КРУГ ВТОРОЙ ВРЕМЕННОЕ

КРУГ ВТОРОЙ

ВРЕМЕННОЕ

Все жили в сушь и впроголодь,

В борьбе ожесточась…

Пастернак

Можно увидеть в творчестве Достоевского лишь то, что было изложено выше. Но можно увидеть и нечто большее. Все зависит от взгляда. За событийным, за сюжетикой, за арифметикой жизни, имеющими значение лишь для людей того времени, прослеживается временное, социальное, алгебра жизни, то, что имеет значение для весьма длительного времени. Ибо «Двойник» — это не только повесть о сошедшем с ума человеке, а «Братья Карамазовы» — не только «история одной семейки».

А потому возникает необходимость пройти по творчеству Достоевского еще один раз — по второму кругу.

При этом надо иметь в виду, что некоторые произведения, в частности, «Роман в девяти письмах», «Чужая жена и муж под кроватью», перечитывать нет смысла. Их проблематика исчерпала событийным. Не следует перечитывать и некоторые из внешнеполитических статей писателя, имеющих однозначное, арифметическое содержание. Нет алгебраического смысла в стихотворениях писателя. При чтении по второму кругу не все значимо в «Дневнике писателя». Но выпадает из этого произведения весьма незначительная часть.

По сути-то дела, «Дневник писателя» начинает свою жизнь в полной мере именно с чтения по второму кругу. Так же, как статьи, письма, записные книжки и тетради. Есть и художественные произведения, которые начинаются с проблематики алгебраической. Такими я вижу «Зимние заметки…» и «Записки из подполья». Это скорее идеологические трактаты, чем чисто художественные произведения. Этим я не хочу, однако, усомниться в их художественности.

Проблематика второго круга выражена как прямо (статьи, заметки, всякого рода авторские отступления, исповеди героев), так и через художественные образы. Через понятийное и образное. Причем некоторые образы начинают свою жизнь с прочтения их по второму кругу. Это носители идеи. Таковы подпольный парадоксалист, Шатов, Кириллов. Они почти не имеют самостоятельного значения в круге первом. В то же время у Достоевского есть и какие-то проходные герои, значение которых полностью исчерпывается арифметикой.

При анализе творчества по второму кругу меня не будет интересовать вопрос о прототипах. Изображен ли Тургенев в образе Кармазинова или Грановский — в образе Степана Верховенского, — это важно было лишь для их современников. Это проблема первого круга.

Верно ли оценил писатель те или иные общественные явления и течения того времени, — в данном чтении тоже большой роли не играет.

Образы и идеи, возникнув, живут сами по себе, безотносительно к прототипам и конкретным течениям. И оценивать их, а также автора, надо безотносительно к конкретике.

Этот принцип и будет проведен в данной (а также и в следующей) главе.

1. ДОСИБИРСКОЕ

Прежде всего — главные проблемы второго круга в каждом произведении.

«Бедные люди» — неустроенность общества, в котором доброму и незлобивому живется хуже, чем злому. «Двойник» — вытеснение честного ловким и обстановка, тому способствующая. Обстановка требует ловкого и хищного. «Хозяйка» — самоотчуждение интеллигента, отчуждение интеллигенции и народа. «Ползунков» — частная и служебная жизнь человека. «Слабое сердце» — исполнители и работодатели, боязнь первых потерять расположение вторых. «Елка и свадьба» — социальная иерархия в мире взрослых и ее проекция на мир детей. «Белые ночи» — действительность и мечта, уход в мечту от дисгармоничной действительности. «Неточка Незванова» — социальные условия и дети, «случайное семейство».

Естественно, что названные здесь проблемы — не единственные. В каждом произведении и в то же время не замкнуты в каком-то одном.

Неустроенность жизни людей — это один из основных выводов, вытекающих из творчества Достоевского, прочитанного по первому кругу. Одна из главных проблем второго круга — объяснение причин этой неустроенности.

Почему хорошим людям на земле плохо, почему гибнут молодые, в расцвете сил люди? Может быть, они сами виноваты в своем положении. Бедные? Переписчики? Потому что развиты менее других. Учились бы — оградили бы себя от многих невзгод. И т.п.

Они учились. Но многие из них, как, например, Макар Девушкин, «даже и не на медные деньги» [1, 24]. Следовательно, прослеживается зависимость их положения сегодняшнего от их обеспеченности вчера. А обеспеченность они не выбирали. Социальное неравенство привело к разным уровням образования, воспитания и разделило людей на работодателей и исполнителей. Бедность порождает бедность, богатство — богатство.

К тому же работодатели, квартиродатели и прочие -датели не обязательно по уровню образования и воспитания выше исполнителей. Обеспеченность материальная заменяет им духовную необеспеченность. Дает им возможность казаться духовно богатыми. Недаром в этом обществе сапоги нужны не столько по своему прямому назначению, сколько «для поддержания чести и доброго имени» [1, 76]. Были бы сапоги, имя и честь обеспечены. Не случайно в этом обществе бедные более всего боятся показаться такими, как есть. «Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно, здесь все народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь его, Варенька, для вида, для тона; а по мне все равно, я не прихотлив» [1, 17]. Это говорит Макар Девушкин.

По той же причине, из боязни показаться хуже других, совершает откровенно неразумные поступки Голядкин: он отбирает в магазине дорогие покупки, обещая прислать за ними, хотя и знает, что не пришлет — платить нечем.

Надо заметить, что Достоевский изображает здесь не дно общества, а какое-то преддно, не низы, а преднизы. Его герои имеют своих Марф, Петрушек, Фальдони, Матрен. И хотя эти петрушки часто помыкают своим «барином», но их жизнь не легче. Зачем же «барин» держит при себе петрушку? Все от той же амбиции — что скажут? Жизнь дна Достоевский не показал, но изобразил преддно так впечатляюще, что, кажется, ниже и нет ничего, никакого дна.

