Мать-девственница

Мать-девственница

«Черная дыра»

Ей казалось, что все ее конфликты, расставания, завершения отношений с любовниками совсем ее не касались, что она не испытывала никакой боли из-за них. Так же, как и от смерти своей матери… И это было не безразличие, которое предполагало бы владение собой и ситуацией или же (что более частный случай) истерическое вытеснение боли или желания. Когда во время сеансов Изабель пыталась восстановить эти состояния, она говорила об «анестезированных ранах», «окоченевшем горе» или же о «сглаживании всего подряд». У меня было впечатление, что в своем психическом пространстве она устроила одну из тех «крипт», о которых говорят Мария Торок и Николас Абрахам, — крипт, в которых ничего нет, но именно вокруг этого «ничто» организуется вся идентичность депрессивной пациентки. Это ничто было абсолютом. Боль, унизительная в силу того, что держалась в секрете, неименуемая и невыразимая, преобразовалась в психическую тишину, которая не вытесняла травму, а занимала ее место и — что еще более важно — сгущая ее, наделяла ее поразительной силой, незаметной для ощущений и представлений.

Меланхолическое настроение у нее сводилось к отрешенности, уклончивости, ожесточенным и слово бы галлюцинаторным наблюдениям за тем, что могло быть болью, но что тут же, на месте, превращалось высокомерием принадлежащего Изабель Сверх-Я в неприступную гипертрофию. Ничто, которое не является ни вытеснением, ни простым следом аффекта и которое при этом сгущает чувственное, сексуальное, фантазматическое неблагополучие, обусловленное разлуками и разочарованиями, в черную дыру — в некую невидимую и разрушительную космическую антиматерию. Нарциссические травмы и кастрация, сексуальная неудовлетворенность и фантазматические тупики складываются в ней в виде груза, одновременно убийственного и неустранимого, который организует всю ее субъективность — внутри она всегда была разбитой и парализованной; вовне ей оставалось только отыгрывание или напускная активность.

Изабель была нужна эта «черная дыра» собственной меланхолии, чтобы вовне возвести на пьедестал свою живую материнскую сущность и связанную с ней деятельность — точно так же, как другие организуются вокруг вытеснения или вокруг расщепления. Это была ее личная вещь, ее обитель, нарциссический очаг, в котором она пропадала без остатка, чтобы заново возродиться.

Завести ребенка Изабель решила в самый мрачный момент одного из своих депрессивных периодов. Будучи разочарованной своим мужем и с недоверием относясь к тому, что ей казалось «инфантильной неустойчивостью» своего любовника, она захотела иметь ребенка «для одной себя». Ей было почти не важно, от кого именно этот ребенок. «Я хочу ребенка, а не его отца», — так думала эта «мать-девственница». Ей был нужен «надежный компаньон» — «кто-то, кому я была бы нужна, с кем мы были бы в согласии и, наверное, никогда не расстались бы».

Ребенок как противоядие от депрессии обязан нести весьма сильный заряд. И на самом деле девственная безмятежность беременной Изабель (ни один период ее жизни не казался ей столь эйфорическим, как беременность) скрывала телесное напряжение, которое было бы заметно любому внимательному наблюдателю. Изабель не удавалось расслабиться, когда она лежала на кушетке, ее затылок оставался напряженным, ноги касались пола («не хочу испачкать вашу мебель» — говорила она), и казалось, что она может спрыгнуть с кушетки при малейшей угрозе. Скажем, угрозе забеременеть от психоаналитика? Повышенная двигательная активность некоторых младенцев выражает, несомненно, крайнее физическое и психическое напряжение их матерей, остающееся неназванным и бессознательным.

Жить, чтобы умереть

Тревога по поводу неправильного развития зародыша, часто встречающаяся у беременных женщин, у Изабель приобрела форму пароксизма, тяготеющего к самоубийству. Она представляла себе, что ребенок умрет при родах или же родится с серьезным врожденным пороком. И тогда она его убьет, прежде чем умертвить саму себя, так что мать и ребенок снова воссоединятся, став столь же неразлучными в смерти, какими они были в беременности. Столь желанное рождение превращалось в похороны, и мысль о собственном захоронении приводила пациентку в экзальтацию, словно бы она хотела ребенка только ради смерти. Она рожала ради смерти. Внезапная остановка той жизни, которую она готовилась произвести на свет, как и ее собственной жизни, предназначалась для того, чтобы освободить ее от любых забот, от всех тягот существования. Рождение уничтожало будущее и планы.

