ПРОЛОГ

ПРОЛОГ

Эта книга во многих отношениях выступает как дополнение к «Сказителю» Альберта Б. Лорда. В свою очередь профессор Лорд продолжил труд Милмана Парри, которого его гомеровские исследования привели к следующему вопросу: как в устной и письменной поэзии естественным образом осуществлялась преемственность различных форм и функций? Убежденный в том, что поэмы Гомера были устными сочинениями, Парри «поставил перед собой задачу неопровержимо доказать, если это возможно, их устный характер и с этой целью обратился к изучению югославского эпоса». Его исследование этого современного эпоса должно было, как он объяснял, «с точностью установить форму устной повествовательной поэзии… Метод же исследования заключался в наблюдении за действующими певцами, воспринявшими живую и процветающую традицию бесписьменной песни и попытаться увидеть, как форма их песен зависит от того факта, что они учились своему искусству, не прибегая к письму и чтению».[1]

Появление книги профессора Лорда и исследования Милмана Парри естественно и закономерно именно в наш электрический век, что и будет показано в «Галактике Гутенберга». Сегодня мы столь же далеко продвинулись в глубь электрического века, сколь некогда елизаветинцы — в глубь века книгопечатания и механики. И подобно им, мы погружены в неразбериху и состояние неустойчивости, поскольку существуем одновременно в двух противоположных формах общества и опыта. В то время как елизаветинцам приходилось балансировать между средневековым корпоративным опытом и современным индивидуализмом, мы видим, что электрическая технология перевернула это соотношение, лишив почвы и жизненности индивидуализм и возведя в норму корпоративную взаимозависимость.

Патрик Кратвел посвятил целое исследование («Шекспировская эпоха») художественным стратегиям, рожденным елизаветинским переживанием жизни в расколотом мире, мире, распадающемся и собирающемся с силами в одно и то же время. Мы также переживаем исторический момент взаимодействия противоположных по смыслу культур, и цель «Галактики Гутенберга» — проследить, каким образом сначала фонетический алфавит, а затем книгопечатание изменили формы опыта, мировоззрения и самовыражения. Предпринятое Милманом Парри исследование устной и письменной поэзии как диаметрально противоположных друг другу форм в нашем случае получает свое продолжение применительно к формам мышления и организации опыта в обществе и политике. Трудно объяснить, почему до настоящего времени историки не попытались выяснить глубокие различия в организации устных и письменных обществ. Вероятно, причина такого упущения заключается просто-напросто в том, что решение этой задачи возможно лишь в ситуации сосуществования конфликтных по отношению друг к другу форм письменного и устного опыта, как это происходит в настоящее время. Об этом же говорит профессор Гарри Левин в своем предисловии к «Сказителю» (р. ХIII):

Термин «литература», предполагающий использование письменного алфавита — литер, — подразумевает, что произведения словесного художественного творчества распространяются посредством письма и чтения. Выражение «устная литература» содержит в себе явное противоречие как термин. Но мы живем в такое время, когда письменное умение стало столь нейтральным, что письмо уже вряд ли можно привлечь в качестве эстетического критерия. А между тем Слово, сказанное или спетое, сопровождаемое визуальным образом говорящего или поющего, благодаря развитию электрической техники вернуло себе свое прежнее значение. Основанная на печатной книге культура, господствовавшая начиная с эпохи Возрождения и до недавнего времени, завещала нам наряду со своими многочисленными достоинствами снобизм, от которого пора отказаться. Нам следует непредвзято взглянуть на традицию не как на пассивное принятие окаменевшего корпуса тем и конвенций, а как на органическую привычку воссоздания того, что было нами получено и теперь предстоит передать потомкам.