Мытарства героев Достоевского — не по заслугам. Люди они добрые, незлобивые, чистые, легковерные. И как таковые, становятся жертвами. Показательна начальная сцена в «Слабом сердце». Один герой подзывает другого, и когда тот, не подозревая подвоха, подходит, то хватает его и затевает борьбу, которая в данной ситуации совсем не нужна второму. Первый замечает при этом: «Зачем ты такой легковерный, что в руки даешься?» [12, 17]. Первый не хищник, зла второму он не хочет. Но он хорошо отразил нравы общества, где легковерие опасно для имеющего его. А это уже социальное.

Невзгоды Горшкова и его семьи в «Бедных людях» в основном от того, что он «чиновник без места» — несколько лет не имеет работы. Именно социальными причинами можно объяснить предполагаемое облегчение родителей при смерти их ребенка — самого дорогого, что у родителей есть. «Мать не плачет, но такая грустная, бедная. Им, может быть, и легче, что вот уж один с плеч долой; а у них еще двое осталось, трудной да девочка маленькая, так лет шести будет с небольшим. Что за приятность, в самом деле, видеть, что вот-де страдает ребенок, да еще детище родное, а ему и помочь даже нечем!» [1, 50]. Общество, где любящие детей родители испытывают облегчение при их смерти, явно ненормальное общество.

Бесперспективность жизни толкает к алкоголю Макара Девушкина. Причина очевидно социальная.

Даже некоторые психологические черты человека Достоевский обосновывает его социальным положением. Вот он устами Макара высказывает выношенную и повторенную в эпистолярном наследии мысль: «Бедные люди капризны, — это уже так от природы устроено. Я это и прежде чувствовал, а теперь еще больше почувствовал. Он, бедный-то человек, он взыскателен; он и на свет-то божий иначе смотрит, и на каждого прохожего косо глядит, да вокруг себя смущенным взором поводит, да прислушивается к каждому слову, — дескать, не про него ли там что говорят?» [1,68].

Хотя тут герой и ссылается на природу, но это социальная природа, ибо таким является не человек вообще, а бедный человек. Такая психология, в частности, у Голядкина, сердце которого имело «привычку биться на всех чужих лестницах» [1, 113]. Одним штрихом, между прочим, определено и место человека в обществе.

Несчастная судьба женщины тоже имеет во многом социальное объяснение. Так, героиню «Бедных людей» выдают замуж за нелюбимого человека, пользуясь ее необеспеченностью. В «Елке и свадьбе» пожилой герой подбирает невесту — ребенка с большим состоянием. В перспективе — два «случайных семейства». Одно от бедности, другое от богатства. Но оба от денег как фактора явно социального.

Роль денег в обществе, как следует из произведений Достоевского, огромна. Первая суета вокруг денег — в «Господине Прохарчине», после смерти героя. Первая, но не последняя. Отдельные герои будут считать, что деньги, обеспеченность дают все, в том числе и счастье. Автор убежден в обратном. Он позволил Неточке пройти через бедные и богатые семьи — счастья не было нигде.

Два полюса жизни обозначены уже в первом произведении Достоевского: Фонтанка как символ серого и сирого и Гороховая как символ богатства и блеска. Полюсы взаимодействуют и порождают многие социальные проблемы.

Казалось бы, что можно найти социального в насмешках окружающих над Ползунковым? Мало ли кто над кем смеется. Но социальное тут есть. Оно не только в том, что материально необеспеченный постоянно просит взаймы и играет роль шута. Социальное здесь — в извращении в обществе понятий, ценностей. Смеются над словами героя, что он не брал взяток. И не потому смеются, что герой элементарное ставит себе в заслугу. Смеются потому, что, с их точки зрения, Ползунков не дорос до взятки. Социальная иерархия.

В досибирский период жизни Достоевский мало касался проблем государства, его институтов. В частности, суда. Возможно, потому, что не имел непосредственных столкновений с этим институтом. Несправедливость этого института показана лишь через долгую волокиту по делу Горшкова. Но в конечном счете суд героя оправдал.

Почти во всех произведениях существует служебная зависимость героев. Исполнители зависимы от других. Служба не приносит им радости. Небольшой, но важный штрих. Макар одному и тому же адресату в один и тот же день пишет два письма. До работы — тон розовый. После — тон мрачный. Конечно, возможны разные причины этого явления, автор их не называет. А потому и службу сбрасывать со счета не следует.

В «Двойнике» дана строгая иерархия людей служащих: титулярный советник (Голядкин), статский советник (Берендеев), коллежский советник (Андрей Филиппович). Место каждого строго определено, независимо от их внутреннего мира. Очень ярка обнажено это в одной сцене. Его превосходительство, Андрей Филиппович, ждет карету, остановившись на лестнице, внизу. Остановились и идущие вслед за ним — кто где шел. Замерла лестница, застыла, окостенела. Сам разговаривает и улыбается. «Немного поодаль от двух советников и Андрея Филипповича стоял Антон Антонович Сеточкин и кое-кто из других чиновников, которые весьма улыбались, видя, что его превосходительство изволит шутить и смеяться. Столпившиеся наверху лестницы чиновники тоже улыбались и ждали, покамест его превосходительство опять засмеются» [1, 199].