Желание ребенка оказалось нарциссическим желанием летального слияния — это была смерть желания. Благодаря своему ребенку Изабель собиралась отстраниться от превратностей эротических испытаний, от неожиданностей удовольствия, от неопределенностей речи другого. Став матерью, она хотела получить возможность остаться девственницей. Бросая отца ребенка, чтобы жить в целибате вместе со своими грезами (или же в воображаемом браке со своим психоаналитиком), не нуждаясь ни в ком и никого не страшась, она вступала в материнство, как другие вступают в монастырь. Изабель готовилась удовлетворенно созерцать себя в том живом существе, обреченном на смерть, которым должен был стать ее ребенок — как некая болезненная тень ее самой, о которой она могла, наконец, позаботиться и похоронить ее, ведь никто не мог сделать этого «должным образом» для нее самой. Самоотверженность депрессивной матери не лишена некоторой параноидальной триумфальности.

При рождении маленькой Алисы Изабель словно бы попала под бомбежку самой реальности. Желтуха новорожденных и первые детские болезни, оказавшиеся необычайно серьезными, грозили превращением фантазма смерти в невыносимую реальность. Несомненно, анализ помог, и Изабель не погрузилась в послеродовую хандру. Ее склонность к депрессии преобразовалась в ожесточенную борьбу за жизнь девочки, за взрослением которой она будет наблюдать весьма пристально, но не без искушения стать «наседкой».

Триумфальная самоотверженность

Исходная меланхолия была поглощена «проблемами Алисы». Но не исчезнув полностью, она вернулась под иной личиной. Она превратилась в тотальный — оральный и анальный — контроль над телом девочки, развитие которой она тем самым задерживала. Кормить Алису, управлять ее отдыхом, взвешивать ее и перевзвешивать, следовать режиму, предписанному тем или иным доктором, черпая попутно советы из очередной книжки… Изучать стул Алисы вплоть до школьного возраста, да и позже, ее запоры, случаи диареи, ставить клизмы… Следить за ее сном: какова нормальная продолжительность сна для ребенка двух лег? Атрех лет? Четырех? Не является ли вот этот детский лепет ненормальным криком? Навязчивая обеспокоенность классической тревожной мамаши у Изабель была возведена в энную степень. Разве она — эта девочка-мать — не была ответственна за все на свете? Разве она — не всё, что было у этой «бедной Алисы»? Ее мать, ее отец, ее тетя, дед, бабушка? Дед и бабка, отнесшиеся к ее рождению как к не совсем ортодоксальному отстранились от «матери-девственницы», тем самым, сами того не зная, создав еще один повод для ее стремления к всемогуществу.

Гордыня депрессивной женщины безмерна, и это обязательно надо учитывать. Изабель готова взять на себя все труды, заботы, обязанности, тяготы, даже признать какие-то недостатки (если кто-то вдруг обнаруживал их в ней), но не говорить о своем страдании. Алиса стала новым кляпом в универсуме ее матери, который и так не отличался особенной разговорчивостью. Ради благополучия дочери требовалось, чтобы мать «держала удар», — нужно противостоять, не показывать своей слабости или расстройства.

Сколько времени может продлиться это восхитительное и триумфальное заточение тревоги, рожденной одиночеством, заточение самого горя небытия? У некоторых женщин оно длится до тех пор, пока ребенок не потеряет потребность в них, то есть пока он не подрастет в достаточной мере и не покинет их. Тогда они снова оказываются заброшенными, сломленными, и на этот раз уже не могут прибегнуть к новым родам. Беременность и материнство станут некоей паузой в депрессии, новым отрицанием этой невозможной потери.

Но Изабель не стала ждать этого момента. У нее был вербальный и эротический инструмент, заключавшийся в переносе: она могла рыдать и сокрушаться перед аналитиком, пытаясь возродиться не за пределами, а внутри траура — теперь уже траура аналитика, готового услышать ранящее слово. Поименованное одиночество в какой-то степени освобождает нас от него, если словам удается просочиться между всхлипами — при условии, что будет найден адресат избытка горя, которое до сего момента уклонялось от речи.

