ГЛАВА XII ОБОЗРЕНИЕ КНИГИ В ЦЕЛОМ

ГЛАВА XII ОБОЗРЕНИЕ КНИГИ В ЦЕЛОМ

1. Типологические понятия как орудия научного исследования

В этой книге мы выделили некоторые типологические понятия, будучи убеждены в их пригодности также и для сравнительных исследований, необходимых для установления возможных законов развития моральной жизни. Мы понимаем, конечно, что в такого рода сравнительных исследованиях недостаточно ограничиться только сходством содержания: необходимо учитывать также сходство или различия функций. Это, однако, не умаляет роли типологических понятий в познании и объяснении исследуемой реальности. Классики марксизма неоднократно подчеркивали значение таких типологических категорий в научном исследовании. Энгельс, как уже говорилось в главе I, частые ссылки на историю Франции объясняет тем, что формы политического строя и общественные процессы носили здесь типический, классический характер. Маркс в последней главе III тома «Капитала», главе, на которой обрывается рукопись, говорил о современной ему Англии как о стране, в которой экономическая структура (?konomische Gliederung) получила наиболее классическое развитие, хотя классовое деление (Klassengliederung) не выступает еще в чистом виде[582].

Ссылки на типические явления появились, пожалуй, вместе с самой наукой; гораздо позже произошло их осознание, попытки же разработать методологию типологических исследований относятся к еще более позднему времени. В работе, озаглавленной «О некоторых категориях понимающей социологии» (1913), М. Вебер обратил внимание на роль типов в социологическом исследовании. Мы, полагает он, имеем в виду определенный тип общественно-политического строя, когда говорим о феодализме или о бюрократическом строе. В действительности эти типы никогда не существовали в чистом виде, а лишь в большем или меньшем приближении. Мало того, нередко они выступают тем отчетливее, чем больше отрываются от действительности. А чем они четче, тем выше их ценность как орудий классификации и эвристики[583].

После этих кратких, всего на несколько страниц, замечаний Вебера в 1936 г. появилась ценная работа К. Хемпеля и П. Оппенгейма «Понятие типа в свете современной логики»[584]. Ее авторы ставили своей целью дополнить прежнюю логику, допускавшую лишь «жесткие», однозначные понятия, под которые данный объект либо подпадает, либо не подпадает, тогда как в науке с успехом используются понятия более гибкие, как это имеет место в типологических исследованиях. Использование типов также позволяет упорядочивать действительность, хотя и иначе, чем это имеет место в случае классификации. Выделив какой-либо тип, мы упорядочиваем объекты исследования по степени их приближения к этому типу. Ученые поступают так очень часто, причем наука умеет упорядочивать даже то, чего еще не может измерить. Примером подобного упорядочивания без измерения может служить расположение минералов по степени твердости: более твердым считается минерал, который царапает поверхность другого, а сам не может быть им поцарапан. Полученный таким образом ряд может быть бесконечным; впрочем науке известны и другие способы упорядочения, например между двумя противоположными полюсами. Именно так выглядит расположение психических типов (между шизотомическим и циклотомическим типами) у Э. Кречмера.

Классификации (оперирующие жесткими понятиями) и типологии (оперирующие понятиями более гибкими) имеют дело, соответственно, с законами классификации и законами упорядочения (klassifizierende und ordnende empirischeGesetze). Законы эти обычно неявно предполагаются и редко формулируются в явном виде. То или иное членение мы оцениваем как искусственное или как естественное именно с точки зрения этих законов, как при типологическом упорядочении, так и при классификации. Деление людей по степени их чувствительности к щекотанию подошвы было бы сочтено искусственным уже потому, что при современном состоянии науки оно не имеет достаточно интересных применений, ввиду чего мы и не видим причин учитывать его. Иначе обстоит дело с рефлексом на удар по коленному суставу.

Мы не можем входить здесь в подробности этой работы, а также приводить другие использующиеся в ней примеры. Польские исследователи, интересовавшиеся понятием типа — а это были прежде всего историки искусства, — нашли бы там немало интересного для себя. Различение между упорядочением действительности путем классификации и при помощи неких типологических категорий (ибо речь идет, несомненно, о них), предложенное Хемпелем и Оппенгеймом, весьма ценно. В свете этого различения многие типологии, которым вменялось в вину несоблюдение требований, предъявляемых к классификации, вполне способны постоять за себя. Некогда типологию Э. Кречмера критиковали среди прочего и за то, что она не имеет исчерпывающего характера и допускает различные переходные формы. Между тем типология не обязана удовлетворять требованиям, предъявляемым к классификации. Она может быть неисчерпывающей и может содержать пересекающиеся деления.