Впечатляющая картина. Все — как сам. Не улыбался лишь «толстопузый швейцар» Федосеич. Один. Вне иерархии. Знает себе истинную цену. Так думаешь, читая повесть. Но мысль эта кратковременна. Быстро все разъясняется. Не было исключений. Швейцар не улыбался по другой причине — он был весь внимание. Он стоял, «вытянувшись в струнку (это «толстопузый»-то! — Ю. К.) и с нетерпением ожидавший порции своего обыденного удовольствия, состоящего в том, чтоб разом, одним взмахов руки, широко откинуть одну половинку дверей и потом, согнувшись в дугу, почтительно пропустить мимо себя его превосходительство» [1, 199].

Нет исключений из иерархии. Но есть люди, получающие от раболепия удовольствие. Четкая номенклатура. Каждому свое. Один раскрывает дверь, другой важно в нее входит. Раскрывающие тоже входят в двери, но без важности. Даже сама дверь и та знает номенклатуру: «Дверь из другой комнаты вдруг скрипнула тихо и робко, как бы рекомендуя тем, что входящее лица весьма незначительно» [1, 146].

Одной сценой мастер дал глубокую картину раболепия перед власть имущими. Алгебру этого раболепия. Сколько раз до «Двойника» и после него повторялась подобная сцена! Губы подчиненных ловили еле намечающуюся улыбку руководителя и улыбались автоматически, строго в такт. Глаза смотрели с преданностью, явно превышающей хрестоматийную преданность «братьев наших меньших». Руки в нужный момент устраивали овации. Алгебра взаимоотношений власти и подчиненных. Целуют ноги.

В другом произведении Достоевский вернулся к социальной иерархии. Он показал ее проекцию на детей. На елке раздают детям подарки. «Потом я не мог не подивиться мудрости хозяев при раздаче детских подарков. Девочка, уже имевшая триста тысяч рублей приданого, получила богатейшую куклу. Потом следовали подарки понижаясь, смотря по положению рангов родителей всех этих счастливых детей. Наконец, последний ребенок, мальчик лет десяти, худенький, маленький, весноватенький, рыженький, получил только одну книжку повестей, толковавших о величии природы, о слезах умиления и прочее, без картинок и даже без виньетки. Он был сын гувернантки хозяйских детей, одной бедной вдовы, мальчик крайне забитый и запуганный» [2, 96–97].

Иерархическая психология проникла и в детей. Мальчик, получивший книжку, хочет поиграть игрушками. Но прямо попросить не смеет. Да и не дадут.

Люди занимают определенное место в служебной иерархии. Но по-разному к этому относятся. Голядкин, например, четко делит свою жизнь на служебную и частную. В первой он безропотно подчиняется, вторую считает только ему принадлежащей. И чувствует при этом, что всю его жизнь пытаются сделать служебной, официальной. Он чувствует отчуждение его личности. Чувствует социальную проблему, которая позднее очень тревожно станет над миром. Голядкин протестует против посягательства на него социальности.

А вот Прохарчин вполне доволен этим посягательством. Он не хочет отделять свою частную жизнь от официальной. Не быть порабощенным боится Прохарчин, более всего он боится закрытия «канцелярии», его порабощающей. Канцелярия кормит героя. И порабощает. Он видит то, что она кормит, но не видит или не хочет видеть, что порабощает. Не задумывается над этим. Это для него не так важно. Частной жизнью он не дорожит, его устраивает официальная. Несчастный, но весьма живучий Прохарчин. И в современном мире многие ли не боятся закрытия своих «канцелярий»? Воспринимают всякое посягательство на «канцелярию» как посягательство на себя. Прохарчин — это предвидение Достоевским созданного социальностью типа человека, своим существованием способствующего отчуждению, превращению всей жизни в официальную.

У Голядкина и Прохарчина — мания преследования. Первый боится потерять место, но еще более он боится преследования со стороны «канцелярии». Второй боится потерять «канцелярию», и только.

Окружающие Прохарчина не боятся закрытия «канцелярии». Но только потому, что уверены в ее вечности и разумности. Желая угодить «канцелярии», они грозят размышляющему о ее закрытии герою доносом. Это — защитники «канцелярии» от вольнодумства. Зимовейкин — первый в произведениях Достоевского стоящий на страже канцелярии потенциальный доносчик. Потом их будет немало, этих прибегающих к доносу охранителей. Мотивы доносов будут разные. Но все доносчики порождены определенным качеством общества и своим существованием вносят весомый вклад в объективного характеристику этого общества.

Проблема «канцелярии» и человека занимает большое место в социальных исканиях Достоевского. Писатель показал людей, вполне довольных «канцелярией», ибо это их «канцелярия». Ее несовершенство дает им блага. Одни сознательно укрепляют эта несовершенство «канцелярии». Другие укрепляют ее бессознательно, подыгрывая ей из-за боязни потерять место. Благодаря им, не очень любящим «канцелярию», но себя любящим очень, и стоит это учреждение. Но об этом они мало задумываются.

Есть, конечно, и люди, задумывающиеся над несовершенством социального устройства. Эти люди — в «борьбе». Правда, борьба эта пассивная. Борьба в душе. За духовное, за материальное, за то, чтобы остаться самим собой.

Так, не любящий вольнодумства Макар иногда его проявляет. Он сравнивает толпу с Фонтанки с толпою с Гороховой, видит полярность этих толп и замечает, что один человек живет в бедности, а другой — в роскоши. Причем в роскоши не всегда лучший. Макар вольнодумничает, но тут же спохватывается. «Грешно, маточка, оно грешно этак думать, да тут поневоле как-то грех в душу лезет» [1, 86].

Вольнодумство, значит, не беспочвенно. Макар не может ответить на свои «почему?». Но он способен ставить эти вопросы. А это уже первый шаг в борьбе за себя. Многие из его собратьев за всю жизнь свою не дойдут до этого вопроса и отнесут к вольнодумцам всех, у кого эти вопросы возникнут.

