8. «Нет никакой центральной станции»

8. «Нет никакой центральной станции»

Хотя государство-няньку поносили и неолибералы и неоконсерваторы, оно, как наваждение, продолжает преследовать капиталистический реализм. Призрак большого правительства играет для капиталистического реализма главную либидинальную функцию. Оно существует для того, чтобы обвинить его именно в неспособности действовать в качестве централизующей власти, гнев, направленный на него, изрядно напоминает ту ярость, с которой Томас Харди набросился на Бога, виня его в том, что он не существует. В своей статье в London Review of Books, посвященной приватизации водоснабжения в Британии, Джеймс Мик заметил:

Снова и снова правительства консерваторов и лейбористов обнаруживали, что, когда они отдают власть частным компаниям, а эти компании потом проваливаются, избиратели обвиняют правительства в том, что они отдали власть, а не компании, которые неправильно использовали ее.

Мик посетил Тьюксбери, один из британских городов, ставший жертвой наводнения 2007 года, через год после бедствия. Судя по первому впечатлению, в наводнении и последующем крахе служб виновны были приватизированные компании водоснабжения и строители, однако Мик обнаружил, что большинство местных жителей смотрит на ситуацию совершенно иначе. Он пишет:

В Тьюксбери, в целом, больше ненависти к правительству, совету и Агентству по окружающей среде, поскольку они не остановили строителей, чем к самим этим строителям, построившим дома, или к покупателям, которые купили их. Когда страховые компании повышают размер взносов, вина возлагается на правительство, которое не потратило достаточно денег, чтобы компенсировать ущерб от наводнения, а не на страховщиков, которые увеличили размер взносов, или на людей, которые желают жить в долине, где возможны наводнения, но не хотят платить за это лишние деньги.

Этот синдром повторился в гораздо большем масштабе во время бедствия совсем иного толка — в период банковского кризиса 2008 года. Средства массовой информации больше писали о прегрешениях отдельных банкиров и о том, как правительство справляется с кризисом, а не о его системных причинах. Я, разумеется, не хочу снять с новых лейбористов вину за причастность к этим бедам, однако следует признать, что фокусировка на правительстве, как и на аморальных индивидах, — это акт отторжения. Обвинения бессильного правительства (которое только и делает, что разгребает завалы, устроенные его друзьями из бизнеса) возникают из самообмана, из все той же ненависти к государству-няньке, которая при этом совмещается с нежеланием принимать последствия встраивания правительства в глобальный капитализм. Вероятно, это знак того, что на уровне политического бессознательного невозможно принять то, что не существует главных контролеров, что из всего, оставшегося у нас сегодня, больше всего некую правящую власть напоминают туманные, непрозрачные интересы, действующие в условиях корпоративной безответственности. Возможно, мы имеем дело с фетишистским отрицанием: «нам отлично известно, что правительство уже не дергает за ниточки, но тем не менее…». Такое отвержение возникает, в частности, потому, что децентрированность глобального капитализма оказывается, по своему существу, немыслимой. Хотя в людях сегодня видят прежде всего потребителей и, как показали Венди Браун и другие, само правительство представляется в качестве товара или услуги, они по-прежнему не могут не думать о себе так, словно бы они были гражданами.

Ближе всего к непосредственному опыту децентрированности капитализма мы подходим тогда, когда имеем дело с колл-центром. Как потребители в эпоху позднего капитализма, мы все больше делим наше существование между двух реальностей — той, где услуги предоставляются без задержки, и совершенно иной реальностью, представляющей собой безумный кафкианский лабиринт колл-центров, мир без памяти, в котором причина и следствие соединяются таинственными невообразимыми путями, где чудом кажется уже то, что вообще что-то происходит, где вы теряете всякую надежду на возвращение на другую сторону, где все, кажется, работает гладко и без проблем. Что лучше колл-центра могло бы показать неспособность неолиберального мира соответствовать своему собственному пиару? И при этом распространенность дурных впечатлений от общения с колл-центрами ни в малейшей мере не способна поколебать рабочую предпосылку: капитализм по своей внутренней природе вполне эффективен, как будто бы проблемы с колл-центрами не были систематическим следствием логики Капитала, из-за которой организации настолько сосредоточены на прибылях, что они уже не способны вам ничего продать.