Упущению историков, оставивших без внимания революцию в формах мышления и социальной организации в результате введения фонетического алфавита, можно найти параллель в социально-экономической теории. Еще в 1864: —1867 гг. Карл Родбертус разработал свою теорию «Экономической жизни в классической античности». Новаторство его подхода, как объясняет Гарри Пирсон в книге «Торговля и рынок в ранних империях» (р.5), заключается в следующем:

Это удивительно современное воззрение на социальную функцию денег не было оценено в должной степени. Родбертус понял, что переход от «натуральной экономики» к «денежной экономике» был не просто техническим усовершенствованием, заменой бартера на приобретение с помощью денег. Монетаризованная экономика породила совершенно иную, по сравнению с натуральной экономикой, социальную структуру. По мнению Родбертуса, именно это изменение социальной структуры, вызванное денежным обращением, а не технический факт использования денег прежде всего должно стать предметом рассмотрения. И если бы эту точку зрения удалось перенести на различные социальные структуры, связанные с торговой деятельностью в античном мире, то спор закончился бы, не начавшись.

Иными словами, если бы Родбертус пошел дальше и объяснил, что различные формы денег и обмена структурировали общества по-разному, то запутанного спора, длившегося не одно поколение, удалось бы избежать. Последнюю точку в нем поставил Карл Бюхер, который подошел к классическому миру не с нашей условной точки зрения исторической ретроспективы, а с точки зрения первобытного общества. Взяв за исходный пункт бесписьменные общества и двигаясь к классическому миру, «он высказал предположение, что экономическую жизнь античности можно лучше понять, если рассматривать ее в свете не современного, а первобытного общества».[2]

Именно такую обратную перспективу открывает перед читателем книга Альберта Лорда «Сказитель». Но мы также живем в эпоху электричества, или в постписьменную эпоху, когда джазовый музыкант владеет всем арсеналом приемов устной поэзии. Теперь эмпатическая идентификация со всеми устными жанрами уже не представляет никакой трудности. В век электроники, пришедший вслед за длившейся около пяти столетий эпохой книгопечатания и механики, мы сталкиваемся с новыми формами и структурами человеческой взаимозависимости и человеческого самовыражения, которые являются «устными» по своему характеру даже там, где отсутствует словесный компонент. (Более подробно мы рассмотрим этот вопрос в заключительном разделе «Галактики Гутенберга».) Дело здесь не в новых формах как таковых, а в том, что они требуют некоторой реорганизации жизни воображения. Такое изменение форм сознания всегда вызывает сопротивление со стороны прежних форм восприятия. Елизаветинский период нам уже кажется средневековьем. Средневековый же человек думал о своем времени как о классическом, подобно тому как мы считаем себя современными людьми. Однако последующие поколения будут воспринимать нашу эпоху как всецело ренессансную по своему характеру, ибо вне поля нашего зрения остаются важные новые факторы, которые благодаря нам пришли в движение за последние полтораста лет.

Однако я отнюдь не разделяю детерминистских убеждений и, напротив, надеюсь данным исследованием пролить свет на важнейший фактор социальных изменений, который мог бы способствовать возрастанию подлинной автономии человека. В своей книге «Технология и культура» (Vol.II, № 4, 1961, р.348) Питер Друкер, рассматривая вопрос о «технологической революции» нашего времени, утверждает: «Мы знаем о технологической революции все, кроме одного (но в этом-то все и дело): в чем причина фундаментальных изменений в убеждениях, верованиях и ценностных ориентациях, которые привели к ней? «Научный прогресс», как я пытался показать, не имел к этому существенного отношения. Но в какой мере крупные сдвиги в мировоззрении можно считать причиной великой научной революции, происшедшей столетием раньше?». «Галактика Гутенберга» является, по крайней мере, попыткой указать на то «одно», чего мы не знаем. Впрочем, может оказаться, что мы не знаем чего-то еще!

Метод, применяемый нами в этом исследовании, восходит непосредственно к методу Клода Бернара, представленному в его классическом введении к «Исследованию экспериментальной медицины». Как поясняет Бернар (р.8, 9), суть наблюдения состоит в том, чтобы следить за явлениями, не вмешиваясь в их течение, однако: «по словам тех же физиологов, эксперимент, напротив, подразумевает идею варьирования или вмешательства исследователя в условия протекания природных явлений… Для этого мы подавляем орган живого субъекта путем пореза или удаления; и по изменениям, происшедшим в организме в целом или в отправлении какой-либо функции, мы делаем заключение о функции недостающего органа».

