§ 77. Взаимосвязь предыдущей экспозиции проблемы историчности с исследованиями В. Дильтея и идеями графа Йорка
§ 77. Взаимосвязь предыдущей экспозиции проблемы историчности с исследованиями В. Дильтея и идеями графа Йорка
Проведенная раскладка проблемы истории возникла из усвоения работы Дильтея. Она была подтверждена и вместе упрочена тезисами графа Йорка, разрозненно находимыми в его письмах к Дильтею.
Сегодня широко еще распространенный образ Дильтея таков: «тонко чувствующий» толкователь истории духа, особенно литературной. «Также» заботящийся о разграничении наук о природе и о духе притом отводящий исключительную роль истории этих наук и равным образом «психологии» и сплавляющий все это в релятивистской «философии жизни». Для поверхностного наблюдения этот портрет «правилен». В нем однако ускользает «субстанция» Он больше затемняет чем раскрывает.
Схематически исследовательская работа Дильтея делится на три области: штудии по теории наук о духе и их отграничению от наук о природе; исследования по истории наук о человеке, обществе и государстве усилия по созданию психологии, в которой должен быть доведен до представления «цельный факт человека». Научно-теоретические, научно-исторические и герменевтически-психологические исследования постоянно взаимопроникают и пересекаются. Где одно направление взгляда преобладает, другие тоже уже выступают мотивом и средством. Что воспринимается как расщепленность и неуверенные, случайные «пробы», есть стихийная обеспокоенность единой целью: довести «жизнь» до философской понятности и обеспечить этому пониманию герменевтический фундамент из «самой жизни». Все центрируется в «психологии», которая призвана понять «жизнь» в ее исторической взаимосвязи развития и воздействия как способ, каким человек есть, как возможный предмет наук о духе и тут же как корень этих наук. Герменевтика есть самопрояснение этого понимания и лишь в производной форме методология историографии.
Дильтей, правда, с вниманием к современной ему дискуссии, односторонне оттеснившей в область теории науки его собственные исследования по обоснованию наук о духе, неоднократно ориентировал свои публикации в этом направлении. «Логика наук о духе» для него настолько же не центральна, насколько его «психология» разрабатывается не «только» как совершенствование позитивных наук о психическом.
Наиболее свою Дильтею философскую тенденцию в переписке с его другом, графом Йорком, этот последний однажды недвусмысленно доводит до выраженности, указывая на «общий для нас интерес, понять историчность»[курс. авт.]. Освоение дильтеев-ских исследований, теперь впервые делающихся доступными в полном объеме, требует настойчивости и конкретности принципиального размежевания. Для тщательного разбора проблем, которыми он был движим, и того, как он был ими движим, здесь нет места. Взамен этому предварительно обозначим некоторые центральные идеи графа Йорка через выборку характерных мест переписки.
Тенденция Йорка, живая в общении с проблематикой и работой Дильтея, показывает себя именно в его отношении к задачам основополагающей дисциплины, аналитической психологии. Он пишет по поводу академического трактата Дильтея «Идеи к описательной и расчленяющей психологии» (1894): «Самоосмысление как первичное средство познания, анализ как первичный познавательный прием получают прочную опору. Отсюда формулируются тезисы, верифицируемые собственной данностью. Не делается дальнейшего шага к критическому разложению, прояснению и тем самым внутреннему опровержению конструктивной психологии и ее допущений» (Bricfw. с. 177). «…Отказ от критического разложения = прослеживания психологического генезиса в деталях и во вторгающейся проработке стоит на мой взгляд в связи с понятием и местом, какое Вы отводите теории познания» (с. 177). «Объяснение неприменимости – факт установлен и доведен до ясности – дает только теория познания. Она должна отдать отчет об адекватности научных методов, она должна обосновать учение о методе, вместо того как теперь методы заимствуются – должен сказать, на авось – из отдельных областей» (с. 179 ел.).
В этом требовании Йорка – по существу требовании шагающей впереди наук и ведущей их логики, какою была платоновская и аристотелевская, – лежит задача позитивно и радикально разработать различные категориальные структуры сущего, которое есть природа, и сущего, которое есть история (присутствия). И. находит, что разыскания Д. «слишком мало подчеркивают родовое различие между онтическим и историческим» (с. 191)[курс. авт.]. «В особенности задействуется как метод наук о духе прием сравнения. Здесь я расхожусь с Вами… Сравнение всегда эстетично, всегда держится фигуры. Виндельбанд предписывает истории фигуры. Ваше понятие типа идет целиком изнутри. Речь тут о характерах, не о фигурах. Для него история: ряд образов, отдельных фигур, эстетическое требование. Для естествоиспытателя рядом с наукой именно и остается как род средства человеческого успокоения только эстетическое наслаждение. Ваше понятие истории это ведь сцепление сил, силовых единств, к которым категория: фигура должна быть применима лишь в меру метафорики» (с. 193).
