Глава 3. Патология воображения
Глава 3. Патология воображения
Шизофреник очень хорошо знает, что объекты, которыми он окружает себя, ирреальны: именно поэтому он и заставляет их являться. В этом отношении примечательно следующее наблюдение Марии Б.:[95]
«Я припоминаю один критический случай: мне казалось тогда, что я — королева Испании. В глубине души я хорошо знала, что это неправда. Я была словно ребенок, который играет с куклой и хорошо знает, что его кукла неживая, но хочет внушить себе обратное… все мне казалось заколдованным… я была подобна актрисе, которая играет свою роль и натягивает на себя кожу своего персонажа. Я была убеждена в этом… хотя и не совсем. Я жила в каком-то воображаемом мире».
Таким образом, мы не столкнемся здесь с какими-либо трудностями. Совсем иначе обстоит дело с ночными сновидениями, галлюцинациями и парейдолиями: можно даже сказать, что, заменяя прежние теории образа новыми гипотезами, мы натыкаемся на противоположную трудность. Уподобляя образ ощущению, Тэн без труда дает объяснение галлюцинации: в самом деле, уже восприятие представляет собой «подлинную галлюцинацию». Трудности начинаются лишь тогда, когда нужно объяснить, как среди всех этих галлюцинаций, одни из которых подлинны, а другие — ложны, мы непосредственно различаем образы и восприятия. И наоборот, взяв за точку отсчета тот факт, что подобные субъекты признают свои образы таковыми, не подвергаемся ли мы риску, что проблема галлюцинаций станет для нас камнем преткновения? В таком случае, речь тут, быть может, идет об образе, который образом уже не признают? Но сначала нужно точнее сформулировать проблему.
Если согласиться с тем, что галлюцинирующий субъект «принимает образ за восприятие», то что означает само это выражение «принять за восприятие»? Надо ли, вместе с некоторыми психологами, понимать под этим, что галлюцинирующий придает своему образу некую внеположность, «проецирует» его в мир восприятий? Но это было бы попросту абсурдно. На самом деле, образ, как мы видели, — это не вполне определенный термин, который одновременно означает и некое сознание, и его трансцендентный коррелят. Чему, в таком случае, галлюцинирующий придает эту внеположность? Безусловно, не сознанию: в самом деле, невозможно, чтобы сознание выдавало себя за нечто иное, чем оно само. Картезианское cogito[96] сохраняет свои права даже для психопатов. Но и объект образного сознания не может, по всей видимости, быть вынесен вовне на том основании, что он уже является таковым по своей природе. Когда я формирую образное сознание Пьера, Пьер приносит с собой свое ирреальное пространство и располагается перед сознанием, он является внешним по отношению к сознанию. Проблема, следовательно, заключается совсем в ином: объект образа отличается от объекта восприятия, во-первых, тем, что обладает своим собственным пространством, тогда как для всех воспринимаемых объектов существует одно общее бесконечное пространство; во-вторых, тем, что он непосредственно выступает как ирреальный объект, тогда как объект восприятия, по словам Гуссерля, изначально выдвигает притязание на свою реальность (Seinsanspruch[97]). Такая ирреальность образного объекта коррелятивна непосредственной спонтанной интуиции. Сознание обладает нететическим сознанием самого себя[98] как созидательной активности. Такое спонтанное сознание было нами определено как поперечное сознание, сливающееся воедино с сознанием объекта; оно образует структуру того или иного психического состояния, и в силу самого способа, которым мы его полагали, не зависит от того, здоровым или больным является душевное состояние субъекта. Итак, вопрос принимает следующую формулировку: каким образом мы можем покинуть почву нашего спонтанного сознания и почувствовать свою пассивность перед лицом образов, которые мы фактически формируем; в самом ли деле мы можем придать реальность тем объектам, которые для здорового сознания даны как отсутствующие, то есть сделать их присутствующими во плоти? Наконец, поскольку, как мы видели,[99] восприятие и образное сознание представляют собой две взаимоисключающие установки, можем ли мы в случае галлюцинаций совместить пространство образа с пространством восприятия, как это делает галлюцинирующий, который, к примеру, заявляет: «На этом (реальном) стуле я увидел (ирреального) дьявола?».