Классификация должна разбить какую-то широкую область на более мелкие без остатка. Другое дело типология. Здесь выделение хотя бы одного типа в массе исследуемых явлений — уже орудие эвристического исследования. Кречмер мог ограничиться характеристикой одного лишь шизотомического типа, и уже это было бы вкладом в науку — при условии, что понятие шизотомического типа оказалось бы пригодным в дальнейших исследованиях. Своим успехом его типология была обязана тому, что она ощущалась не просто как умозрительное построение наподобие тех, которые конструировал в своих «Жизненных формах» Э. Шпрангер. Уяснив задачи, которые ставит себе типология, мы увидим также необоснованность обвинений типологии Кречмера в том, что шизоиды или циклоиды в чистом виде встречаются редко: ведь между крайними типами вполне допустима целая градация переходных форм.

В обыденной жизни, так же как и в науке, слово «тип» употребляется как синоним слов «род» или «вид». Тот, кто характеризует церковные здания, исходя из соотношения высоты боковых нефов к главному, может с равным успехом говорить как о двух видах, так и о двух типах церквей: базиликальном и зальном. Тот, кто вслед за Г. Вёльфлином делит пластические искусства на линеарные, акцентирующие контур, рисунок, и на живописные, затушевывающие конструкцию, широко использующие пятно, тот в рамках обыденного языка может с одинаковым основанием говорить как о двух видах, так и о двух типах пластических искусств. В сложных, многоступенчатых естественнонаучных классификациях понадобилось столько различных терминов для называния выделенных ступеней, что все пригодные для этого слова были пущены в ход.

Однако имеет смысл использовать ту особенность слова «тип», которой слова «вид» и подобные ему лишены, а именно его связь со словом «типичный», и употреблять его в научном языке лишь тогда, когда речь идет о чем-то связанном с образцом. Типичный негр — это негр, который либо воплощает в себе в большей степени, чем другие, черты, на основании которых мы выделяем негров, либо обладает наибольшим количеством таких черт, либо удовлетворяет обоим этим условиям. Точно так же обстоит дело с типичным дворянином или типичной скарлатиной.

Здесь «типичный» связано с понятием «идеальный». «Идеальный» капитализм, говорил Маркс о типичном капитализме[585], а Вебер, анализируя понятие «тип», сопроводил его эпитетом «идеальный» как раз для того, чтобы подчеркнуть его связь с понятием образца. Любой объект, подпадающий под определенный тип, подпадает и под определенное общее понятие; но не любое общее понятие содержит в себе элемент чего-то образцового. В идеальном типе Вебера образец является таковым потому, что какие-то черты выступают здесь в особенно полном и особенно чистом виде. Но не обязательно принимать в качестве образца нечто исключительное или вообще не встречающееся в чистом виде: можно, напротив, выбрать нечто наиболее заурядное, хотя такой подход (во всяком случае, в гуманитарных дисциплинах), по-видимому, редок. «Идеальный» тип явно имели в виду Хемпель и Оппенгейм; ведь именно он используется для упорядочения, которое и составляет, по их мнению, цель типологии. Нередко мы видим, что фактическое использование данного объекта в качестве модели влечет за собой признание его типичным. Так, например, обстояло дело с церковью Иль-Джезу в Риме, неоднократно воспроизводившейся в разных странах Европы.

Черты, при помощи которых характеризуется идеальный тип, могут проявляться в большей или меньшей степени; эта градационность признаков как раз и позволяет упорядочивать объекты по степени их приближения к модели. Градационность, о которой идет речь, может быть двоякой. Приняв, что для «типичного» негра характерны курчавые волосы, толстые губы и черная кожа, возможно расположить всех негров либо по степени интенсивности этих признаков (лишь такого рода градационность, по-видимому, имели в виду Хемпель и Оппенгейм), либо по количеству имеющихся налицо признаков (к примеру, цвет кожи и толщина губ «негритянские», но волосы гладкие). Поскольку обычно тип определяется при помощи целого ряда признаков, градационность второго рода также возможна.

