.
Тем более нужен ясный и последовательный интеллект Декарта, чтобы осознать получающуюся отсюда трудность, проблему: каким же образом эти два мира (т.е. мир понятий, мир "внутренних состояний мышления", с одной стороны, и мир вещей во внешнем пространстве – с другой) все-таки необходимо согласуются между собой?
Декарт выражает названное затруднение следующим образом. Если бытие вещей определяется через их протяженность и пространственно-геометрические формы вещей есть единственно объективные формы их бытия вне субъекта, то мышление никак не раскрывается через его описание в формах пространства. "Пространственная" характеристика мысли вообще не имеет никакого отношения к ее специфической природе. У Декарта такой взгляд имеет и следующее выражение: мышление и протяженность суть две различные субстанции, а субстанция есть то, что существует и определяется только через самое себя, а не через "другое". Ничего "общего", что можно было бы выразить в особом определении, между мышлением и протяженностью нет. Иначе говоря, в ряду определений мышления нет ни одного признака, который входил бы в определение протяженности и наоборот. Но если такого общего признака нет, невозможно и рационально умозаключить от мышления к бытию и наоборот, так как умозаключение требует "среднего термина", т.е. такого, который входил бы и в ряд определений мысли, и в ряд определений бытия вещей вне сознания, вне мысли. Мысль и бытие не могут вообще соприкасаться друг с другом, ибо в таком случае их граница (линия или хотя бы точка соприкосновения) как раз и была бы тем, что одновременно и разделяет и связывает их между собой.
Из-за отсутствия такой границы мысль не может "ограничивать" протяженную вещь, а вещь – идею, мысленное выражение. Они как бы свободно проникают, пронизывают друг друга, нигде не встречая границу. Мысль, как таковая, не способна взаимодействовать с протяженной вещью, а вещь – с мыслью, каждая вращается "внутри себя".
Сразу возникает проблема: как же связаны между собой в человеческом индивиде мысль и телесные отправления? Что они связаны – факт очевидный. Человек может осмысленно управлять своим пространственно определенным телом среди других таких же тел, его духовные импульсы превращаются в пространственные движения, а движения тел, вызывая изменения в человеческом организме (ощущения), преобразуются в мысленные образы. Значит, мысль и протяженное тело все-таки как-то взаимодействуют? Но как? В чем природа этого взаимодействия? Как они "определяют", т.е. "ограничивают", друг друга?
Как получается, что траектория, построенная мышлением в плане воображения, например кривая, начерченная в согласии с ее уравнением, оказывается конгруэнтной (совпадающей) с геометрическим контуром той же самой кривой в реальном пространстве? Значит, форма кривой в мышлении (т.е. в виде "значения" алгебраических знаков уравнения) тождественна соответствующей кривой в реальном пространстве, т.е. кривой, начерченной на бумаге, в пространстве вне головы. Это ведь одна и та же кривая, только один раз – в мышлении, а другой раз – в реальном пространстве. Поэтому, действуя в согласии с мышлением (понимаемым как смысл слов, знаков), я одновременно действую в строжайшем согласии с формой (в данном случае – с геометрическим контуром) вещи вне мышления.
Как может быть такое, если "вещь в мышлении" и "вещь вне мышления" не только "разные", но и абсолютно противоположные? А абсолютно противоположные как раз и означают: не имеющие между собою ничего "общего", ничего тождественного, ни одного определения, которое одновременно входило бы в качестве признака и в понятие "вещи вне мышления", и в понятие "вещи в мышлении", "мыслимой вещи"? Как же могут согласоваться между собою – и притом не случайно, а систематически и закономерно – два мира, не имеющие между собою абсолютно ничего "общего", "тождественного"? Тут-то и возникает проблема, вокруг которой крутится все картезианство – и сам Декарт, и Гейлинкс, и Мальбранш, и масса их последователей.
Мальбранш в свойственной ему остроумной манере выражает получающуюся здесь принципиальную трудность так: при осаде Вены турецкой армией защитники Вены видели, несомненно, лишь "трансцендентальных турок", однако убиты были турки самые настоящие... Трудность тут явная и для картезианской точки зрения на мышление абсолютно неразрешимая, ибо защитники Вены действовали, т.е. целились и стреляли, в согласии с тем образом турок, который они имели внутри своих мозгов, в согласии с "мыслимыми", с "трансцендентальными" турками и вычисленными в уме траекториями полета ядер, а попадали-то в турок реальных, в пространстве не только за пределами своего черепа, но и за пределами стен крепости...