Метод исследований Милмана Парри и профессора Альберта Лорда состоял как раз в наблюдении поэтического процесса в целом в условиях устного бытования и сопоставлении полученных результатов с поэтическим процессом, который считается «нормальным» в эпоху письменности. Таким образом, Парри и Лорд изучали поэтический организм тогда, когда функция слуха была подавлена функцией чтения. В этой связи также имело бы смысл рассмотреть реакцию организма в целом на чрезвычайное развитие и усиление визуальной функции языка под влиянием письма. А именно этот фактор в экспериментальном методе мог остаться за пределами внимания просто потому, что с ним неудобно было иметь дело. Но ведь «изменения… в организме в целом или в отправлении какой-либо функции» можно наблюдать также при чрезмерно интенсивной деятельности.

Человек как животное, создающее орудия труда, уже давно занят тем, что с помощью речи, письменности или радио развивает тот или иной орган чувств так, что это оказывает воздействие на все остальные его чувства и способности. Однако эти эксперименты постоянно ускользали от внимания наблюдателей. Дж. З. Янг в своей книге «Сомнение и достоверность в науке» замечает (р.67, 68):

Внешние или внутренние стимуляции ведут к нарушению согласия в деятельности головного мозга в целом или некоторых его частей. Спекулятивно можно предположить, что таким образом нарушается единство действующей структуры, ранее образовавшейся в мозге. В этом случае мозг выбирает из, так сказать, входных данных те черты, которые могут способствовать восстановлению структуры и возвращению клеток в состояние их нормальной синхронной пульсации. Я не претендую на детальную разработку этой идеи структур, действующих в нашем мозге, но она явно обнаруживает богатые возможности для объяснения того, как мы приспосабливаем себя к миру, а мир к себе. Мозг каким-то образом совершает определенные последовательности действий, направленные на то, чтобы вернуть его к ритму первоначальной структуры, причем это возвращение является актом восполнения. Если это не удается после первого предпринятого действия (т. е. не удается остановить первичное расстройство), то приходит черед других последовательностей действий. Мозг испытывает их одну за другой до тех пор, пока не будет восстановлено согласие. Возможно, для этого потребуется напряженный, многообразный и длительный поиск. Во время этой бессистемной деятельности формируются новые соединения и способы действия, которые в свою очередь определяют дальнейшие последовательности действий.

Этому постоянному стремлению к «завершению», «достижению цели», или равновесию, сопутствует подавление и расширение человеческих чувств или функций. Поскольку «Галактика Гутенберга» представляет собой ряд исторических наблюдений по поводу новых культурных восполнений, явившихся ответом на «нарушения», — появление сначала письменности, а затем книгопечатания. Здесь, пожалуй, нелишним будет сослаться на суждение антрополога:

В настоящее время человек создал технические расширения для всего, что раньше он делал своим телом. Эволюция оружия начинается с зубов и кулаков и заканчивается атомной бомбой. Одежда и здания суть расширения биологических механизмов температурного контроля. Для того чтобы не сидеть на корточках или на земле, появляется мебель. Электрические приборы, телевизоры, телефоны и книги, с помощью которых человеческий голос преодолевает пространство и время, — все это примеры материальных расширений. Деньги — не что иное, как способ расширения и сохранения труда. А современные транспортные средства работают там, где когда-то трудились ноги и спины. В самом деле, все произведенные человеком материальные вещи могут быть рассмотрены как расширения того, что человек некогда делал с помощью своего тела или какой-либо его части.[3]

Овнешнение и выражение чувств, или язык, речь, — это тоже инструмент, благодаря которому «для человека стало возможным накапливать опыт и знания в форме, позволявшей их легко передавать и максимально эффективно использовать».[4]