На последний вопрос мы можем ответить сразу: на самом деле ничем не доказано, что больной совмещает друг с другом эти два пространства. В общем и целом у нас нет в этом никаких гарантий, кроме его собственных заявлений, и все здесь представляется предметом ручательства. Прежде всего, как замечает Жане, галлюцинации (по крайней мере, зрительные) почти никогда не возникают у больного в присутствии врача — это мы можем истолковать следующим образом: систематическая деятельность в области реального, по-видимому, исключает возможность возникновения галлюцинаций. Кажется, именно это придает некоторую эффективность тем «трюкам», которые больные применяют для противодействия галлюцинациям. Больной, бормочущий какие-то слова и концентрирующий свое внимание на том, чтб он говорит, может, по крайней мере на несколько мгновений, задержать появление голосов, которые ему угрожают или оскорбляют его. Быть может, еще более поразительны наблюдения Дюма относительно случаев спутанного бреда, вызванного полученными на войне травмами. Например, солдат Кривелли, на первый взгляд, будто бы принимает в расчет предметы обстановки комнаты, в которой он находится, чтобы соорудить декорации своего бреда, но фактически, когда врач изменяет внешний вид комнаты, эти изменения не оказывают никакого влияния на течение бреда. Если же профессор Дюма, находясь совсем близко от него, громко приказывает ему высморкаться, то больной на мгновение прекращает бредить и покорно высмаркивается. Все здесь, кажется, свидетельствует о том, что бред и восприятие чередуются. Конечно, нам могут возразить, что онейрическая путаница ближе к сновидению, чем к галлюцинации. Мы не станем этого отрицать. Но для нас здесь наиболее важно распознать те характерные черты, которые могли бы быть общими у обеих этих патологических форм. Одним словом, нам кажется, что галлюцинация сопровождается резким исчезновением воспринимаемой реальности. Она не имеет места в реальном мире: она исключает его. Именно об этом г-н Лагаш, комментируя опыты Жане, очень верно говорит в своей недавно вышедшей книге:
«В отличие от слухового восприятия, слуховая галлюцинация не сопряжена с окружающими обстоятельствами и, в частности, с наличным характером восприятия; больной, одержимый манией преследования, редко считает себя оскорбленным, если собеседник вежливо разговаривает с ним; позднее это различие между „оскорблять“ и „быть оскорбленным“ становится более тонким, и потому редко присутствует в слуховых галлюцинациях…».
Однако нам не кажется, что мы обязательно должны сводить галлюцинации к тому, что о них рассказывает больной, и верить этому рассказу, как, по всей видимости, попытался поступить Жане (по крайней мере, в отношении слуховых галлюцинаций; речедвигательных галлюцинаций он не касается). По нашему мнению, галлюцинаторный акт действительно имеет место; но этот акт есть чистое событие, происходящее с больным, в то время как его восприятия исчезают. Как бы то ни было, рассказывая о своих сенсорных галлюцинациях, больной сразу же локализует их в пространстве восприятия. Но прежде всего, как ясно показал Лагаш, это справедливо в отношении вербальных галлюцинаций:
«…Пространственность не является первичным качеством слуховой галлюцинации, но, с одной стороны, зависит от интеллектуальных данных, а с другой — от моторных установок. Так, например, расстояние может меняться до бесконечности, и больной, в зависимости от ситуации, локализует свои голоса в отдаленном городе или за стеной, под потолком, под полом или под подушкой».
Вероятно, этих нескольких замечаний достаточно, чтобы указать на ирреальный характер локализации. Короче говоря, пространственная локализация галлюцинации весьма напоминает локализацию образа. Слово может быть произнесено в каком-нибудь далеком городе. И тем не менее его слышат. Впрочем, его ли именно слышат? Ведь и Пьер в образе не виден. По этому поводу Лагаш делает несколько ценных замечаний:
«Любая вербальная галлюцинация подразумевает некую рецептивную установку относительно идеовербального или вербального содержания, которое галлюцинирующий считает изначально инородным. Однако находиться в рецептивной установке относительно слов — это и значит слышать. Следовательно, любую вербальную галлюцинацию мы в некотором смысле слышим и можем сделать вывод, что она является слуховой, если под этим понимать лишь определенную рецептивную установку, не имея в виду сенсорный, акустический характер слышимых нами слов».
Иначе говоря, оскорбительное слово «является» субъекту. Оно присутствует, и субъект испытывает его воздействие, будучи восприимчивым по отношению к нему. Но такая восприимчивость не обязательно сенсорна по своей природе.