Возбужденный отец и идеальный отец

Сновидения и фантазмы Изабель позволяли предположить, что в раннем возрасте она стала жертвой совращения отцом или каким-то другим взрослым из числа ее знакомых. Но из ее речи нельзя было вычленить никакого точного воспоминания, которое подтвердило бы или опровергло эту гипотезу, на которую указывал часто повторяющийся онирический образ закрытой комнаты, где Изабель находится одна вместе со взрослым мужчиной, который по непонятной причине прижимает ее к стене; или же ей снится сцена в кабинете отца, где они опять же остаются наедине, она дрожит больше от волнения, чем от страха, краснеет и покрывается испариной, и ей стыдно этого непонятного состояния. Реальное совращение или желание, чтобы ее соблазнили? Похоже, отец Изабель был весьма необычным человеком. Пройдя путь от бедного крестьянина до главы предприятия, он вызывал восхищение своих подчиненных, друзей, детей и, в частности, Изабель. Однако, этот человек, нацеленный на успех, страдал от резких перепадов настроения, которые особенно провоцировались спиртным, которым он к старости стал злоупотреблять еще больше. Мать Изабель скрывала эту эмоциональную неустойчивость, уравновешивала ее и в то же время презирала. Для ребенка это презрение означало, что мать осуждает сексуальность отца, его чрезмерное возбуждение, его недостаточную сдержанность. Отец, в целом, одновременно желанный и осужденный. В определенном смысле он мог быть для дочери образцом для идентификации, опорой в ее конкуренции с матерью и разочарованности матерью, которая стала прародительницей, каждый раз отдалявшейся от девочки ради нового ребенка. Но, несмотря на интеллектуальную и социальную привлекательность, отец был также персонажем, не оправдавшим надежд: «Для меня он быстро потерял флёр какой-то тайны, я уже не могла в него верить, как верили люди со стороны, по сути, он был созданием моей матери, ее самым большим ребенком…».

Символическое существование отца, несомненно, помогло Изабель создать свой профессиональный панцирь, однако эротический мужчина — то есть, воображаемый, любящий, самоотверженный и вознаграждающий отец — стал для нее немыслимым. Его эмоции, страсти и удовольствия встраивались в рамку кризиса и гнева — захватывающего, но слишком опасного и разрушительного. Соединительное звено между удовольствием и символическим достоинством, обеспечиваемое воображаемым отцом, проводящим своего ребенка от первичного идентификации ко вторичной, для Изабель было разрушено.

У нее был выбор между пароксизмальной сексуальной жизнью и… «девственностью»: между перверсией и самоотречением. Первертный опыт держал ее в подростковый период и в молодости. Эти страстные и иссушающие «излишества», как она их называет, отмечали собой завершения эпизодов депрессии. «Я была словно пьяна, а потом снова оказывалась пустой. Быть может, я — как мой отец. Но мне не хочется постоянно колебаться между высоким и низким, как он. Я предпочитаю трезвость, стабильность, жертвенность, если угодно. Но жертва ради дочери — разве жертва? Это скромная радость, постоянная радость. В конце концов хорошо темперированное, как клавир, удовольствие».

Изабель подарила ребенка своему идеальному отцу — не тому, что оголял свое хмельное тело, а отцу с отсутствующим телом, то есть достойному отцу, господину, главе. Мужское тело, тело возбужденное и пьяное — это объект матери: Изабель оставит его бросившей ее сопернице, поскольку в конкуренции с предполагаемой перверсией ее матери дочь сразу же признала себя малолетней, проигравшей. Она же выбрала себе монашеское имя, и именно в качестве принявшей целибат дочери-матери она сможет сохранить его в его неприкасаемом совершенстве, отделяя его от мужского «чрезмерно» возбужденного тела, которым манипулирует другая женщина.

Если верно, что эта форма отцовства в значительной мере обуславливает депрессию Изабель, оттесняя ее к матери, от которой она не могла бы отделиться, не подвергая себя серьезному риску (возбуждения, потери равновесия), верно и то, что в своей идеальной части, в своем символическом успехе подобный отец тоже дарит своей дочери некоторые средства, пусть и двусмысленные, позволяющие ей выйти из депрессии. Становясь матерью и отцом, Изабель наконец достигает абсолюта. Но существует ли идеальный отец иначе, чем в самоотречении собственной целибатной дочери-матери?

Собственно, в конечном счете, разве с одним ребенком Изабель справляется не лучше, чем ее мать: ведь верно же, что, поскольку она не родила много детей, она делает все для одно-го-единственного? Однако это воображаемое превосходство над матерью является лишь временным устранением депрессии. Траур всегда остается невозможным, скрываясь под маской мазохистского триумфа. Настоящая работа еще ждет своего часа, и ее надо будет сделать посредством отделения ребенка и, в конечном счете, отделения аналитика, дабы женщина попыталась встретить лицом к лицу пустоту в том смысле, который образуется и распадается благодаря всем ее связями всем ее объектам…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.