Язык есть метафора в том смысле, что он не только сохраняет, но и переводит опыт из одной формы в другую. Деньги — тоже метафора в том смысле, что они сохраняют навыки и труд, а также переводят один навык в другой. Но принцип обмена и перевода-переноса, или метафоры, прежде всего состоит в нашей рациональной способности переводить чувства друг в друга. Мы делаем это ежесекундно. Однако за эти специализированные технологические средства — будь то колесо, алфавит или радио — нам приходится расплачиваться тем, что эти грандиозные расширения чувств образуют замкнутые системы. Наши личные чувства, правда, не являются закрытыми системами, так как они бесконечно переходят друг в друга в том опыте, который мы называем «со-знанием». Но наши расширенные чувства, орудия труда, технологии веками представляли собой закрытые системы, неспособные к взаимодействию и недоступные коллективному осознанию. Теперь же, в век электричества, сама природа сосуществования наших технологических инструментов, их недолговечность привела к кризису, которому мы не находим аналогов в истории человечества. Наши расширенные способности и чувства конституируют единое поле опыта, требующее их коллективного осознания. Наши технологии так же, как и наши личные чувства, нуждаются во взаимодействии и рационализации, чтобы стало возможным их разумное сосуществование. Пока наши технологии, такие как колесо, алфавит или деньги, были «медленными», тот факт, что они представляли собой отдельные замкнутые системы, был приемлем как социально, так и психически. По-иному теперь, когда изображение, звук и движение распространяются мгновенно по всему миру. Рациональное взаимодействие этих расширений наших человеческих функций становится для коллективного сознания такой же необходимостью, какой оно всегда было в плане частной, личной рациональности в отношении наших собственных чувств, что некогда называлось «здравомыслием».

До настоящего времени для историков культуры было привычным рассматривать технологические события в отдельном ряду, во многом подобно тому, как классическая физика рассматривала физические события. Луи де Бройль в своей книге «Революция в физике» подчеркивает эту ограниченность картезианских и ньютоновских методов, обнаруживающих разительное сходство с индивидуальной «точкой зрения» как методом, которым пользуются историки (р.14):

В соответствии с картезианским идеалом классическая физика рисовала нам вселенную как своего рода гигантский механизм, который можно описать с абсолютной точностью посредством локализации его частей в пространстве и их изменений с течением времени… Но такая концепция покоилась на нескольких неявных гипотезах, допускаемых почти бессознательно. Одна из этих гипотез заключалась в том, что пространство и время, в которых мы почти инстинктивно стремимся разместить все наши ощущения, представляют собой жесткий и незыблемый каркас, в котором каждое физическое событие может быть в принципе строго локализовано, независимо от всех динамических процессов, происходящих вокруг него.

Далее мы увидим, что не только картезианское, но и евклидово восприятие сформированы фонетическим алфавитом. Революция же, описываемая Бройлем, есть производное уже не алфавита, а телеграфа и радио. Ту же мысль высказывает биолог Дж. З. Янг. Указав, что электричество есть не некая вещь, которая «течет», а «состояние, которое мы наблюдаем, когда между вещами существуют определенные пространственные отношения», он затем говорит (р.111):

Нечто подобное произошло тогда, когда физики изобрели способы измерения очень малых расстояний. Оказалось, что уже невозможно использовать старую модель объяснения, согласно которой производимые действия делят нечто, называемое материей, на ряд отрезков, каждый из которых обладает определенными качествами — размером, весом, положением. Физики уже не говорят, что материя «состоит» из тел, называемых атомами, протонами, электронами и т. д. Они отказались от материалистического метода описания своих наблюдений в терминах чего-то сделанного как бы в процессе человеческого производства, наподобие пирожного. Слово «атом» или «электрон» перестало использоваться как название некой частицы. Оно употребляется как элемент описания наблюдений физиков и не имеет смысла, помимо употребления людьми, знакомыми с экспериментами, вызвавшими его к жизни.

Он также добавляет: «Важно понять, что радикальные изменения в способах повседневной человеческой деятельности и в речи связаны с освоением новых инструментов». Если бы мы задумались над этим фундаментальным фактом на столетие раньше, то легко смогли бы подчинить своему контролю природу и последствия применения всех наших технологий, вместо того чтобы стать их заложниками. Во всяком случае тема, предложенная Дж. З. Янгом, во многом послужила отправной точкой для «Галактики Гутенберга».