Кроме того, даже в тех случаях, когда галлюцинация локализуется в реальном пространстве (например, в комнате больного), нужно иметь в виду, что такая локализация совершается постфактум. По нашему мнению, зрительные или слуховые галлюцинации сопровождаются временным разрушением восприятия. Но когда галлюцинаторный шок проходит, мир появляется снова.[100] Таким образом, кажется естественным, что больной, рассказывая о только что посетившем его видении, описывает его как часть окружающего мира: фраза «я нахожусь здесь и только что видел дьявола» легко превращается во фразу «я только что видел здесь дьявола».
А впрочем, что означает быть здесь для галлюцинирующего? Разве из того, что он правильно называет предметы обстановки комнаты, нам следует делать вывод, что он воспринимает их так же, как и мы? Кроме того, не будем забывать о любопытных случаях галлюцинаций, в которых больному являются некие абсолютные феномены, лишенные каких бы то ни было пространственно-временных характеристик, а именно о психических галлюцинациях.
Таким образом, с какой стороны ни посмотреть, локализация галлюцинаций не составляет для нас принципиальной трудности и оказывается второстепенной проблемой, которая, по-видимому, зависит от решения гораздо более важного вопроса: почему больной верит в реальность образа, который по существу дан ему как ирреальное?
Сама формулировка проблемы показывает нам, что речь идет о некотором изменении веры или, если предпочтительнее будет так выразиться, полагания. Но здесь нам не следует заблуждаться: конститутивное полагание образа не может быть изменено; вне зависимости от того, является сознание «больным» или нет, существенная необходимость состоит в том, что ирреальный объект конституируется как ирреальный; спонтанность сознания, как мы не раз говорили, неотделима от сознания этой спонтанности и, стало быть, мы не можем разрушить одно, не разрушая другого. Вот почему те превосходные объяснения, которые Лагаш дает речедвигательным галлюцинациям, не могут нас удовлетворить, когда речь заходит о слуховых галлюцинациях (если, конечно, среди них найдется хотя бы одна такая, которая действительно не зависит от вербальных галлюцинаций), а также о зрительных и психических галлюцинациях. Здесь нужно снова обратиться к картезианскому различению: можно говорить, не зная о том, что говоришь, можно дышать, не зная о том, что дышишь. Но я не могу думать, что говорю, не зная, что я думаю, что говорю. Стало быть, применение так называемой интроспекции, под которой Лагаш понимает «ориентированность» субъекта на определенную психологическую проблему и те усилия, которые он предпринимает для ее разрешения, к чувствам (сила воздействия галлюцинации, ее навязчивый характер), к утрате бдительности, по всей видимости, не затрагивает того факта, что порождение ирреального объекта совпадает с сознанием его ирреальности. В случае же речедвигательных галлюцинаций, напротив, не требуется иного объяснения, для того чтобы представить речь как отделяющиеся от субъекта и противопоставляемые ему движения.
Так мы приходим к первому выводу: по-видимому, в галлюцинациях и в сновидении ирреальность объекта в образе как коррелята образного сознания ничем не может быть разрушена. Таким образом, кажется, что эта первая попытка привела нас в тупик и нам следует что-либо изменить в нашей теории или отказаться от какого-либо из наших требований.
Но, быть может, изменение первоначальной структуры образа вовсе не характерно для галлюцинаций; быть может, они возникают, скорее, вследствие радикального расстройства установки сознания в отношении ирреального. Одним словом, не идет ли речь о радикальном изменении сознания в целом и не является ли изменение установки перед лицом ирреального лишь обратной стороной ослабления чувства реальности. Одно простое замечание будто бы позволяет нам догадаться об этом. Лагаш указывает, что «в некоторых случаях никакие феноменологические данные, судя по всему, не позволяют отличить измененную речь от нормальной; больной с самого начала сознает, что говорил не он, он словно принимает такое решение, хотя невозможно указать какие-либо конкретные данные, которые бы его решение определяли и мотивировали».