Конечно, вольнодумство Макара не очень прочно и не очень постоянно. Оно — при невзгодах. Но если судьба улыбнется, то титулярный советник раскаивается в «ропоте либеральных мыслей».

Примерно таков же «вольнодумец» Голядкин. Он порою даже пытается закрыть глаза на действительность. После наглого поступка своего младшего, вытесняющего его из жизни собрата, он говорит: «А самозванством и бесстыдством, милостивый государь, в наш век не берут. Самозванство и бесстыдство, милостивый мой государь, не к добру приводит, а до петли доводит» [1, 167]. И ошибается. Берут. И не доводит это берущего до петли. В данном случае доведен до сумасшествия и отправлен в соответствующий дом он сам, а не его двойник. Двойник при этом освещает ему путь. Это символ. Хищные отправляют в сумасшедшие дома честных, доведя их до сумасшествия.

Ставит вопрос о неразумности устройства жизни героиня «Белых ночей». «Послушайте, зачем мы все не так, как бы братья с братьями? Зачем самый лучший человек всегда как будто чего-то таит от другого и молчит от него? Зачем прямо, сейчас, не сказать, что есть на сердце, коли знаешь, что не на ветер свое слово скажешь?» [2, 131]. Она чувствует неустроенность на уровне неестественности человеческих отношений. И у нее есть хорошая мысль, что слова не следует таить от других, если они — не на ветер. Но в том-то и дело, что в определенным образом устроенном обществе слова, особенно хорошие, имеют свойство быть неуслышанными.

Знающие жизнь получше юной героини не склонны к словоизлиянию. Более склонны к молчанию. И даже к равнодушию. Степень последнего может быть разной. Так, ушел от «дела», от официальной жизни, от «серьезно-пресерьезного времени» герой «Белых ночей». Ушел в мечту. Мечта светлее жизни, где «холодно, угрюмо, точно сердито». Жизнь несет лишь прозу, как приехавший из Павловска знакомый и сообщением о смерти некоего графа разрушивший мечту.

Другим ушедшим от действительности является Ордынов. Ученый, видимо, не желающий укреплять «канцелярию». Об этом автор говорит косвенно, но ясно. «Наука иных ловких людей — капитал в руках; страсть (к науке. — Ю.К.) Ордынова была обращенным на него же оружием» [1, 265]. Укреплять не хотел, не умел. Расшатывать не мог. И потому, видимо, его «мысль не переходила в дело» [1, 318]. Он ушел в себя, от людей, от ответственности. От ответственности за их судьбу. Этим образом Достоевский намечает одну из центральных своих идей более позднего времени — отрыв интеллигенции от народа.

Почему возникает равнодушие к нуждам других людей? У одних, видящих в обществе лишь себя, оно вполне естественно. У таких же, как названные выше герои, оно возникает, видимо, от убеждения в невозможности что-либо изменить, от сознания непоправимости положения. Это в какой-то мере осознавала еще первая героиня Достоевского, говорившая: «Несчастье — заразительная болезнь. Несчастным и бедным нужно сторониться друг от друга, чтобы еще более не заразиться» [1, 65].

Тезис прямо противоположен марксистскому, призывающему к объединению людей такого рода. Но провозглашен он также от любви к человеку. Но при разном понимании возможностей. Одни верят в возможность изменений и зовут к единству, другие в нее не верят и зовут к разъединению. Нет возможности реальных изменений — вот объективная социальная причина равнодушия. Именно от безысходности ушли в одиночество герои Достоевского. Экскурс «в люди» того и другого был кратковременным, окончился неудачно и укрепил их в мысли о правильности своего пути.

В произведениях, до Сибири написанных, социальная активность обездоленных почти не проявляется. Герои не ставят вопроса о путях преобразований. Но объективно из~творчества вытекает один вывод: так жить нельзя. А как можно? Прямых ответов нет. Но в зародыше намечены два пути: смирение и бунт, сосуществующие уже в характере Голядкина. Но только намечены.

И мне представляется неверным тезис (широко распространенный) о революционности Достоевского до Сибири и смиренности после нее. Это не соответствует действительности. Важный штрих. Фабрика и церковь, встретившиеся на пути Ордынова. Два абзаца, их описывающие, — рядом. Беспросветность и угрюмость фабрики, и раззолоченные иконы, и трепет лампад церкви. Конечно, фабрика всегда мрачнее храма — разное у них назначение. Это так. Но для автора — это символ.

Я не хочу сказать о ставке на религию до Сибири. Лишь та хочу сказать, что не был писатель в это время бунтовщиком большим, чем в Сибири и после Сибири. В этот период жизни была выработано неприятие существующего, пути же российский и европейский были лишь намечены полуясными штрихами.

Помимо названных социальных проблем Достоевский поднимает здесь еще одну, чрезвычайно важную: место печатного слова в обществе.

Первые строки первого романа — эпиграф. Из рассказа «Живой мертвец» В. Ф. Одоевского. «Ох, уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь… невольно задумаешься, — а там всякая дребедень и пойдет в голову; право бы, запретил им писать; так-таки просто вовсе бы запретил!» [1, 13].

Этот эпиграф есть заявка на свой путь в литературе, понимание роли и места писателя в обществе. Дойти до сути явлений, заставить задуматься читающего. Быть в гуще жизни, будить уснувшую мысль, не дать уснуть дремлющей, не дать задремать бодрствующей. Вот назначение пишущего.

Но в эпиграфе говорится не только о писателе, а также и об обществе (в лице читателя). О нежелающем «подноготной», т. е. сути, о любящем мысль лишь в дремотном состоянии. Строящем свои отношения с пишущим на административной основе — запретить.

