XX
XX
Все это как будто предвидит Иисус, когда бежит от чyдес. Вот от чего Он стонет:
зачем род сей требует знамения-чуда?
О, смрадное, смертное удушье человеческих толп, одержимых похотью чуда и бегущих за Иисусом, «кидающихся на Него», как тот Гадаринский бесноватый. Так же побегут они и за другим, который придет во имя свое:
Я пришел во имя Отца Моего, и не принимаете Меня, а если иной придет во имя свое, его примете. (Ио. 5, 43.)
Сколько раз, сколько мигов, – кажется, больше одного мига для каждого раза не вынес бы и Он, – сколько раз задыхался Он в этом смертном удушье? Может быть, кровавый пот Гефсимании и даже тот последний вопль на кресте: лама сабахтани, не страшнее, чем это. Вот в такие-то минуты и стонет Он: «Эффафа! Откройся!» – глядя на небо, и для Него закрытое наглухо, как те страшные темные дыры – ушные впадины глухого косноязычного.
Может быть, в одну из этих минут скажет он с такою бездонною горечью, что мы ее даже измерить не можем:
Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)
Мог ли бы Он это сказать, если бы не было у Него чувства, для которого у нас нет имени, потому что слишком человеческое слово «отчаянье» – не для Него? Кажется, это что-то подобное чувству вины тягчайшей, хотя и невиннейшей, перед Собой, перед людьми и, может быть, даже перед Отцом: как бы чего-то недосказал, недоделал, недострадал, недолюбил; мир хотел спасти, и не спас. Кажется, чувство это у Него будет всю жизнь, до последнего вопля на кресте: «для чего Ты Меня оставил?» Только воскреснув, узнает Он, что сделал все, —
возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца (Ио. 13, 1), —
спас мир.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.