Он приводит случай Поля Л., голос которого «остается тем же, когда им говорят другие, но (который) знает, когда именно говорят они, а когда он». Конечно, речь здесь идет о моторных галлюцинациях, которые, по многим причинам, интересуют нас в меньшей степени. Но в связи с ними можно поставить такой вопрос: если Поль Л., не изменяя голоса и «словно приняв такое решение», непосредственно знает, что говорить будет не он, а кто-то другой, если он с такой легкостью может практиковать ту «социальную интенциональную объективацию», о которой говорит Жане, то не происходит ли это потому, что в тот самый момент, когда его восприятие, как нам кажется, протекает нормально, на самомделе он воспринимает вовсе не так, как мы. Мы поражены тем, что в начале диалога он определяет для себя: это говорю именно я. А поскольку в этот момент и в самом деле говорит он, мы склоняемся к выводу, что эти психические действия осуществляются корректно. Когда же, минуту спустя, он продолжает говорить, утверждая при этом, что произносимые слова принадлежат кому-то другому, мы полагаем, что имеем дело с патологическим процессом. Но как можно не заметить, что существенное условие того диалога, в котором он, по собственному его утверждению, участвует, состоит в том, что голос, который, по его словам, принадлежит ему, звучит в той же плоскости, что и голос, который он будто бы слышит. Ведь если один голос дан нам как галлюцинация, то мы будем вынуждены, как бы парадоксально это ни показалось на первый взгляд, счесть галлюцинацией и другой; когда больной объявляет, что издаваемые им звуки произведены им самим, он галлюцинирует в не меньшей степени, чем когда приписывает их другому. Фактически, для того чтобы какая-либо фраза представилась больному сразу и как связанная с предшествующей фразой, и как произнесенная кем-то другим, нужно, чтобы весь диалог имел галлюцинаторный характер, нужно, чтобы больной не знал, а, скорее, как бы грезил (qu’il reve) о том, что фразы, которые он приписывает себе, — это его фразы; в противном случае переход от одного участника диалога к другому сопровождался бы столь резкими скачками, что общение стало бы невозможным. Но что мы должны под этим понимать, если не то, что он подобен знаменитому дурачку, возвещавшему, если верить стоикам, «что среди бела дня рассветает», и что фактически в этой беседе нет ничего воспринимаемого. Все эти замечания применимы к зрительным и слуховым галлюцинациям. Несомненно, иногда кажется, что больной, разговаривая с врачом, корректен в своем восприятии; но в этот момент у него как раз и нет галлюцинаций. Галлюцинируя, он пребывает наедине с собой, действует на свой страх и риск: так не выступает ли галлюцинаторное событие в собственном смысле слова как некое положительное расстройство на фоне перцептивной апатии, при которой объекты являются как ирреальные? По нашему мнению, если галлюцинация и связывается с миром восприятия, то лишь постольку, поскольку последний уже не воспринимается больным, а грезится ему; поскольку он становится ирреальным миром.
Наверное, мы сможем лучше уловить следствия из этой идеи, если сравним галлюцинацию с феноменом, имеющим, как нам кажется, аналогичную структуру, а именно с феноменом навязчивости.
Конечно, долгое время здесь довольствовались противопоставлением стереотипного характера навязчивой идеи неисчерпаемому потоку галлюцинаторных образов. Но это означало, что рассказы больных принимались за чистую монету. В действительности психиатры сегодня почти сходятся в том мнении, что галлюцинаторный материал весьма скуден. Если мы оставим в стороне речедвигательные галлюцинации, то в случае слуховых чаще всего обнаружим обмен весьма банальными ругательствами, типа «корова», «вор», «пьяница» и т. д., а в случае зрительных — несколько все время повторяющихся форм и персонажей. Таким образом, галлюцинации представляют собой периодическое воспроизведение некоторых (звуковых и визуальных) объектов. Этим они очень напоминают навязчивую идею, которая тоже может быть понята как периодическое явление более или менее стереотипных сцен. Различие состоит не в том, что объект навязчивой идеи имеет, по-видимому, субъективный характер, в то время как объект галлюцинаций, по-видимому, вынесен вовне. Вполне очевидно, например, что сцена осквернения облатки, представляющаяся одной из пациенток Жане,[101] как раз подвергается экстериоризации (то есть проецируется в ирреальное пространство). Это следует из самого понятия об образе. В то же время, если верить большинству психологов, галлюцинация и навязчивая идея навязываются разуму. Но, справедливости ради, именно здесь нам необходимо сделать оговорку и выяснить, что же в точности означает это «навязывание».
