Простой род (76–90)
Простой род (76–90)
Прежде всего должны мы изобразить того оратора, за кем одним признают иные имя аттического.
(76) Он скромен, невысокого полета, подражает повседневной речи и отличается от человека неречистого больше по существу, чем по виду. Поэтому слушатели, как бы ни были сами бездарны, все же полагают, что и они могли бы так говорить. Действительно, точность этой речи со стороны кажется легкой для подражания, но на пробу оказывается на редкость трудна. В ней нет избытка крови, но должно быть достаточно соку, чтобы отсутствие великих сил возмещалось, так сказать, добрым здоровьем.
(77) Прежде всего освободим нашего оратора как бы от оков ритма. Ты ведь знаешь, что оратор должен известным образом соблюдать некоторый ритм, о чем у нас будет речь дальше[60]; но это относится к другим стилям, а в этом должно быть полностью отвергнуто. Но, будучи вольным, он не должен быть распущенным, чтобы получалось впечатление свободного движения, а не разнузданного блуждания. Далее, он не будет, так сказать, подгонять слова к словам: ведь так называемое зияние, то есть стечение гласных, также обладает своеобразной мягкостью и указывает на приятную небрежность человека, который о деле заботится больше, чем о словах.
(78) Однако, располагая этими двумя вольностями, — в течении и сопряжении слов — тем более надо следить за остальными. Даже сжатую и измельченную речь следует заботливо обрабатывать, ибо даже беззаботность требует заботы. Как говорят, что некоторых женщин делает привлекательными самое отсутствие украшений, так и точная речь приятна даже в своей безыскусственности: и в том и в другом случае что-то придает им красоту, но красоту незаметную. Можно убрать всякое приметное украшение, вроде жемчугов, распустить даже завивку…
(79)…и подавно отказаться от всех белил и румян — однако изящество и опрятность останутся.
Речь такого оратора будет чистой и латинской, говорить он будет ясно и понятно, за уместностью выражений будет зорко следить. У него не будет одного лишь достоинства речи — того, которое Феофраст перечисляет четвертым: пышности сладостной и обильной. Он будет бросать острые, быстро сменяющиеся мысли, извлекая их словно из тайников, и это будет главным его оружием;
(80) а средствами ораторского арсенала будет он пользоваться весьма сдержанно. Арсенал же наш — это украшения как мыслей, так и слов. Украшение бывает двоякого рода: иное для отдельных слов, иное для сочетаний слов. Для отдельных слов украшением считается, если слова, употребленные в собственном значении, наилучше звучат или полнее всего выражают смысл; а слова несобственного значения являются или переносными выражениями, откуда-нибудь заимствованными, или новыми, сочиненными самим оратором, или древними, вышедшими из употребления. (Последние, по существу, следовало бы считать словами с собственным значением, если бы не малая их употребительность.)
(81) А для словесных сочетаний украшение состоит в том, чтобы наблюдалось известное созвучие, которое бы исчезало с изменением слов, даже если мысль останется неизменной; что же касается таких украшений мысли, которые сохраняются независимо от изменений слов, то хотя их очень много, но хороших среди них очень мало.
Следовательно, простой оратор, стараясь лишь сохранить изящество, будет не слишком смел в сочинении слов, сдержан в переносных выражениях, скуп на устарелые обороты и еще более скромен в остальных украшениях слов и мыслей; если он и допустит почаще переносные выражения, то лишь такие, которые сплошь и рядом встречаются во всяком разговоре, не только у столичных жителей, но даже у деревенщины— ведь и в деревне говорят" глазок у лозы", "земля томится жаждой", "веселые нивы", "роскошный урожай"[61].