Пожалуй, никто так ясно не осознавал бесплодность наших замкнутых систем исторического описания, как аббат Пэйсон Ашер. Его классическая «История изобретений в механике» объясняет, почему факты исторических изменений остаются за пределами досягаемости таких замкнутых систем: «Античные культуры не втискиваются в рамки моделей линейной последовательности социальной и экономической эволюции, разработанных немецкими историческими школами… Если же отказаться от понятий линейного развития и рассматривать развитие цивилизации в подлинном смысле как многолинейный процесс, то мы существенно продвинемся в понимании истории западной культуры как поступательной интеграции множества отдельных элементов» (р.30, 31). Историческая «точка зрения» представляет собой своего рода замкнутую систему, тесно связанную с книгопечатанием; она расцветает на почве бессознательных эффектов распространения письма при отсутствии уравновешивающих культурных сил. Алексис де Токвиль, объединявший в себе черты человека как письменной, так и устной культуры, кажется нам теперь почти ясновидцем, которому открылась суть изменений, происходивших во Франции и Америке в его время. Он не пользовался методом «точки зрения», фиксированной позиции, которая создает визуальную перспективу событий, заполняемую исследователем. Скорее он стремился обнаружить динамику, пронизывающую данные ему факты:

Если идти дальше и из этих различных черт выбрать одну основную, причем такую, которая могла бы обобщить почти все остальные особенности, я бы сказал, что умственная деятельность всякого американца большей частью определяется индивидуальными усилиями его разума.

Таким образом, Америка — это страна, где меньше всего читают Декарта, но лучше всего ему следуют… Каждый, следовательно, наглухо закрывается в самом себе и с этой позиции пытается судить о мире.[5]

Именно умение приводить во взаимодействие письменные и устные формы восприятия стало условием «научных» прозрений Токвиля в области психологии и политики. Благодаря этому взаимодействию двух способов восприятия он достиг пророческого понимания, в то время как другие наблюдатели просто выражали свои частные точки зрения. Токвиль хорошо знал, что именно печатной письменности обязаны своим происхождением не только картезианское мировоззрение, но и специфические черты американской психологии и политики. Метод взаимодействия различных способов восприятия позволил Токвилю видеть мир не раздробленным, а как единое целое и при этом как открытое поле. Именно такого метода недоставало, по замечанию П.Ашера, исследованиям истории культуры и культурных изменений. Токвиль использовал процедуру, подобную которой описывает Дж. З.Янг (р.77): «Возможно, секрет способностей мозга заключается большей частью в том, что он создает колоссальные возможности для взаимодействия всех участков, получающих внешние стимулы. Именно благодаря этой способности создавать такие места взаимодействия, или микширования, мы можем реагировать на мир как на целое в значительно большей степени, чем это делают животные». Однако наши технологии отнюдь не в одинаковой мере благоприятны для развития этой органической функции взаимодействия и взаимозависимости. Рассмотрение данного вопроса в отношении культуры, связанной с алфавитом и книгопечатанием, и составляет задачу настоящего исследования. Это исследование стало возможным именно сегодня, в свете новых технологий, ибо последние оказывают глубокое воздействие на традиционные способы деятельности и установившиеся ценности алфавитной письменности и печатной культуры.

Недавно появилась работа, которая, как мне кажется, позволяет снять с себя бремя новаторства и отвести подозрение в стремлении к эксцентричности в данном исследовании. Это книга Карла Поппера «Открытое общество и его враги», посвященная исследованию аспектов распада родоплеменного строя в Древнем мире и его возрождения в наше время. Дело в том, что «открытому обществу», сформированному, как мы вскоре увидим, фонетической письменностью, теперь угрожает гибель под натиском электрических средств коммуникации. (Этот вопрос будет освещен в заключении к данному исследованию.) Излишне говорить о том, что все эти явления рассматриваются исключительно в модальности «есть», а не «должно быть». Оценке и терапии должны предшествовать описание и постановка диагноза. Прибегать к моральной оценке вместо диагностики — процедура довольно распространенная, но вряд ли плодотворная.