После знакомства с работами Жане стало ясно, что навязчивая идея — это не инородное тело, которое, как камни в печени, заполняет сознание помимо его воли. На самом деле навязчивая идея есть некое сознание и, стало быть, обладает той же спонтанностью и автономностью, которая характеризует и все прочие сознания. В большинстве случаев на образное сознание накладывается запрет, то есть психастеник запрещает себе его формировать. Именно по этой причине он его и формирует. В сущности, содержание навязчивой идеи довольно малозначительно (настолько, что иногда содержания и вовсе нет, как в случае, когда больной одержим идеей какого-то ужасного преступления, но не может даже вообразить себе, в чем это преступление могло бы состоять); а что действительно важно, так это своеобразное головокружение, провоцирующее больного на само наложение запрета. Оно осознается в той же мере, что и сновидение, но другим способом: именно страх перед навязчивой идеей вновь и вновь порождает ее; любое усилие «не думать об этом» спонтанно трансформируется в преследующую больного мысль; если хоть на одно мгновение он забывает о ней, то вдруг начинает себя спрашивать: «Но как я спокоен! Почему я так спокоен? Это потому, что я забыл… и т. д.», и в результате этого головокружения воспроизводит навязчивый объект. Сознание, образующее что-то вроде порочного круга, как бы становится своей собственной жертвой, и усилия, прилагаемые к тому, чтобы избавиться от навязчивой мысли, оказываются наиболее эффективным средством для того, чтобы ее возродить. Больной прекрасно сознает этот порочный круг, и многочисленные замечания пациентов Жане показывают, что им было вполне привычно чувствовать себя одновременно жертвой и палачом. В этом и только в этом смысле навязчивая идея «навязывает себя» сознанию. Психастеник ни на секунду не теряет сознания спонтанности своих действий или, по крайней мере, формального впечатления о своей личности; ни на секунду он не принимает объекты в образе за реальные объекты. Если кто-нибудь утверждает, что его навязчивые идеи имеют галлюцинаторный характер, то это ложь, которую Жане четко выявил. Сообразно этому, чувство реальности вовсе не притупляется: даже в случаях деперсонализации восприятие протекает весьма корректно. Однако что-то все-таки исчезает, а именно ощущение, что все это принадлежит мне, то, что Клапаред называет «мойностью» (moiit6). Привязка феноменов к Я и не-Я осуществляется корректно, но, если можно так сказать, на нейтральном фоне. Жесткое противопоставление Я и не-Я, столь характерное для нормального человека, смягчается. Дело в том, что в Я гармонически уже не синтезируются действия, направленные на внешний мир. Есть какие-то судороги Я, какая-то высвобождающаяся спонтанность; Я как бы начинает оказывать сопротивление самому себе.[102]
Если мы перейдем теперь к галлюцинирующим больным, то, прежде всего, вновь обнаружим те потуги сознания, из-за которых образное сознание вдруг начинает казаться «слуховым» или «визуальным». Без всякого сомнения, эти сознания вполне спонтанны; ведь иным и не может оказаться сознание. Без сомнения, речь идет также о некоем стереотипе, причиной которого является некое навязчивое головокружение. В самом деле, галлюцинации подчиняются принципу квази-на-блюдения. Больной, страдающий речедвигательными галлюцинациями, знает, кто говорит его устами, притом что голос его не изменяется. Следовательно, он подчинен этому знанию; он не пытается разобраться в содержании своих галлюцинаций, но его основная установка внезапно трансформируется: это говорит уже не он, а X или Y. Естественно, то же самое происходит и при слуховых или зрительных, а с еще большим основанием — при психических галлюцинациях, когда больной, которого не сбивает с толку квази-чув-ственный характер явлений, сам настаивает на таком их характере. Стало быть, больной обладает некоей интенцией в направлении образа, которая может предшествовать конституированию образного объекта, неким способом перехода от интенционального знания к образному сознанию. Больной не удивляется своей галлюцинации и не разглядывает ее — он ее осуществляет. И, конечно же, в своей одержимости он осуществляет ее именно потому, что хочет избежать этого. Довольно часто мы сомневаемся даже, уж не знает ли больной заранее, в какое время суток у него возникнут галлюцинации: ему приходится ожидать их, и они приходят потому, что он их ожидает. Значит, галлюцинации в какой-то мере можно сравнить с навязчивыми явлениями: и в том, и в другом случае сознание увлечено той идеей, что оно могло бы произвести некоторый объект, с той лишь разницей, что в случае галлюцинирующего больного имеет место очень важная модификация, а именно — дезинтеграция сознания.