(82) В этих выражениях немало смелости, но здесь либо предмет действительно похож на то, с чего взято выражение, либо он не имеет собственного названия, и переносное употребляется для ясности, а не для красоты. Этим украшением наш простой оратор будет пользоваться намного свободнее, чем другими, но все же не так вольно, как пользовался бы в высочайшем роде красноречия. Таким образом, и здесь явится неуместность, — что это такое, видно из понятия об уместном, — если какое-нибудь переносное выражение окажется слишком смелым и в низкую речь попадет то, что уместно лишь в высокой.
(83) Что же касается благозвучия, которое придает расположению слов блеск того, что греки называют "фигурами"[62], словно своего рода речевые жесты — слово, отсюда перенесенное и на украшения мыслей, — то наш простой оратор, которого некоторые по справедливости называют аттиком, хотя и не он один имеет право на это имя, тоже будет их употреблять, но значительно реже: он будет пользоваться ими с выбором, как если бы, приготавливая обед, он отказался от всякой роскоши, но постарался бы проявить не только умеренность, а и хороший вкус.
(84) Действительно, многое подошло бы даже к умеренности того оратора, о котором я говорю. Правда, чтобы нельзя было уличить его в искусственном благозвучии и погоне за приятностью, тонкий оратор должен избегать того, о чем я упоминал раньше — соотнесения равных слов с равными, сходных и подобозвучащих закруглений фраз, сопоставления слов, различающихся одной лишь буквой[63].
(85) Далее, такие повторения слов, которые требуют напряжения и крика, будут также чужды сдержанности нашего оратора. Всеми остальными средствами он может пользоваться без различия, лишь бы периоды его были не слишком отчетливыми и не слишком длинными, слова — как можно более употребительными, переносные выражения — как можно более смягченными. Он даже допустит в речь украшения мыслей, если блеск их не очень заметен. Конечно, он не заставит говорить республику, не вызовет мертвых из гробниц, не обоймет одним охватом груду слов, вторящих друг другу,[64] — для этого нужна более мощная грудь, и этого нельзя ни ждать, ни требовать от оратора, которого мы изображаем: и голос и речь у него будут спокойнее.
(86) Но многое из этих украшений подойдет даже для его простоты, хотя отделывать их он будет и не столь тщательно. Вот какого оратора выводим мы к народу.
К тому же и произнесение у него будет не трагедийное и не театральное: в движениях тела он будет скромен и всю выразительность сосредоточит в лице, но не так, чтобы говорили, что он строит рожи, а так, чтобы оно естественно выражало смысл каждого слова.
(87) В этом роде красноречия будут рассыпаны даже шутки, значение которых для речи особенно велико. Есть два рода шуток — насмешливость и остроты. Оратор будет владеть обоими, применяя первый в каком-нибудь изящном повествовании, а второй — для смешных выпадов и колкостей: эти последние бывают разнообразны, но сейчас не об этом речь.
(88) Однако напоминаем, что оратор должен прибегать к смешному не слишком часто, как шут, не бесстыдно, как мим, не злостно, как наглец, не против несчастия, как черствый человек, не против преступления, где смех должен уступить место ненависти, и наконец не вразрез со своим характером, с характером судей или обстоятельств, — все это относится к области неуместного.
(89) Он будет избегать также и шуток надуманных, не созданных тут же, а принесенных из дому, потому что они обычно бывают холодны; он будет щадить дружбу и достоинства, избегать непоправимых обид и разить только противников, но и то не всегда, не всех и не всяким образом. За этими исключениями, он будет таким мастером шутки и насмешки, какого я никогда не видел среди этих новых аттиков, хотя это бесспорно и в высшей степени свойственно аттичности.
(90) Вот каким представляется мне образ оратора простого, но великого, и притом чистокровного аттика: ведь все, что есть в речи здорового и остроумного, свойственно аттикам. Правда, не все они отличались насмешливостью: ее много у Лисия и у Гиперида, больше всех ею славится Демад, у Демосфена же ее меньше; тем не менее, ни в ком я не вижу большего изящества. Однако Демосфен предпочитал остротам насмешливость, ибо первые требуют смелого дарования, второе — большего искусства[65].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.