Как же так получается и почему согласуются два мира, не имеющие между собою абсолютно ничего общего, – мир "мыслимый", мир в мышлении, и мир реальный, мир в пространстве? С нашей точки зрения" отвечают и Декарт, и Мальбранш, и Гейлинкс, это необъяснимо. Объяснить сей факт может только бог. Он и согласует между собой два противоположных мира. Понятие "бога" выступает тут в качестве "теоретической" конструкции, с помощью которой выражается очевидный, но совершенно непонятный факт единства, совпадения, "конгруэнтности", тождества, если угодно, явлений, которые по определению абсолютно противоположны... Бог – то "третье", что в качестве "опосредствующего звена" связывает и согласовывает "мышление" с "бытием", "душу" с "телом", "понятие" с "предметом", действия в плане знаков и слов с действиями в плане реальных геометрически определенных тел вне головы.
Прямо упершись в обнаженно диалектический факт, в тот именно, что "мышление" и "бытие вне мышления" суть абсолютные противоположности, находящиеся тем не менее между собою в согласии, в единстве, в неразрывной и необходимой взаимосвязи и взаимодействии (а стало быть, подчиняющиеся какому-то высшему – притом одному и тому же закону), картезианская школа капитулировала перед теологией и отнесла необъяснимый с ее точки зрения факт на счет бога, объявила "чудом", т.е. прямым вмешательством сверхъестественных сил в причинную цепь естественно-природных процессов.
Поэтому-то Декарт – творец аналитической геометрии – и не смог сколько-нибудь рационально объяснить причину, по которой алгебраическое выражение кривой с помощью уравнения "соответствует" ("в-себе-тождественно") пространственному образу этой кривой на чертеже. Без бога тут и в самом деле не обойтись, ибо действия со знаками и на основе знаков, в согласии с одними лишь знаками (с их математическим смыслом), т.е. действия в эфире "чистого мышления", не имеют, по Декарту, абсолютно ничего общего с реальными телесными действиями в сфере пространственно-определенных вещей, в согласии с их реальными контурами. Первые "чистые действия души" (или "мышления как такового"), а вторые – действия тела, повторяющие контуры (пространственно-геометрические очертания) внешних тел и потому целиком подчиненные законам "внешнего", пространственно-вещественного мира.
(Проблема эта и поныне стоит не менее остро в так называемой "философии математики". Если математические построения толкуются как "свободные" от всякой внешней обусловленности конструкции творческого интеллекта математиков, работающего исключительно по "логическим" правилам, – а сами математики вслед за Декартом частенько склонны толковать их именно так, – то становится совершенно загадочным и необъяснимым, почему же эмпирические факты, факты "внешнего опыта" то и дело согласуются, совпадают в своем математически-цифровом выражении с результатами, полученными путем чисто логических выкладок, "чистых" действий интеллекта? Абсолютно неясно. Только "бог" тут и может помочь.)
Иными словами, тождество указанных абсолютных противоположностей ("мышления", "души" и "протяженности", "тела") Декартом тоже признается в качестве фактического принципа – без него была бы невозможной (а не только необъяснимой) даже его идея аналитической геометрии, – но объясняется делом бога, способом его вмешательства во взаимоотношения "мышления и бытия", "души и тела". Причем бог в картезианской философии, а особенно у Мальбранша и Гейлинкса, может подразумеваться самый что ни на есть традиционный, махровый, католически-ортодоксальный, извне, с высот небесного трона, управляющий как "телами", так и "душами" людей, согласующий действия "душ" с действиями "тел".
Такова суть знаменитой психофизической проблемы, в которой нетрудно усмотреть специфически конкретную, а потому исторически ограниченную формулировку центральной проблемы философии. Следовательно, вопрос о теоретическом понимании мышления (логики), а отнюдь не о правилах оперирования словесными или иными знаками упирается в решение кардинальных проблем философии, метафизики, если выразиться несколько старомодно. А это предполагает овладение культурой подлинно теоретического мышления, представленной классиками философии, которые умели не только предельно четко ставить проблемы, но и решать их.