Из уверенного инстинкта к «различию онтического и исторического» И. видит, как прочно традиционное историческое исследование держится еще внутри «чисто окулярных определений» (с. 192), имеющих целью телесное и фигурное.
«Ранке это большой окуляр, от которого что ускользнуло, не может стать действительностью… Из общей манеры Ранке объясняется и ограничение исторического материала политикой. Только в ней – драматизм» (с.60). «Модификации, принесенные течением времени, видятся мне несущественными, и тут я хотел бы ценить пожалуй иначе. К примеру так называемую историческую школу я принимаю просто за побочное течение внутри русла той же реки и представляющее только один член старого сквозного противоположения. В названии есть что-то обманное. Та школа была никакой не исторической[курс. авт.], но антикварной, эстетически конструирующей, тогда как большое доминирующее движение держалось механической конструкции. Поэтому что она методически привнесла, к методу рациональности лишь общее чутье» (с. 68 ел.).
«Настоящий филологус, имеющий понятие об истории как о сундуке антиквариата. Где никакой осязаемости – куда ведет только живая психическая транспозиция, туда господам хода нет. Они в глубине души именно естествоиспытатели и становятся еще более скептиками, раз отсутствует эксперимент. От всех этих финтифлюшек, как часто к примеру Платон бывал в Великой Греции или Сиракузах, надо держаться вовсе вдали. Никакой жизненности с этим не связано. Такая внешняя манера, которую я тут критически рассмотрел, приходит в итоге к большому вопросительному знаку и опозорена на великих реальностях Гомера. Платона, Нового Завета. Все действительно реальное становится схемой, если взято как вещь в себе, если не пережито» (с. 61). ’Ученые’ стоят перед силами времени как тончайше образованное французское общество перед тогдашним революционным движением. Здесь как и там формализм, культ формы. Последнее слово всей премудрости определение соотношений. Это направление мысли имеет естественно свою – как я полагаю, еще не написанную – историю. Беспочвенность мысли и веры в такую мысль – на взгляд теории познания: метафизическое поведение – есть исторический продукт» (с. 39). «Колебания волн, вызванные эксцентрическим принципом, создавшим более четырехсот лет назад некое новое время, мне кажется, до крайности расплылись и измельчали. Познание прогрессировало до снятия его же самого, человек настолько оторвался от самого себя, что себя уже не замечает. ’Человек модерна’, т.е. человек после Ренессанса, готов для захоронения» (с.83). В противоположность этому: «Всякая истинно живая, а не только жизнью мерцающая историография есть критика» (с. 19). «Но знание истории есть в своей лучшей части знание потаенных источников» (с. 109). «С историей обстоит так, что все ставящее спектакль и бросающееся в глаза не главное дело. Нервы невидимы, подобно тому как существенное вообще невидимо. И как написано: ’Если бы вы были тихи, то были бы сильны’, так верен и вариант: если вы утихнете, то начнете внимать, т.е. понимать» (с.26). «И тогда я наслаждаюсь тихим разговором с собой и общением с духом истории. Он Фаусту в его келье не являлся и маэстро Гете тоже нет. От него они не отшатнулись бы в испуге, сколь бы важным и захватывающим ни было его явление. Оно все-таки братски дружественно и родственно, в другом, более глубоком смысле чем обитатели леса и поля. Усилие тут имеет сходство с борьбой Иакова, для самого боряшегося верное приобретение. А к этому все в первую голову сходится» (с. 133).