Эпиграф выбран крайне удачно. Не только к «Бедным людям», он подошел бы ко всему творчеству Достоевского.

В нем выведены писатели и читатели. Первый писатель — некий Ратазяев (очень выразительная фамилия). Для общества вполне удобен. Мысли не будит, к вольнодумству не склонен, да и вообще к думе не склонен. Никакой необходимости запрещать — пиши!

Есть у Ратазяева свой читатель — Макар. За писателя стоит горой. Своему оппоненту пишет: «…а за Ратазяева заступлюсь, воля ваша. Он мне друг, потому я за него и заступлюсь. Он хорошо пишет, очень, очень и опять-таки очень хорошо пишет. Не соглашаюсь я с вами и никак не могу согласиться. Писано цветисто, отрывисто, с фигурами, разные мысли есть; очень хорошо! Вы, может быть, без чувства читали, Варенька, или не в духе были, когда читали, на Федору за что-нибудь рассердились, или что-нибудь у вас там нехорошее вышло. Нет, вы прочтите-ка это с чувством, получше, когда вы довольны и веселы и в расположении духа приятном находитесь, вот, например, когда конфетку во рту держите — вот когда прочтите. Я не спорю (кто же против этого), есть и лучше Ратазяева писатели, есть даже и очень лучшие, но и они хороши и Ратазяев хорош; они хорошо пишут, и он хорошо пишет!» [1, 56].

Явное ремесленничество ценится высоко. Многое тут зависит от эстетических вкусов читателя, а еще от того, что «он мне друг». Последнее, видимо, главное.

Интересны и другие размышления читателя: «зато невинно, без малейшего вольнодумства и либеральных мыслей. Нужно заметить, маточка, что Ратазяев прекрасного поведения и потому превосходный писатель, не то что другие писатели» [1, 53]. Превосходный писатель в основном потому, что он прекрасного поведения. Макар тут как бы демонстрирует логику официоза: превосходного поведения, значит, и хороший писатель, и наоборот. Макар, порою вольнодумный, мыслит государственно? Нет, стереотипно. Слышал, что так надо, вот и говорит. Герой исходит из стереотипа: без вольнодумства — значит, хорошего поведения и т. д.

Но вскоре герой на себе познает это поведение. Превосходный писатель Ратазяев всегда готов подключиться к хору пошляков, освистывающих человека недоступных для них нравственных качеств. Ратазяев хочет освистать Макара. И тут последний ополчается на всю литературу, включая Шекспира: «Все это сущий вздор и все для одного пасквиля сделано!» [1, 70]. Конечно, вся литература тут ни причем. А вот ратазяевская — это пасквиль. И чтобы разглядеть это, не обязательно дожидаться пасквиля на себя. Достаточно было бы более внимательно почитать Ратазяева. Или послушать его.

Суд возвратил нищему честь и деньги. Нищий радуется прежде всего возвращению чести. В его радость вмешивается писатель: «Что, батюшка, честь, когда нечего есть; деньги, батюшка, деньги главное; вот за что бога благодарите!» [1, 98].

«Деньги — главное» — вот девиз лишенных вольнодумства, примерного поведения писателей. Честь для них — понятие относительное. Зачем такому «подноготная»?

Сам Макар не готов к славе писателя. По его словам, если бы у него вышла книга, то он постеснялся бы выйти на улицу, ибо… все увидят его дырявые сапоги. Наивный переписчик. Ему невдомек, что ремесленники от литературы в дырявых сапогах не ходят: им заменят сапоги в первой же лавке. Дырявые сапоги — удел художников, мастеров, вольнодумцев.

Говорится в «Бедных людях» и о других писателях. В частности, о Пушкине и Гоголе. Пушкин — авторитет для Вари. Макар к нему снисходителен. «Прочтем и Пушкина», — говорит он.

К Пушкину, а также и к Гоголю после прочтения отношение Макара критическое. И дело тут не только в эстетическом вкусе. В героях этих писателей Макар узнал себя. А себя узнать не всегда приятно. И вскоре после прочтения «Шинели» Гоголя Макар запил. Причина этого не одна, но и данную не следует сбрасывать со счета.

И тут возникает непростая проблема. Почему люди, жизнью забитые, сторонятся художественных произведений, правдиво отражающих их положение, и скорее готовы принять ратазяевского типа лакировщиков, чем истинных мастеров? Почему подавляемые вслед за подавляющими требуют от художника оптимизма, благополучных концовок?

Я вижу следующее объяснение. Себя, свое место они знают и без литературы. Открытий в этом плане литература им не дает. Открытия — для других, а не для отраженных в произведении. Отраженные видят в реалистических произведениях свой финал. Неотвратимый, в неотвратимость которого не хочется верить. А потому при отсутствии реальных путей изменения своего положения они хотят оставить за собою право на иллюзию. Ибо жизнь лишь в ней. Это есть попытка сохранить сны, навеваемые безумцем при недостижении «святой правды». Вот одна из главных причин существования и поддержки «снизу» охраняемой «сверху» ратазяевщины в литературе.

В «Бедных людях» я вижу еще одного писателя — автора романа. Понимание им роли писателя, принципов его творчества прямо противоположно ратазяевским. Он раскрывает бедным людям всю «подноготную» их жизни. От нелюбви к ним отнимает иллюзию? Нет. От любви к ним и от понимания, что петь гимны сон навевающим не следует, делает это Достоевский. Он верит в поиск пути к правде. Надо искать. Поиск начинается с осознания каждым его истинного места в обществе. Долг художника — начать этот процесс, несмотря на то, что после этого удел его в лучшем случае — дырявые сапоги.