Без сомнения, единство сознания, то есть синтетическая связь между следующими друг за другом психическими моментами, сохраняется. Такое единство сознания является условием как нормального функционирования мысли, так и различных душевных расстройств. Но оно образует тот недифференцированный фон, на котором в случае галлюцинаторного психоза начинает бесчинствовать спонтанность. Высшие формы психической интеграции исчезают. Это означает, что нет уже гармоничного и непрерывного развития мысли, реализуемого благодаря личностному синтезу, — развития, в ходе которого другие мысли могли бы полагаться как возможные, то есть на какой-то момент возникающие перед нами, но при этом не реализуемые. Теперь ход мысли, хотя он и претендует еще на связное развитие, ежеминутно нарушается случайно возникающими побочными мыслями, которые уже не могут быть удержаны в состоянии возможности, но реализуются во встречном течении. Речь все еще идет о приступах головокружения, но теперь в борьбу с самой собой вступает уже не личность в целом — теперь это отдельные системы, уже не способные оставаться в состоянии простой возможности; едва зародившись, они вовлекают сознание в деятельность по их реализации. Здесь нам более, чем где бы то ни было, следует остерегаться механической интерпретации: патологическое сознание остается сознанием, то есть некоей безусловной спонтанностью. Все эти феномены были хорошо описаны Клерамбо под именем «малого ментального автоматизма».[103]
«Слуховая галлюцинация в собственном смысле слова и психомоторная галлюцинация представляют собой более поздние феномены в развертывании ментального автоматизма… Интуиция, предвосхищенная мысль и отголосок мысли, а также нонсенс — это начальные феномены ментального автоматизма… Некоторые факты ментального автоматизма хорошо известны (см., например, Сегла). Другие феномены ментального автоматизма оставались в тени: с одной стороны, это вербальные феномены — неожиданно вырвавшиеся слова, взаимовлияние слогов, поток слов, бессмыслица и нонсенс; с другой — чисто психические феномены, абстрактные интуиции, заминки в развитии отвлеченной мысли, воспоминания без слов. Таковы, по общему мнению, начальные формы ментального автоматизма. Идеовербальные процессы — комментарии к действиям и воспоминаниям, вопросы, перекликающиеся мысли — в общем и целом представляют собой более поздние феномены».
Эти психические расстройства способствуют развитию у галлюцинирующего таких самоощущения и поведения, которыми он в корне отличается от психастеника, — так называемого синдрома влияния. Больной полагает, что находится под влиянием одного или нескольких человек. Но до сих пор редко обращали внимание на то, что эта уверенность в чьем-либо «влиянии» предоставляет больному способ еще раз утвердить спонтанный характер своих мыслей и всех своих психических актов. Когда больной заявляет, что ему «внушают дурные мысли, навязывают всяческие непристойности», не надо полагать, будто он чувствует, как эти дурные мысли скапливаются в нем или плывут по воде деревянными обломками. Он сознает их спонтанность и не думает отрицать ее. Но он обнаруживает, что эта спонтанность манифестируется отдельно от других, во встречном течении, и нарушает единство, если не сознания, то, по крайней мере, его личной жизни. Глубокий смысл идеи влияния состоит в следующем: больной сознает, что именно он, как живая спонтанность, порождает эти мысли, и сознает в то же время, что они вовсе не желанны для него. Отсюда и выражение «мне внушают ту или иную мысль…». Итак, синдром влияния есть не что иное, как процесс, в ходе которого больной узнает о существовании встречной спонтанности. Чистый и невыразимый опыт больного (тот, что соответствует cogito) всегда выдает ему эту абсурдную или неуместную мысль, как то, относительно чего можно осуществить это cogito; но в то же время эта мысль его избегает, cogito не отвечает за нее и не может ее распознать.
Именно на почве синдрома влияния появляются первые галлюцинации. Но можно ли на этой стадии назвать их «галлюцинациями»? «Мне внушают видение…», — так говорят, имея в виду зрительные галлюцинации. Здесь еще нет отказа от спонтанной интуиции. Формируется образ, который дан как таковой и сохраняет свой ирреальный характер. Просто он полагается ради себя самого, он вызывает заминку в ходе мысли. Но больной не упускает из виду, что его преследователи могут внушить ему то или иное «видение», то или иное «слышание» лишь при посредничестве его собственной творческой активности. Впрочем, на этом уровне личность, по-видимому, претерпевает лишь легкие и мимолетные изменения. Возможно, имело место лишь высвобождение побочных, маргинальных спонтанностей в связи с повышенной сосредоточенностью субъекта. В результате инъекции мескалины, которую я попросил себе сделать, мне удалось наблюдать непродолжительный галлюцинаторный феномен. В нем отразился как раз этот побочный характер: кто-то пел в соседней комнате и, когда я стал прислушиваться, чтобы разобрать звуки, — полностью перестав из-за этого смотреть перед собой, — передо мной параллельно друг другу появились три облачка. Разумеется, этот феномен исчез, как только я попытался его зафиксировать. Он оказался не совместим с наполненным и ясным визуальным сознанием. Он мог существовать лишь тайком, впрочем, таким образом он и был дан; в том, как эти три маленькие туманности сразу же после их исчезновения доверились моему воспоминанию, было что-то неустойчивое и таинственное одновременно, что-то, что, как мне кажется, лишь свидетельствовало о существовании этих высвобожденных спонтанностей на границах сознания.