Чтобы решить, в каких странах господствует фашизм и в какой степени, Ж. Дегре предлагает определять фашизм при помощи четырех признаков. Это: 1) расизм; 2) этноцентризм (в данном случае — убеждение в превосходстве собственной группы над остальными); 3) принцип вождизма; 4) явление, которое автор называет антиплюрализмом политического строя, то есть централизация. Определив фашизм при помощи этих признаков, можно, как предлагает Дегре, в случае отсутствия некоторых из них говорить о более мягкой форме фашизма, например о протофашизме[586].

Эта типология (нас интересует сейчас не ее содержание, а только ее градационный характер) побуждает нас сделать некоторые замечания о формировании типологических понятий. Иногда такие понятия возникают в результате наблюдения и сравнений. Так, например, было замечено, что в некоторых вероисповеданиях определенной эпохи, независимо от расхождений в догматике, сохраняется некий общий этический стиль: аскетические черты, осуждение удовольствий, склонность к строгому контролю за чужой жизнью. Мораль подобного рода получает название пуританской и начинает выступать в качестве образца, с которым сравнивают мораль других стран и эпох. До тех пор пока ее не рассматривают как модель в собственном смысле, она представляет собой обычное общее понятие, а не тип в принятом нами значении. По-видимому, в том же значении понимают тип Хемпель и Оппенгейм: они явно считают возможным рассматривать одно и то же понятие в одних случаях как общее понятие, а в других — как тип, в зависимости от того, как оно используется. Понятие шизоида, по их мнению, может с равным основанием быть элементом и типологии, и классификации.

Типы могут быть следствием сравнения, но могут создаваться и на основании одного-единственного примера. В последнем случае, разумеется, всегда предполагается возможность сравнения, а значит, и повторяемость присущих этому типу свойств. Так, можно представить себе феодализм как тип общественной формации на основании отношений, существовавших во Франции, или фашизм как тип политического строя на основании отношений, существовавших в Италии при Муссолини. Здесь выбор признаков, при помощи которых определяется тип, уже не следует за наблюдаемой повторяемостью. Этот выбор в предвидении повторяемости в будущем руководствуется прежде всего стремлением уловить определяющие, а не производные черты: ведь именно существенные черты определяют повторяемость сложного явления в целом.

Поэтому, как мне кажется, не прав Ранульф, предлагая добавить к четырем названным у Дегре признакам фашизма пятый: склонность к нарушению принципа, который запрещает котлу поносить горшок за то, что тот черен. Подобная склонность (хотя, может быть, и верно подмеченная) вообще весьма распространена, а если в фашизме она бросается в глаза, то просто потому, что подавление свободы слова позволяет ей развернуться особенно широко. Это, следовательно, признак скорее вторичный, а не принципиально важный и специфический для фашизма.

М. Вебер в идеальном типе видел конструкцию исследователя. По-моему, это не всегда справедливо. Типологические понятия могут складываться и стихийно. Плодом многообразного исторического опыта и сравнений было стихийно сложившееся представление о христианской морали как некой типологической категории. Невозможно назвать ее автора; она, как я полагаю, не сложилась в чьем-либо кабинете. То же относится к представлениям о морали, которая в XIX веке стала именоваться буржуазной моралью в собственном смысле, хотя связана она с вполне определенным этапом истории буржуазии.

2. Пройденный нами путь и полученные результаты

В этой книге, как уже говорилось в предисловии, мы хотели показать классовую неоднородность морали, о которой учебники этики писали до сих пор в единственном числе, как о чем-то едином и вечном. Мы отложили на будущее изучение рыцарской этики, развивавшейся вплоть до последнего времени в рамках дворянских идеологий, отказались на время от исследования пролетарской морали и занялись буржуазной моралью.

О ней много говорилось на рубеже XIX-XX веков. Как раз тогда самые разные идеологические течения, во имя совершенно различных идеалов дружно отвернулись от всего буржуазного, всего мещанского. При крайнем различии их целей — различии, доходившем до полной противоположности, — образ их противника в основных чертах совпадал. Никто не хотел, если прибегнуть к цитате из «Святого семейства», воспитывать «смирного, осторожного человека, поведение которого регулируется страхом и житейской мудростью»[587]. В противоположность этому сытому мещанину, которому покой дороже всего на свете, коммунисты воспитывали пролетария-бойца, которому предстояло революционным путем покончить с эксплуатацией и построить мир всеобщего братства людей.