Проблемы искусства Достоевский поднимает и в «Неточке Незвановой». Здесь он говорит о судьбе художника, зависимой и от социальных условий. Высказывается, на первый взгляд, парадоксальная мысль: «Бедность и нищета образуют художника. Они неразлучны с началом» [2, 152]. Конечно, бедность мешает сосредоточиться. Она порою губительна. Но художник должен отразить жизнь во всей, ее полноте, в том числе и в ее — теневых аспектах. Для этого надо знать. Лучшее знание — через испытания на себе. Через прочувствованное. Лишь испытавший боль способен полнее почувствовать боль другого. Отсюда и как бы гимн нищете.

Но всему есть предел. Художнику нужна и забота о нем общества. А главное — понимание. В той же повести тот же герой говорит: «Таланту нужно сочувствие, ему нужно, чтоб его понимали, а ты увидишь, какие лица обступят тебя, когда ты хоть немного достигнешь цели. Они будут ставить ни во что и с презрением смотреть на то, что в тебе выработалось тяжким трудом, лишениями, голодом, бессонными ночами» [2, 152].

Таким образом, художнику, не менее чем обеспечение материальное, нужно обеспечение духовное, понимание. Но беда художника, если он сам главное внимание уделяет себе. В этом случае — творческая смерть. Светящий себе — не художник. Долг художника — светить другим. Это и делает Достоевский в досибирский период жизни, обнажая глубокие социальные проблемы. Здесь они, эти проблемы, в зародыше. Но они не умрут. Их художник разовьет в последующие периоды жизни.

2. СИБИРСКОЕ

Проблематика второго круга проявляется в двух повестях: «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково и его обитатели».

Примечательно, что непосредственно проблемы социальные отражены здесь не очень рельефно. Они проявляются здесь в основном косвенно, через проблематику третьего округа.

Возможно, это вызвано осторожностью автора, пытавшегося добиться права общения с читателем. Но вряд ли это основная причина. Ибо опосредованный социальный накал этих произведений весьма существен, хотя и не сразу виден. Кроме того, надо заметить, что и после получения права печатания Достоевский нередко прибегал к такому косвенному отражению социального. Он создавал определенные характеры, которые самим читателем могли быть спроецированы на любую социальную обстановку.

Но есть и прямой выход художника в социальность. Выделив в качестве главных черт характера Москалевой хищность и неразборчивость в средствах, автор на последних страницах повести дает ей власть. Не непосредственно, а через свою дочь, ставшую женой генерал-губернатора. Из характера героини ясно, что губернатором будет управлять она. А что она может принести обществу — известно из ее действий в городе Мордасове.

Социальное проявляется здесь и в своеобразном искажении в обществе ценностей. Благородный слывет за низкого, и наоборот. Между жителями Мордасова нет чистых, честных отношений. Этот город Достоевский изобразил, как бы теперь сказали, одними черными красками. Это ли не социальное?

Интересна одна деталь. Высшим по социальной лестнице очень, нравится глупость низших. Так, дядюшка-князь очень любит, «когда лакей отчасти глуп». И дает объяснение этого явления: «Сановитости в нем оттого как-то больше, торжественность какая-то в лице у него появляется; одним словом, благовоспитанности больше…» [2, 312–313].

Мысль по-своему неотразимо верная. Если стоящий наверху не очень умен (а князь именно таков), то иметь ему в своем подчинении лучше еще более глупых. На их фоне глупость верхов не так заметна и может сойти за ум, да еще и глубокий. Замечание о торжественности глупых тоже верное. Без ума легче не знать своего истинного положения в обществе. И потому низам кажется, что они-то и есть верхи. Особенно если им еще немного польстят на словах относительно их места и роли в обществе. Все резонно. Каждый подбирает себе кадры, исходя из своей точки отсчета. Князь таким образом подобрал себе швейцара. Последний очень глуп, но сановит, «решительно диссертацию сочиняет, — такой важный вид! — одним словом, настоящий немецкий философ Кант или, еще вернее, откормленный жирный индюк» [2, 313].

Тут виден и уровень хозяина, для которого Кант и жирный индюк — одно и то же. Что касается швейцара, то он напоминает Федосеича из «Двойника», только еще глупее, а оттого и сановитее. Глупец опирается на глупца. Глупцы в большей цене, чем умные. Что может быть большим упреком социальности, чем обнажение этих фактов?

Прямого изображения дна или преддна общества в сибирских повестях почти нет. Но очень четко определена роль денег и титулов в обществе: ведь именно ради денег и княжеского титула вертится карусель вокруг «дядюшки». А такое возможно лишь в извращенным образом устроенном обществе.

Герои «Дядюшкина сна» нередко говорят о каких-то «новых идеях». Что это за идеи — разъясняет князь. Вот он обличает какого-то Лаврентия, должно быть, слугу, и говорит: «…нахватался, знаете, каких-то новых идей! Отрицание какое-то в нем явилось… Одним словом: коммунист, в полном смысле слова! Я уж и встречаться с ним боюсь!» [2, 312]. Это и есть новые идеи. Слово «коммунист» впервые появляется в произведениях Достоевского. И произносит его такой пошляк, ниже которого быть трудно. Но все это мимоходом, не заостряя внимания.