Впечатления от колл-центров представляют собой выжимку из политической феноменологии позднего капитализма: скука и фрустрация, пунктирно расцвеченные пиаром, повторение одних и тех же нудных подробностей плохо обученными и ничего не знающими сотрудниками, зарождающийся гнев, который вынужден остаться бессильным, поскольку не может найти законной цели, ведь, как быстро выясняется, нет того, кто знает, и нет того, кто мог бы что-то сделать, даже если он и может. Злость служит лишь для того, чтобы спустить пар. Это агрессия в пустоте, направленная на того, кто такая же жертва системы, хотя чувство общности тут и не возникает. А раз у злости нет объекта, на который ее можно было бы излить, нет у нее и последствий. В этом ощущении системы, которая безответна, безлична, децентрирована, абстрактна и фрагментарна, вы максимально приближаетесь к искусственной глупости самого Капитала.

Угнетенность, вызываемая колл-центрами, — еще одна иллюстрация к тому, что неверно понимать Кафку как писателя, описавшего исключительно тоталитаризм. Децентрализованная, рыночно-сталинистская бюрократия в гораздо больше степени кажется кафкианской, чем та бюрократия, в которой есть центральная власть. Взять, к примеру, тот мрачный фарс, который обнаруживается в отношениях господина К. с телефонной системой Замка, — трудно не заметить, что он предстает каким-то жутким предзнаменованием ощущений, порождаемых колл-центрами.

Никакой постоянной телефонной связи с Замком тут нет, никакой центральной станции, которая переключала бы наши вызовы туда, не существует; если мы отсюда вызываем кого-нибудь из Замка, там звонят все аппараты во всех самых низших отделах, вернее, звонили бы, если бы, как я точно знаю, почти повсюду там звонки не были бы выключены. Правда, иногда какой-нибудь чиновник, переутомленный работой, испытывает потребность немного отвлечься — особенно ночью или поздно вечером — и включает телефон, тогда, конечно, мы оттуда получаем ответ, но, разумеется, только в шутку. И это вполне понятно. Да и у кого хватит смелости звонить среди ночи по каким-то своим личным мелким делишкам туда, где идет такая бешеная работа? Я не понимаю, как даже чужой человек может поверить, что если он позвонит Сордини, то ему и в самом деле ответит сам Сордини?

Ответ К. предвосхищает озлобленную фрустрацию индивида, попавшего в лабиринт колл-центров. Хотя многие разговоры с сотрудниками колл-центров кажутся столь же бессмысленными, как некоторые тексты дадаизма, их нельзя трактовать таким образом и нельзя отбросить, посчитав, что они не имеют никакого значения.

«Да, так я на это, конечно, не смотрел, — сказал К., — такие подробности я знать не мог, но и особого доверия к телефонным разговорам у меня тоже не было, я всегда сознавал, что значение имеет только то, о чем узнаешь или чего добьешься непосредственно в самом Замке».

«Нет, — сказал староста, уцепившись за слова К., — телефонные разговоры тоже имеют значение, как же иначе? Почему это справка, которую дает чиновник из Замка, не имеет значения?»[9]

Гениальность Кафки проявилась именно в том, что он сумел исследовать негативную атеологию, свойственную Капиталу: центр отсутствует, однако мы не можем прекратить искать его или постулировать его существование. Дело не в том, что там ничего нет, а в том, что то, что там есть, не способно на ответственность.