А самый ярый враг коммунизма, нацизм, хотя и находил опору в мелкой буржуазии, также осуждал мещанскую миролюбивую посредственность, стараясь привить немецкому о обывателю «спартанские» добродетели прусского юнкерства и вырастить воинственную «расу господ», которая должна была завладеть целым миром. Мелкий буржуа, опьяненный мечтой о могуществе, легко проглатывал антимещанские выпады, которые попадались ему в сочинениях идеологов нацизма. Он не принимал их на свой счет, ибо уже видел себя в костюме Зигфрида; а мирная домашняя хозяйка, одурманенная нацистской идеологией, ощущала себя Валькирией на боевом коне.

В качестве одного из апостолов морали, которая на рубеже XIX-XX вв. попала под столь жестокий обстрел, мы выбрали Бенджамина Франклина. Именно он был горячим пропагандистом нормативного образца порядочного человека , образца, в котором на первый план выдвигалась финансовая надежность, основанная на трудолюбии, бережливости, порядке, осмотрительности, прозорливости и мышлении в денежных категориях. Завоевание независимого положения в обществе при помощи денег — явление очень старое. Такой независимостью отнюдь не пренебрегал стоик Сенека, хотя стоицизм считал условием духовной свободы равнодушие к богатству и прочим материальным благам. Но широкая пропаганда неэлитарной личной независимости, достигаемой путем методичного сколачивания капитала (благодаря личным добродетелям и постоянному сознанию того, что каждая потерянная минута означает убыток), — такая пропаганда была чем-то новым по сравнению с докапиталистическими эпохами. Принцип «время — деньги» придавал особую динамичность лозунгам Франклина, которые в его эпоху звучали как передовые.

Содержание этих лозунгов мало менялось со временем, но менялась их социальная функция, что мы показали на примере катехизиса американского мелкого буржуа середины XX века. В Польшу они проникли после утраты ею независимости и были обращены (в избранных нами примерах) либо к мелкому и среднему ремесленнику, лавочнику и крестьянину, либо к деклассированной шляхте. В первом случае они звучали трезво и благодушно, во втором приобретали патетическую окраску.

Бережливость Франклина далека от свойственного рантье откладывания на черный день. Он призывал сберегать, чтобы инвестировать. Бережливость флорентийца Альберти, о котором шла речь в главе VIII, также была чужда скопидомству рантье и заключалась прежде всего в соблюдении бюджетного равновесия (культу которого способствовало изобретение бухгалтерии). В главе IV, посвященной анализу различных форм бережливости, эта пресловутая буржуазная добродетель у разных идеологов оказалась лишь по видимости одним и тем же. Рекомендуя ее сегодня, прежде всего там, где речь идет о распоряжении общественным достоянием, мы должны внимательнее присмотреться к различным ее формам, чтобы ясно себе представить, что заслуживает пропаганды, а что — осуждения. Следует также присмотреться к пропагандистской упаковке, в которой предлагается сегодня добродетель бережливости, поскольку в ней можно встретить буржуазные пережитки, сохранившиеся в изменившемся мире только в силу инерции.

Изложив взгляды Франклина как наиболее типичные для определенного направления этической мысли — направления, которое на рубеже XIX-XX веков в результате неоправданного обобщения было tout court[588] признано буржуазной моралью, мы попробовали отыскать франклиновские моральные поучения до Франклина. Комплекс таких поучений обнаружился у Д. Дефо, который в своих сочинениях солидаризировался со средним купечеством. Этические рекомендации Франклина, таким образом, имели хождение и в среде зажиточного купечества, что затем подтвердилось при анализе взглядов К. Ф. Вольнея. Франклин не проявлял никаких притязаний на продвижение по сословной лестнице и своего читателя к этому не призывал. Дворянские образцы не интересовали людей Нового Света. Другое дело Дефо. Его любопытные и малоизвестные сочинения об образцовом купце и образцовом джентльмене позволили нам проследить трансформацию образца джентльмена под влиянием буржуазии, которая тоже претендовала на джентльменство. Отныне принадлежность к числу джентльменов должна была определяться личными достоинствами, уровнем образования и джентльменскими манерами, а подобными качествами мог обладать любой буржуа, разбогатевший благодаря «мещанским» добродетелям. Буржуазные добродетели, необходимые для того, чтобы сколотить состояние, были полезны и позже, чтобы сохранить и приумножить его. А если кому-то все же так и не удавалось преодолеть классовый барьер между дворянством и буржуазией, на это, во всяком случае, могли рассчитывать его дети.