В «Селе Степанчикове…» социальное проявляется в мотивации поступков главного героя, Фомы Опискина (чего в «Дядюшкином сне» нет). Фома был шутом. Фома желает повелевать. Последнее некоторые герои пытаются объяснить первым. Вот размышления на этот счет: «Однако ж позвольте спросить: уверены ли вы, что те, которые уже совершенно смирились и считают себе за честь и за счастье быть вашими шутами, приживальщиками и прихлебателями, — уверены ли вы, что они уже совершенно отказались от всякого самолюбия? А зависть, а сплетни, а ябедничество, а доносы, а таинственные шипения в задних углах у вас же, где-нибудь под боком, за вашим же столом?.. Кто знает, может быть в некоторых из этих униженных судьбою скитальцев, ваших шутов и юродивых, самолюбие не только не проходит от унижения, но даже еще более распаляется именно от этого же самого унижения, от юродства и шутовства, от прихлебательства и вечно вынуждаемой подчиненности и безличности. Кто знает, может быть, это безобразно вырастающее самолюбие есть только ложное, первоначально извращенное чувство собственного достоинства, оскорбленного в первый раз еще, может, в детстве, гнетом, бедностью, грязью, оплеванного, может быть, еще в лице родителей будущего скитальца, на его же глазах?» [3, 12].

Очень важные строки. Строки признания роли среды в формировании шутов и тиранов. Дана диалектика шутовства и тиранства. Общество, где есть тираны, нуждается в шутах. Шутовство приводит к уничтожению личности и к стремлению уничтоженных к тиранству. Тирания порождает шутовство, шутовство — тиранию. Новая тирания вряд ли будет лучше старой. Попранное достоинство порождает свой суррогат — амбицию.

Конечно, не каждый униженный будет тираном. Не у каждого есть для этого стремления и возможности. Как помнится, у Голядкина амбиция выражалась в защите себя. У Фомы же — в покорении других. Роль среды, социального в этой диалектике велика. Среда формирует шутов и тиранов.

В «Селе Степанчикове…» есть еще один шут — Ежевикин. Не ясно, может ли в нем проявиться тиран, но роль среды в формировании поведения героя — вне сомнений. Ежевикин не глуп. Роль шута играет. От опыта; «Пробовал честно жить, теперь надо попробовать иначе» [3, 50]. Иначе значит нечестно. Прикидываясь шутом, «ведь дурачком-то лучше на свете проживешь!. Знал бы, так с раннего молоду в дураки бы. записался, авось теперь был бы умный. А то как рано захотел быть умником, так вот и вышел теперь старый дурак» [3, 51].

Принял когда-то общество за нормальное. Жил, а не играл. Был умным. А умных не любят. Вспомним, как не любил их «дядюшка». И вышибло Ежевикина общество — «со службы за язычок исключили». Слывущий же за дурака или дурак на самом деле живет в обществе, и неплохо живет. Ежевикин спохватился, да поздно — годы не те.

Общество, заставляющее умных прикидываться дураками, делающее из умных дураков, делающее ставку на дурака, — больное общество. Диалектика умного и дурака — явно социальная диалектика.

Признание роли социальной среды есть в словах и действиях Ростанева. Слова: он призывает к хорошему обращению с Фомой, к созданию для него среды всепрощения, — и Фома перевоспитается. Дела: создает эту среду для Фомы. Но последний в ней не перевоспитался, а стал еще более деспотом и поработил Ростанева.

Опровержение теории среды? Нет, подтверждение. Если бы «среда» в Степанчикове была покруче с Фомой, было бы и какое-то перевоспитание.

К социальным причинам, способствовавшим деспотичности героя, относится здесь и его литературная деятельность. «Он был когда-то литератором и был огорчен и не признан, а литература способна загубить и не одного Фому Фомича — разумеется, непризнанная. Не знаю, но надо полагать, что Фоме Фомичу не удалось еще и прежде литературы; может быть, и на других карьерах он получал одни только щелчки вместо жалования или что-нибудь еще того хуже» [3, 12].

Конечно, возможны и иного рода щелчки, но и литературные весьма существенны, ибо «змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и неизлечимо, особенно людей ничтожных и глуповатых» [3, 12].

Все это верно. Как верно и то, что Фома ничтожен и глуповат.

Интересны взгляды Фомы на роль литературы в обществе. Он выступает за нравственность в литературе, за героя положительного. Зовет писателей изображать мужика. Но с добродетелями. С такими, чтоб этому мужику позавидовал какой-нибудь Александр Македонский. «Пусть изобразят этого мужика, пожалуй, обремененного семейством и сединою, в душной избе, пожалуй, еще голодного, но довольного, не робщущего, но благославляющего свою бедность и равнодушного к золоту богача» [3, 68–69].

Это не Ратазяев. Не к уходу от жизни зовет он писателя. А как будто к проникновению в жизнь. Героем — представителя народа. Но это кажущееся расхождение с Ратазяевым. Общего у них больше: уход от действительности есть у обоих. У Фомы лишь замаскирован этот уход. Ибо Фома избегает изображения истинного положения мужика. Уходит от проблем, мужика мучающих. Главное для Фомы не в том, чтобы обратить внимание на бедственное положение мужика, а в том, чтобы вывести мужика, довольного своим бедственным положением, или хотя бы (как минимум) мужика не робщущего. Фома — охранитель в литературе.

И странно, что его не признали. Такие нужны обществу. Как же он оказался в «дырявых сапогах»? Невероятно.

Может быть, причина тут в том, что Фома был не только невеждой в вопросах эстетики, но и невеждой вообще. Достоевский против такого объяснения: «грязное же невежество Фомы Фомича, конечно, не могло служить помехою в его литературной карьере» [3, 8].

Прав рассказчик, прав автор. Ставка-то в обществе именно на дурака. Неуспех Фомы потому непонятен, нелогичен, неправдоподобен. Тем более, что Фома, хотя и провозглашал, что писательское дело — это «социальный вопрос!» и даже ставил при этом восклицательный знак, но понимал-то социальность как чисто охранительную. Непонятно, почему он прогорел, ведь Ратазяев-то процветает?