Ту же проблему рассматривает под другим углом зрения Кэмпбелл Джонс (Campbell Jones) в своей статье «Субъект, предположительно утилизирующий». Задавая вопрос, «кто является субъектом, который должен утилизировать отходы», Джонс денатурализует императив, который сегодня кажется настолько само собой разумеющимся, что сопротивление ему представляется бессмысленным и даже неэтичным. Каждый должен заниматься утилизацией. Никто, каковы бы ни были его политические убеждения, не смеет противиться этому приказанию. Требование того, чтобы мы занимались утилизацией, задается именно в качестве доидеологического или постидеологического императива. Другими словами, оно задано именно в том пространстве, в котором только и может работать идеология. Однако, как утверждает Джонс, субъект, который предположительно должен заниматься утилизацией, уже предполагает структуру, которая не должна ею заниматься: возлагая ответственность за утилизацию на «каждого», структура снимает ответственность с себя, передавая ее потребителям, причем сама эта структура становится невидимой. Сегодня, когда призыв к этической ответственности индивида настоятелен как никогда (в своей книге «Рамки войны» Джудит Батлер использует для этого феномена термин «респонсибилизация»), необходимо, напротив, обратиться к самой системе во всей ее целостности. Вместо того чтобы говорить, что каждый, то есть каждый поодиночке, ответствен за изменение климата, мы все должны сделать ответный ход: лучше было бы сказать, что никто не ответствен, и в этом-то и состоит проблема. Причина экологической катастрофы — безличная структура, которая, хотя она и способна производить всевозможные эффекты, не является субъектом, отвечающим за что бы то ни было. Необходимый субъект, то есть коллективный субъект, не существует, хотя кризис, как и все остальные глобальные кризисы, с которыми мы имеем дело, требует, чтобы он был сконструирован. Тогда как призыв к непосредственным этическим обязанностям, — который в британской политической культуре то и дело раздавался, по крайней мере с 1985 года, когда убедительная сентиментальность Live Aid заменила антагонизм шахтерских забастовок, — постоянно отсрочивает возникновение подобного субъекта.

Примерно те же проблемы рассматривает Армии Беверунген (Armin Beverungen) в своей статье, посвященной фильму Алана Пакулы «Заговор "Параллакс"» (1974). Автор считает, что «Заговор "Параллакс"» дает некую диаграмму того, как сбивается определенная модель (деловой) этики. Проблема в том, что модель индивидуальной ответственности, принимаемая в большинстве разновидностей этических учений, не имеет особого отношения к поведению Капитала или корпораций. «Заговор "Параллакс"» «Параллакс» — это в определенном смысле фильм о метазаговоре, то есть фильм не только о заговорах, но и о бессилии попыток, нацеленных на их раскрытие, а также — и это наиболее впечатляющий момент — о том, как определенные формы расследования сами питают те заговоры, которые они намереваются раскрыть. Дело не только в том, что персонажа Уоррена Битти подставляют и убивают за преступление, которое он расследует, ловко устраняя его и подрывая все его расследования одним нажатием корпоративного рычага, управляющего убийцами. Дело еще и в том, что, как отметил Джеймисон в своем комментарии к фильму в работе «Геополитическая эстетика», само упорство, доходящий почти до социопатии индивидуализм героя делает его крайне удобной целью манипуляций.

Самый страшный и одновременно кульминационный момент в «Заговоре "Параллакс"» — когда силуэт безымянного убийцы Битти прорисовывается на мертвенно-белой стене — для меня рифмуется с открытой дверью в другом фильме, в «Шоу Трумэна» Питера Вейра. Но если дверь в финале фильма Вейра, открывающаяся на горизонте в некое темное пространство, обозначает разрыв в универсуме тотального детерминизма, то есть ничто, от которого зависит экзистенциалистская свобода, в «Заговоре "Параллакс"» «финальная сцена с открытой дверью… открывается на мир, организованный заговорами и контролируемый от начала и до конца» (Джеймисон). Эта безымянная фигура в дверном проеме — самое точное из доступных нам изображений заговора как такового. Заговор в «Параллаксе» никогда не объясняет сам себя. Он никогда не сходится на том или ином злонамеренном индивиде, который мог бы выступить в качестве его центра. Интересы и мотивы, скрывающиеся за заговором в «Параллаксе», хотя они и приписываются некоей корпорации, так никогда и не раскрываются (возможно, они не ясны и не раскрыты даже тем, кто вовлечен в этот заговор). Кто знает, чего на самом деле хочет корпорация «Параллакс»? Она сама находится в параллаксе между политикой и экономикой. Является ли она коммерческим занавесом для политических интересов или же, напротив, вся машинерия правительства не более чем ширма для нее? Неясно и то, действительно ли эта корпорация существует. Более того, неясно, в чем ее цель: притворяться, будто она не существует, или, напротив, притворяться, что она есть.