Этика, которую мы иллюстрировали на примерах Дефо и Франклина, складывалась одновременно с развитием протестантских сект. Поэтому исследователи нередко связывали оба эти процесса, указывая на заслуги протестантизма в воспитании добродетелей, способствовавших развитию капитализма. Этой проблеме мы посвятили большую часть главы VI, где излагаются различные точки зрения, высказанные по поводу нашумевшего исследования М. Вебера о пуританской этике и ее отношении к «духу капитализма». Работа Вебера, богатая содержанием, далека, однако, от систематичности. После упорядочения содержащегося в ней материала и его критического анализа из тезисов Вебера уцелели немногие. Мы без оговорок признали, что пуританская этика способствовала развитию капитализма (по крайней мере в Англии и Соединенных Штатах) — наблюдение, которое не составляет особой заслуги Вебера, поскольку оно встречалось и раньше. Мы согласились и с тем, что пуританизм содействовал складыванию определенного этического стиля, массовое распространение которого было новым явлением.

Мы, однако, не приняли главного вывода Вебера, согласно которому всюду, где появляется капитализм (или же этика, сходная с кальвинистской), он способствует обогащению тех, кто проникся его этическими постулатами. Кальвинистские нравственные рецепты приводили к результатам самым различным, в зависимости от того, кто и в каких условиях их применял. Наконец — и это крайне важно, — объяснение роли, которую кальвинистская догма о предопределении играла в развитии стремления к обогащению, мы признали неубедительным, а выбор Франклина в качестве примера взаимосвязи пуританизма с так называемым «духом капитализма» — сомнительным. Франклин, хотя и происходил из истовой пуританской семьи, был в гораздо большей степени человеком Просвещения, нежели пуританином. В целом роль протестантских сект приходится признать значительно меньшей, а роль других социальных факторов, которые Вебер недооценил, — соответственно, большей.

В первых главах книги под буржуазной моралью понимался прежде всего некий набор лозунгов, некая идеология. Главу VII в отличие от предшествующих мы посвятили скорее нравственной практике, сосредоточив внимание на одной черте, которую упорно приписывают мелкой буржуазии и мелкобуржуазной идеологии, а именно этической нетерпимости, мелочном контроле за поведением окружающих, завистливости. Этой особенности психического склада мелкой буржуазии посвящены добросовестные исследования датчанина С. Ранульфа, который пытался вывести ее из условий мещанского быта. Результаты его исследований представляются нам сомнительными, но их проблематика любопытна, а метод исследования прекрасно иллюстрирует трудности, связанные с применением индукции в общественных науках. Наиболее важный упрек, который мы предъявили к его работам, сводится к следующему: объяснив завистливость мелкой буржуазии прежде всего тем, что ей приходится во многом себе отказывать, автор не задался вопросом, как в этом плане обстоит дело с пролетариатом. Ведь он вынужден ограничивать себя еще больше, однако же ни Ранульф, ни другие исследователи не подозревают его в завистливости.

Две следующие главы (VIII, IX) — это микромонографии, посвященные двум авторам, которых мы выбрали для проверки определенных гипотез, — Л. Б. Альберти и К. Ф. Вольнею. Альберти, считающийся выразителем буржуазной мысли эпохи расцвета флорентийского капитализма, позволил нам лучше понять дух этой эпохи. Знакомство с трактатом Альберти о семье побудило нас категорически отвергнуть мнение, будто флорентийский капитализм (по крайней мере в этом труде) создал идеологию, подобную той, которая отразилась в поучениях Франклина. Сопоставив взгляды Альберти с античными трактатами на ту же тему, мы пробовали показать, что у Альберти гораздо больше общего с теми, кого занимало правильное ведение собственного хозяйства, нежели с теми, кто учит, как разбогатеть. Его дух — это дух античности, а не Ветхого завета, его умеренность — умеренность древних, а не посредственность мелкого буржуа. Для рассмотренных нами сочинений Альберти характерен своего рода сплав рыцарско-феодальных и буржуазных элементов, что объясняется принадлежностью родовитой семьи Альберти к победившей буржуазии. Подобного рода сплав, возникший, однако, не в результате нисхождения, а в результате восхождения по социальной лестнице, рассмотрен в главе X.