Когда мы переходим к подлинным галлюцинациям (голоса, видения и т. д.), дезинтеграция становится намного более обширной. Конечно, единство сознания сохраняется как то, что делает возможной бессмыслицу, противоречивость и т. д.[104] Но эти новые формы синтетической связи не совместимы с личностным синтезом и ориентированной мыслью. Нам кажется, что первым условием галлюцинации является своеобразная расшатанность личностного сознания. Больной пребывает наедине с собой, и вдруг его мысли начинают заплетаться, разбегаться по сторонам; на смену синтетической связи, достигаемой сосредоточением, приходит диффузная и вырожденная связь, осуществляемая через причастность; это падение напряжения влечет за собой своеобразную нивелировку сознания; в то же время восприятие затемняется и запутывается соответствующим образом: исчезает и объект, и субъект.
Можно представить себе, что эта сумеречная жизнь, несовместимая с возможностью сосредоточения внимания и постижения как такового, какое-то время продолжается без дальнейших модификаций. Можно также допустить наличие феноменов зачарованности и самовнушения. Но в занимающем нас случае просто-напросто внезапно формируется частная и абсурдная психическая система. Эта система с необходимостью оказывается частной, поскольку не может стать объектом, на котором могло бы сосредоточиться сознание. Нет уже ни сознающего центра, ни тематического единства, и именно поэтому формируется такая система. По самой своей структуре она выступает как антитематическая, то есть не способная предложить тему для сосредоточения сознания. Поясним: всякое восприятие выступает как то, что можно наблюдать, всякая мысль — как то, о чем можно медитировать, то есть что можно держать на дистанции и рассматривать. Эти же системы, напротив, никоим образом не доступны наблюдению, ибо они соответствуют определенной нивелировке сознания; они возникают лишь в сознании, которое лишено структуры, поскольку именно они и представляют собой отрицание всякой структуры. Поэтому их данности всегда присуща характерная «скрытность», конститутивная для их бытия: их сущность состоит в их неуловимости, то есть в том, чтобы никогда не становиться лицом к лицу с личностным сознанием. Это слова, которые мы слышим, но к которым не можем прислушаться, лица, которые видим, но к которым не можем присмотреться. Потому сами больные столь часто характеризуют их следующим образом: «Мне что-то нашептывали, со мной говорили по телефону и т. д.».
Второй характерной чертой этих систем является, как мы сказали, их абсурдность. Они предстают как простой вздор, словесная игра и каламбур, как внезапно вырвавшееся ругательство и т. д. Сама эта абсурдность и дает нам ключ к их строению. В самом деле, все, что существует в сознании, должно для нас выражаться в терминах сознания, и мы, по всей видимости, не можем допустить наличие спонтанности, которая, даже достигнув его надстройки, била бы ключом из некоей затененной зоны, не будучи осознана сама по себе. Такая трактовка спонтанности представляет собой лишь неявное допущение существования бессознательного. Таким образом, нам кажется, что посредством этих абсурдных систем сознание мыслит свое наличное состояние, то есть состояние этой сумеречной нивелировки. Речь не идет ни об обычной мысли, полагающей объект перед субъектом, ни о мысли об этом сумеречном состоянии. Но в каком-то участке этого сознания, не способного к сосредоточению, на его границах, в изолированном и скрытом виде возникает некая частная система, которая и есть мысль об этом сумеречном состоянии или, если угодно, само это сумеречное состояние. Речь идет о некоей символической образной системе,[105] коррелятом которой является ирреальный объект — бессмысленная фраза, каламбур, неуместное видение. Она предстает и выступает как спонтанность, но, прежде всего, как спонтанность безличная. В самом деле, мы весьма далеки от того, чтобы проводить различие между субъективным и объективным. Оба этих мира рухнули: здесь мы имеем дело с третьим типом существования, для характеристики которого не хватает слов. Может быть, проще всего было бы назвать эти явления побочными ирреальными явлениями, коррелятивными безличному сознанию.