Конечно, в капитализме есть и заговоры, однако проблема в том, что они возможны только в силу наличия структур более глубокого уровня, которые позволяют им функционировать. Например, может ли кто-нибудь верить в то, что ситуация улучшится, если мы заменим весь управленческий и банковский класс абсолютно новыми («лучшими») людьми? Наоборот, вполне очевидно, что пороки порождаются самой структурой и что, пока она сохраняется, пороки будут воспроизводиться. Сила фильма Пакулы в том, что в нем выявляется теневая, децентрированная безличность, свойственная корпоративным заговорам. Как замечает Джеймисон, Пакула удачно схватывает в «Параллаксе» именно особый тип корпоративной аффективной тональности:

Для участников заговора Sorge [забота] — это вопрос улыбчивой доверительности, и их озабоченность носит не личный, а корпоративный характер, это забота о жизненных силах сети или института, бестелесная отвлеченность или невнимательность, распространяющаяся на отсутствующее пространство самой коллективной организации, но без неуклюжих догадок, подрывающих силы жертв. Эти люди знают, и потому они способны инвестировать свое присутствие в качестве персонажей в интенсивное и то же время ненавязчивое внимание, чей центр притяжения оказывается повсюду, — в предельную сосредоточенность, оказывающуюся в то же время безразличием. И все же эта забота иного типа, равномерно деперсонализированная забота, приносит с собой характерную лишь для нее тревожность, словно бы она существовала бессознательно, на уровне корпорации, без каких бы то ни было последствий для индивидуальных негодяев.

«Без каких бы то ни было последствий для индивидуальных негодяев» — как сильно эта фраза звучит именно сейчас, после смертей Жана Шарля де Менезеса и Яна Томлинсона[10] и после банковского фиаско. Джеймисон описывает здесь не что иное, как мертвящий кокон корпоративной структуры, которая убивает именно тогда, когда защищает, которая опустошает, отстраняет менеджеров, гарантируя то, что их внимание всегда направлено в сторону, дабы они не могли выслушать. Иллюзия тех, кто приходит в менеджмент с большими надеждами, заключается именно в том, что они верят, будто они как индивиды могут всё изменить, что они не повторят того, что сделали их менеджеры, что на этот раз все будет по-другому. Но понаблюдайте за каким-нибудь человеком, который продвигается вверх по управленческой лестнице, и обычно не нужно долго ждать, чтобы заметить, как на него начнет распространяться окаменение, вызываемое властью. Именно в этот момент структура поддается пальпации: вы можете своими глазами увидеть, как она захватывает людей, услышать, как через них говорят ее омертвевшие/мертвящие суждения.

Поэтому будет ошибкой стремиться переложить на индивидов этическую ответственность, от которой уклоняются корпоративные структуры. Именно это искушение этическим, как доказывает Жижек, используется капиталистической системой для защиты после кредитного кризиса: вина будет переложена на «патологических» индивидов, на тех, кто «злоупотребил системой», а не на саму систему. Причем в действительности такое уклонение состоит из двух этапов — поскольку структура будет (явно или неявно) упоминаться именно в тот момент, когда обнаружится возможность наказать индивидов, принадлежащих к ней. И как раз в этот момент внезапно выясняется, что причины злоупотреблений или жестокостей настолько системны, настолько диффузны, что ни одного индивида нельзя считать за них ответственным. Так произошло с трагедией на Хиллсборо[11], с фарсом с Жаном Шарлем де Менезесом и во многих других случаях. Но сам этот тупиковый вывод (только индивидов можно считать ответственными за действия, однако причина их злоупотреблений и ошибок является корпоративной и системной) не только простая видимость, он еще и указывает на то, что отсутствует в капитализме. Какие агентства способны на регуляцию и контроль безличных структур? Какие есть возможности для наказания корпоративной структуры? Конечно, в юридическом смысле с корпорациями можно обращаться как с индивидуумами, однако проблема в том, что корпорации, пусть они и предстают в виде юридических лиц, — совсем не то, что отдельные люди, поэтому любая аналогия между наказанием корпораций и наказанием индивидов неминуемо оказывается весьма слабой. И дело не в том, что корпорации — это такие агенты, которые действуют на самом глубинном уровне и всем управляют. Они сами ограничены конечной причиной, которая-не-есть-субъект, то есть Капиталом, являясь всего лишь его выражением.