В главе IX речь шла об этике К. Ф. Вольнея, принадлежавшего к группе так называемых «идеологов» эпохи Великой французской революции. Вольней — наиболее «буржуазный» из известных нам моралистов французского Просвещения. Сходство его поучений с франклиновскими свидетельствует о том, что подобные этические постулаты не обязательно связаны с протестантизмом; они также не обязательно связаны с ситуацией победившей буржуазии, чувствующей себя полновластным хозяином положения, как, например, в Соединенных Штатах, коль скоро во Франции они выдвигались в самом разгаре борьбы. Идеологическая деятельность Вольнея после революции и близость его идеалов к идеалам позднейших апологетов индустриализма свидетельствуют о преемственности определенного направления буржуазной этики, несмотря на революционные потрясения. Сопоставление «Катехизиса» Вольнея с другими катехизисами эпохи показало, что общей для всех них чертой был гедонизм, своим острием направленный против религии. Это убедило нас в том, что восходящий класс не обязательно проповедует строгость нравов и аскетизм, как иногда полагают, ссылаясь на пример английской буржуазии эпохи Кромвеля или итальянской буржуазии эпохи ее борьбы за власть. Борьба с религией была, разумеется, лишь одной из причин, объясняющих гедонизм идеологов французского Просвещения, и, как указывалось в той же главе, было бы любопытно проследить, почему французская буржуазия в своих эмансипаторских стремлениях шла именно этим путем, тогда как английская использовала религию в своих целях.

Высказывания Дефо о купце и джентльмене, его попытки воспользоваться образцом джентльмена в собственных интересах и в интересах своего класса — с этой проблематикой мы снова встречаемся в главе X, где речь идет о взаимопроникновении в XIX веке буржуазных и дворянских этических образцов. Как указывалось в предисловии, нашей главной задачей было выделение в рамках как бы единой морали некоторых ее типических классовых разновидностей. Одной из них была для нас этика франклиновского типа с ее ориентацией на мелкую и среднюю буржуазию. По мере дальнейшей внутриклассовой дифференциации буржуазии и возникновения в период империализма огромных состояний мы отметили распространение еще одной разновидности буржуазной морали, которая представляла собой сплав буржуазных и дворянских элементов. В том, что разбогатевшая буржуазия подражает дворянству, не было, конечно, ничего нового. Богатые буржуазные семьи в Англии и во Франции и раньше жили по-барски и покупали себе гербы. Однако в конце XIX века подобный «сплав» становится делом обычным. Даже в Германии, где дворянство отличалось особой замкнутостью, классовый барьер, отделявший его от буржуазии, в конце концов пал. Экономические успехи магнатов тяжелой промышленности, в особенности военной, дали им право на титулы и позволили поселиться в резиденциях знати.

Глава XI содержит замечания по поводу метода, которым мы пользовались в нашем исследовании: речь идет о методике выявления социальной природы взглядов того или иного мыслителя. Вслед за другими исследователями мы обычно делали заключение о социальной природе той или иной доктрины, задавая вопрос, чьим интересам она служила и чьи настроения выражала. Поскольку здесь используется понятие интереса, мы разобрали его подробнее, после чего перешли непосредственно к теме, обозначенной в названии главы. Многие теоретики уже задумывались над тем, каким образом возникает представление о социальной обусловленности такого рода; нас же интересовало скорее то, как она обосновывается. Более тщательный анализ показал, что обоснования, к которым прибегают указанные теоретики, носят обычно эллиптический характер. После восстановления опущенных звеньев оказалось, что эти обоснования содержат определенные, чрезвычайно общие психологические допущения, истинность которых не всегда очевидна, а их применимость в определенных условиях сомнительна.

В главе XII в связи с поставленной нами задачей выделить одно из «классических» течений европейской буржуазной мысли Нового времени мы охарактеризовали сначала значение «классических», типических явлений в научных исследованиях. Использование понятия типа мы признали не только обычным в научной практике, но и вполне оправданным — как в дидактических, так и в исследовательских целях. Тот, кто объясняет, что такое феодализм, на примере отношений, господствовавших в средневековой Франции, пользуется явлением, которое он считает типическим, в дидактических целях. А ученый, который (подразумевая все тот же социальный уклад) задается вопросом, можно ли говорить о феодализме в Японии такой-то эпохи, использует «классический» образец в эвристических целях. Без умозаключений подобного рода установление каких-либо общих закономерностей вряд ли возможно.

Независимо от того, насколько удачно в этой книге выделены те или иные типические явления, я надеюсь, что предпринятая нами попытка теоретического анализа поможет читателю расширить свои представления о моральных явлениях и побудит его задуматься о том, каково действительное положение вещей в области, где до сих пор он привык видеть лишь то, что должно быть, и где субъективная вера в единство человеческой морали мешала ему обнаружить существование различных ее типов.