Первую часть своего обширного исследования Карл Поппер посвящает разложению племенного строя в Греции и его последствиям. Но, говоря о Греции или о современном мире, он оставляет совершенно без внимания динамику наших расширенных технологиями чувств как факторов, стимулирующих открытость или закрытость обществ. Его описание и анализ руководствуются экономической и политической точкой зрения. Приводимый ниже отрывок особенно уместен в «Галактике Гутенберга», так как в его начале говорится о взаимодействии культур посредством торговли, а в конце описывается распад племенного государства именно в том ключе, в каком он драматически изображается у Шекспира в «Короле Лире».

Точка зрения Поппера заключается в том, что племенным, или закрытым, обществам свойственно биологическое единство и что «наши современные открытые общества функционируют в значительной степени посредством абстрактных отношений, таких как обмен или кооперация». Одна из тем «Галактики Гутенберга» — это именно вопрос о том, что движение к абстрактности или открытости закрытых обществ определяется фонетическим алфавитом, а не какой-либо другой технологией или формой письма. С другой стороны, то, что закрытые общества суть продукты технологий, связанных с речью, барабаном и слухом, ставит нас на заре века электроники перед фактом смыкания всего человеческого рода в единое мировое племя. И эта электронная революция для представителей открытых обществ стала едва ли не более ошеломляюща, чем революция, связанная с фонетической письменностью, ускорившей развитие и распад древних племенных и закрытых обществ. Хотя Поппер не анализирует причин таких изменений, его описание ситуации весьма уместно привести в «Галактике Гутенберга»:

В шестом веке до нашей эры это развитие событий привело к частичному разложению прежнего образа жизни и даже к серии политических революций и ответных реакций на них. А это вызвало, в свою очередь, не только попытки остановить и сохранить племенной строй с помощью силы, как в Спарте, но также и великую духовную революцию — вторжение в культуру критического обсуждения и, как следствие, критического мышления, свободного от навязчивых магических идей. В то же самое время возникли и первые симптомы новых трудностей. Стало ощущаться напряжение цивилизации.

Это напряжение и эти трудности явились следствием краха закрытого общества. Они ощущаются еще и в наши дни, особенно во времена социальных изменений. Это напряжение порождено нашими действиями, которых непрерывно требует от нас жизнь в открытом и частично абстрактном обществе. Я имею в виду наше стремление быть рациональными, воздерживаться от удовлетворения, по крайней мере, некоторых из наших эмоциональных потребностей, следить за своими поступками и брать на себя ответственность. Мы должны, я считаю, принимать это напряжение как плату за каждое наше продвижение в знании, в разумности, в сотрудничестве и взаимопомощи, а следовательно, в наших шансах на выживание в условиях роста численности населения. Это цена, которую мы должны заплатить за то, чтобы быть людьми.

Это напряжение теснее всего связано с проблемой трений между классами, которые впервые возникли при крахе закрытого общества. Закрытое общество не знало этой проблемы. По крайней мере, для его правящих членов рабство, касты и классовое правление являлись «естественными» в том смысле, что они не подвергались сомнению. Однако в процессе краха закрытого общества эта уверенность постепенно исчезает и вместе с ней исчезает и чувство безопасности. Племенное общество (а позже «город-государство») — это место безопасности для членов племени. Окруженные врагами и опасными, а иногда даже враждебными магическими силами, члены племенного сообщества воспринимали свое общество подобно тому, как ребенок воспринимает свою семью и свой дом, в которых он играет определенную роль. Эту роль он хорошо знает и столь же хорошо ее играет. Крах закрытого общества, порождающий проблему классов и другие проблемы социального статуса, должен был произвести на граждан такое же действие, какое производит на детей серьезная семейная ссора и крах семейного очага. Этот вид напряжения ощущался привилегированными классами как серьезная опасность и, естественно, сказывался ни них намного сильнее, чем на тех, кто и до того был угнетен. Однако даже и эти последние чувствовали себя неуютно. Их также пугал крах их «естественного» мира. И хотя они продолжали вести борьбу, им часто не удавалось воспользоваться своими победами над классовыми врагами, которых поддерживала традиция, status quo, более высокий уровень образования и чувство естественного авторитета.[6]

Эти наблюдения заставляют нас обратиться прямо к «Королю Лиру» и к большой семейной ссоре, в которую оказался вовлеченным шестнадцатый век на заре эры Гутенберга.