Таково то, что мы могли бы назвать чистым событием галлюцинации. Но это событие не совпадает с чистым опытом галлюцинации: в самом деле, опыт подразумевает наличие тематического сознания, связанного единством личности; напротив, галлюцинаторное событие, всегда происходящее в отсутствие субъекта, отрицает сознание этого типа. Одним словом, галлюцинация представляет собой феномен, опытное познание которого можно осуществить лишь по памяти. Впрочем, речь идет о непосредственной памяти, что означает, что галлюцинация не будет иметь места, пока эти частные системы по-прежнему развиваются в нейтрализованном сознании: в этом случае мы оказываемся ближе к сновидению. Галлюцинация подразумевает резкое противодействие сознания частной системе за счет быстрого сосредоточения, сопровождаемого резким восстановлением тематического единства. При неожиданном и неуместном появлении ирреального объекта в сознании должна пробежать волна удивления или ужаса, приводящая к пробуждению, к перегруппировке сил, подобно тому, как внезапно раздавшийся треск тотчас же будит спящего. Сознание вооружается, ориентируется, изготавливается к наблюдению, но ирреальный объект, разумеется, уже исчез и оно обнаруживает перед собой одно лишь воспоминание. Остается, следовательно, описать, каким предстает для него это воспоминание.
Прежде всего, следует особенно настаивать на том обстоятельстве, что, если ирреальный объект и не находится перед сознанием собственной персоной, то все же речь идет о непосредственном воспоминании, сколь возможно ярком и конкретном, одном из тех воспоминаний, которые не дают повода в них усомниться и в которых оказывается схвачена непосредственная достоверность существования их объекта. Но существенная черта ирреального объекта, поставляемого воспоминанием, состоит в его внеположное™ по отношению к актуальному личностному сознанию. Он предстает тем, что невозможно было предвидеть и что не может быть воспроизведено волевым усилием. Его нельзя включить в наличный синтез, он никогда не будет ему принадлежать. Очевидно, что эти внеположность и независимость очень близки внеположное™ и независимости объектов реального мира. Впрочем, в то же самое время объект сохраняет и характерные черты спонтанности: он капризен, скрытен и полон тайн. Но возникает вопрос, в самом ли деле он сохраняет свой ирреальный характер? Если бы он его сохранял, то эта мера ирреальности, вкупе с непредвиденностью и внеположностью, как мы их определили выше, лишь подчеркивала бы противоречивый и фантастический характер галлюцинации. Больной тем не менее может перевести свой опыт на наш язык, используя выражения «я видел, я слышал и т. д.». Но похоже, что объект не предстает в воспоминании как ирреальный: в самом деле, в ходе события полагание ирреальности не осуществлялось; просто порождение ирреального объекта сопровождалось нететическим сознанием ирреальности. Это нететическое сознание не переходит в воспоминание, поскольку, как мы уже выяснили, воспоминание о прежде воспринятом объекте раскрывает нам ирреальное тем же способом, что и реальность, и для того, чтобы одно можно было отличить от другого повторно, требуется, чтобы то и другое в момент своего появления сопровождалось эксплицитным полаганием реальности или ирреальности.[106] Нам кажется, что галлюцинаторный объект будет, скорее, сохранять в воспоминании свой нейтральный характер. Не непосредственное воспоминание, а именно общее состояние больного придаст этим явлениям реальность. Доказательством этому может служить тот факт, что в случае переутомления или алкогольной интоксикации каждый может столкнуться с галлюцинацией, но в непосредственном воспоминании она раскроется для него именно как галлюцинация. В случае же психоза влияния происходит некая кристаллизация и больной отныне организует свою жизнь в связи с галлюцинациями, то есть снова и снова думает о них и их объясняет. Кроме того, будучи совершенно непредсказуемыми и фрагментарными, эти спонтанности могут, по-видимому, мало-помалу наполняться идейным и аффективным материалом. Больной, несомненно, будет понемногу воздействовать на свои галлюцинации, что подтверждается формированием защитных механизмов на поздних стадиях хронического галлюцинаторного психоза. Воздействие это осуществляется, скорее, за счет цементирования, соучастия, а не прямого вмешательства. Во всяком случае, в устоявшемся психозе галлюцинации, по-видимому, играют функциональную роль: конечно, больной прежде всего привыкает к своим видениям, но явления и голоса проникают друг в друга, и результатом этого обоюдостороннего приспособления, несомненно, становится общее состояние больного, которое можно было бы назвать галлюцинаторным поведением.