Ясное прозрение в основочерту истории как «виртуальности» Йорк получает от познания бытийного характера самого человеческого присутствия, т.е. именно не научно-теоретически на объекте историографического рассмотрения: «Что совокупная психофизическая данность не есть[бытие = наличное бытие природы. прим. авт.] но живет, есть точка зарождения историчности. И самоосмысление, которое направлено не на абстрактное Я, но на полноту моей самости, обнаружит меня исторически определенным, как физика познает меня космически определенным. Точно так же как природа я есмь история…» (с. 71). И Йорк, явственно видевший неаутентичность всех «соотносительных определений» и «беспочвенного» релятивизма, не медлит с извлечением последнего вывода из прозрения в историчность присутствия. ’С другой же стороны при внутренней историчности самосознания обособленная от историографии систематика методологически неадекватна. Как физиология не может абстрагироваться от физики так философия – именно когда она критическая – от историчности… Поведение самости и историчность подобны дыханию и напору воздуха – и – пусть это звучит в какой-то мере парадоксально – неисторизация философствования кажется мне в методическом отношении метафизическим остатком» (с.69). «Поскольку философствовать есть жить, поэтому – не пугайтесь – существует по моему мнению философия истории – кто бы смог ее написать! – Конечно не так, как ее до сих пор воспринимали и пытались осуществить против чего Вы неопровержимо высказались. Прежняя постановка вопроса была именно ложной, да и невозможной, но она не единственная. Так что впредь нет никакой настоящей философии, которая не была бы историчной. Разделение между систематической философией и историографическим представлением по сути неправо» (с.251). «Возможность стать практической есть конечно же собственное основание правоты всякой науки. Но математическая практика не исключительна. Практическая направленность нашей позиции педагогическая, в широчайшем и глубочайшем смысле слова. Она душа всякой истинной философии и правда Платона и Аристотеля» (с.42 ел.). «Вы знаете что я думаю о возможности этики как науки. Тем не менее всегда можно сделать что-то лучше. Для кого собственно такие книги? Регистрации регистрации’ Единственно заслуживает внимания стремление прийти от физики к этике» (с,73). «Когда философию понимают как проявление жизни, не как отхаркивание беспочвенной мысли, оказавшейся без почвы потому что взгляд отклоняется от почвы сознания, то задача насколько скудна по результату, настолько запутана и мучительна в его достижении. Свобода от предрассудков тут предпосылка, и уже этого трудно добиться» (с.250).
Что Йорк сам вышел на путь к тому, чтобы в противоположность онтическому (окулярному) категориально взять в охват историческим и возвысить «жизнь» до адекватного научного понимания, становится ясно из его указания на род трудности подобных разысканий: эстетически-механистический образ мысли «легче находит словесное выражение, при широком происхождении слов из окулярности понятное, чем анализ, возвращающийся за поверхность разглядывания… Что, наоборот, внедряется в самое основание жизненности, ускользает от экзотерического изображения, отчего вся терминология тут не общепонятна, символична и неизбежна. Из особенного рода философского мышления следует особенность его языкового выражения» (с.70 ел.). «Но Вам известно мое пристрастие к парадоксам, оправдываемое мною тем, что парадоксия есть признак истинности, что communis opinio заведомо нигде не попадает в истину, как стихийный осадок обобщающего полупонимания, в отношении к истине наподобие серных паров, оставляемых молнией. Истина никогда не стихия. Государственно-педагогической задачей мог бы быть подрыв стихийного общественного мнения и какое только возможно поощрение образованием индивидуальности взгляда и воззрения. Тогда вместо так называемой общественной совести – этого радикального отчуждения – снова вошла бы в силу индивидуальная совесть, т.е. совесть» (с.249 ел.).
Этот интерес, понять историчность, ставит себя перед задачей разработки «родового различия между онтическим и историческим». Тем самым утверждена фундаментальная цель «философии жизни». И все же постановка вопроса нуждается в принципиальной радикализации. Как иначе охватить и «категориально» осмыслить историчность в ее отличии от онтического, если не через то, что «онтическое» равно как «историческое» приводятся к более исходному единству в аспекте возможной сравнимости и различимости? Это возможно только если просыпается догадка:
1) вопрос об вторичности есть онтологический вопрос о бытийном устройстве вторического сущего;
2) вопрос об онтическом есть онтологический вопрос о бытийном устройстве неприсутствиеразмерного сущего, наличного в широчайшем смысле;
3) онтическое есть лишь одна из областей сущего. Идея бытия охватывает «онтическое» «историческое». Она есть то, что должно поддаваться «родовой афференциации».
Не случайно Йорк называет неисторичное сущее просто онтическим. Это всего лишь отсвет несломленного господства традиционной онтологии, которая, происходя из античной постановки вопроса о бытии, удерживает онтологическую проблематику принципиальной суженности. Проблема разницы между онтическим и историческим может быть разработана как исследовательская проблема только если она прежде обеспечила себе путеводную нить фундаментально-онтологическим прояснением вопроса о смысле бытия вообще. Так делается ясно, в каком смысле подготовительная экзистенциально-временная аналитика присутствия имеет решимость чтить дух графа Йорка, чтобы служить труду Дильтея.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.