Есть одно объяснение. Ратазяеву было безразлично, что скажет о нем читатель, угодить бы верхам, да получить бы за это. Фома тоже не бессребреник. Но главное для Фомы — властвовать. В том числе и над читателем. И не только над глупым (что не так трудно), а над любым. А чем тут власть возьмешь, таланта-то нет. Отсюда и щелчки. От читателя. Без этого непонятна неудача в карьере. Ведь были все необходимые писателю задатки: казенная нравственность, полное отсутствие вольнодумия и девственный разум, т. е. полное невежество.

Что же во всем этом «социального? Да ведь литература-то есть тоже среда. Да и спрос на таких литераторов возможен лишь при определенных социальных условиях.

Фома ушел от литературы. Но преуспел в другом. Обделенный лучшими человеческими качествами, он, подмявший под себя село Степанчиково, провозгласил себя главным, а следовательно, и мудрым (связь тут жесткая). Жизнь в Степанчикове плохо ли, хорошо ли, но шла. Вклинился Фома. И теперь, если плохо в селе, — о Фоме ни слова. Если хорошо, то гимны Фоме: хорошо от его мудрости. Если Фома что-то разрешает (а право разрешать или запрещать он присвоил себе сам), то он «виновник нашего счастья». И никто не подумает, что никакой он, Фома, не благодетель, что хорошее совсем не от него, а вопреки ему, что плохое именно от него. А сам он просто старый пень на дороге, который надо бы выкорчевать, благо корни пока еще неглубоки. В противном случае Фома распространит свою власть и за пределы села. А это очень важная социальная проблема, ибо наличие таких пней — показатель социального здоровья общества.

Таким образом, сибирские повести Достоевского социально насыщены и далеко не водевильны, хотя я не обнажил еще их главные социальные пласты, упрятанные за проблематикой третьего круга. Эти произведения не утилитарны и не служебны.

3. ПОСЛЕСИБИРСКОЕ

Каждое из послесибирских произведений имеет «свою главную проблему второго круга. «Записки из Мертвого дома» — власть и народ, «Униженные и оскорбленные» — «случайное семейство», «Скверный анекдот» — отрыв высших слоев от народа. «Зимние заметки о летних впечатлениях» — европейский путь общественного развития. «Записки из подполья» — роль среды в формировании личности. «Преступление и наказание» — российский и европейский пути общественного развития. «Игрок» — роль денег в обществе. «Идиот» — российский путь общественного развития. «Вечный муж» — «случайное семейство». «Крокодил» — печать и ее нравы. «Бесы» — европейский путь общественного развития. «Подросток» — «случайное семейство». «Братья Карамазовы» — российский и европейский пути общественного развития.

Главной проблемой всего творчества, взятого в его целом, является проблема «Россия и Европа». Первый подход к ней — «Зимние заметки о летних впечатлениях». В романе — «Преступление и наказание», где обнажены оба пути общественного развития. Затем — их расчленение: в «Идиоте» — русский путь, в «Бесах» — путь европейский. Затем их синтез, это — «Братья Карамазовы». Эта основная проблема проходит через «Дневник писателя», письма, записные тетради.

Россия и Европа — проблема громадная. Она включает в себя сумму вопросов: социальная обусловленность неустроенности быта, взаимоотношения между различными социальными группами, власть, революция, церковь, место печати в обществе. К рассмотрению этих проблем я и перехожу.

От неустроенности быта спасение — лишь в случае. Случай спасает Нелли, Полину, Раскольниковых, детей Мармеладовых. Много в произведениях Достоевского и других благоприятных случаев, вроде случайности наследства Мышкина.

Введение случая в ткань повествования ослабляет это повествование. Но Достоевский идет на это, желая подчеркнуть незакономерность облегчения судьбы героев. Закономерной является жизнь трудная, на износ. Закономерны ранние смерти, в молодом возрасте, причем часто насильственные. Причины этих явлений Достоевский во многом находит в социальности.

Неустроенность жизни Достоевский связывает с определенным временем. Не случайны в его творчестве характеристики времени, вроде: «несчастное девятнадцатое столетие» [5, 101], «наше время, столь неустойчивое, столь переходное, столь исполненное перемен и столь мало кого удовлетворяющее»[4]. Это время, когда все наизнанку. Порою эта изнанка выражена в чисто бытовых штрихах. Так, Подросток учит доктора «мыть себе руки и чистить ногти» [10, 8, 428]. Учит тому, чему доктор должен по роду своей профессии учить других. Это обычный доктор. А вот знаменитый доктор у постели Снегирева. Руки его чисты. Но у него грязная душа, он иронизирует, зло иронизирует, над больным. Доктора, рук не моющие, доктора, души не имеющие, характеризуют какую-то вывихнутость жизни в обществе.

Процветают люди недумающие и прозябают думающие. Бесчувственные и аморальные вознесены над умеющими понять другого и моральными. Что-то пошатнулось в обществе. И Достоевский замечает: «Как заставить сострадать, когда вещи сложились именно как бы с целью искоренить в человеке всякую человечность?» [1895, 10, 35].

Все это говорит о признании роли среды в формировании отношений между людьми.

Очень ярко, вопреки существующему стереотипу об асоциальности повести, роль среды отражена в «Записках из подполья».

Мысль об асоциальности «Записок…», мысль о том, что жизнь героя сложилась не под влиянием среды, а под влиянием его собственной теории, может возникнуть лишь при смешивании хронологии. Если идти от первой главы повести ко второй, то как будто все верно: первая — теория, вторая — практика. Но у автора здесь смещение. Если восстановить хронологию жизни героя, то вторая глава станет первой, а первая — второй. И тогда увидим, что теория, по которой живет герой, родилась под влиянием предыдущей жизни. То есть социально обусловлена, а не просто выдумана.