Безвременье в интеллектуальном поле
Безвременье в интеллектуальном поле
На микроуровне судьба обычного шестидесятника Юрия Шанибова продолжает служить достаточно надежным индикатором протекавших в СССР процессов. Едва ли что-то заставлает заподозрить в Шанибове диссидента. Сочетание этнического происхождения из «коренных» национальностей, успешное выдвижение по комсомольской линии, университетский диплом юриста и официально санкционированная активность в деле создания студенческих отрядов в сумме представляли вполне «правильный» вид социального капитала для дальнейшего строительства карьеры советского руководящего работника в национальной республике. К 1968 г. Шанибов уже поработал секретарем комсомольской организации Кабардино-Балкарии по агитации и пропаганде и районным прокурором. В перспективе он вполне мог стать деканом факультета в университете, судьей, ответственным работником в партаппарате, возможно, генералом госбезопасности. Однако судьба Шанибова сложилась по-иному. Его впадение в немилость даже близко не было таким зрелищным, как в случае с писателем Солженицыным, чья ранняя работа получила одобрение самого Хрущева и приобрела громадный общественный резонанс. Шанибов вообще никогда не станет идейным противником социализма и советского строя. По сей день над его рабочим столом висит портрет – угадайте, кого? – Юрия Владимировича Андропова, многолетнего руководителя КГБ и (по крайней мере, такова репутационная легенда) умного консервативного реформатора. И тем не менее с аналитической точки зрения личная траектория Шаннбова ничуть не менее показательна для понимания процессов эрозии социальных основ СССР, чем драматичные судьбы знаменитых диссидентов той эпохи. Чтобы объяснить повороты в карьере Шанибова, сделавшие его изгоем и вождем оппозиции, необходимо прояснить структурное строение поля академической науки того времени.
Став младшим преподавателем Кабардино-Балкарского государственного университета, Шанибов с готовностью принял считавшуюся малоприятной нагрузку куратора студенческого внеучебного быта. Это вполне соответствовало его лидерским диспозициям и ранее приобретенному опыту организации молодежных патрулей. На новой должности Шанибов в основном отвечал за разрешение все той же проблемы – введения бьющей через край энергии молодежи в русло цивилизованных форм досуга. Теперь он уже сознательно и, конечно, со своей кипучей энергией прибег к испытанной и ранее получившей одобрение властей политике организации студенческого самоуправления.
Но времена изменились. Успехи Шанибова, который вскоре сделался популярным заводилой среди студентов, начали вызывать молчаливое неодобрение некоторых коллег и руководства университета. Вначале пошли разговоры о «дешевом популизме». Затем пошли уже более опасные «сигналы» – доносы в партком и местное управление КГБ. Поводом послужили выборы в студенческой среде, которые благодаря несгибаемому и харизматичному Шанибову быстро приобрели характер открытых и нелицеприятных дебатов как по кандидатурам, так и в целом по политике самоуправления студентов. Вокруг популярного и энергичного молодого преподавателя возникает группа последователей и единомышленников. Полемичные, живые лекции Шанибова становятся событием, послушать его приходят студенты с других курсов. Добавьте к этому, что Шанибов тогда был и даже на склоне лет остался статным, красивым мужчиной с зычным голосом и энергичной жестикуляцией. Прирожденный боец, вожак, кавказец!
У незаурядного молодого преподавателя начинают возникать проблемы и с публикациями. Мысли и стиль Шанибова никак не вписываются в стилистический канон советского обществоведения, чей предписанный способ изложения становится все более формалистическим по мере окоснения брежневского режима. Шанибов пытается писать по шаблону, но ученые тексты выходят у него крайне скверно. Читая их, трудно поверить, что эти вымученные строки пишет тот же самый зажигательный оратор. Но обойти советский «наукообразный» канон Шанибов не может, поэтому так и остается косноязычен на бумаге – и при этом удивительно красноречив в живом общении и особенно на публике.
Несколько раз Шанибов представляет варианты кандидатской диссертации, которые не проходят академическую апробацию. И тут дело не только в трудностях освоения чуждого Шанибову стиля письма. Подозрения начинает вызывать уже сама тематика диссертации. На основе своего собственного опыта и доступной ему в те годы социологической литературы Шанибов фактически пытается создать теорию иституционализации студенческой демократии. Ключевыми словами в текстах Шанибова выступает «студенческое самоуправление». Это знаковое выражение для тех лет, в чем, возможно, и сам Шанибов не до конца отдавал себе отчет. Все-таки тихий Нальчик очень далек от Югославии и Чехословакии, не говоря уже о Париже и калифорнийском Беркли. И тем не менее молодой кабардинский социолог находился вполне в русле самой передовой левой мысли тех лет. Дело не столько в диффузионной передаче идей (которая в условиях провинциального Нальчика могла происходить лишь опосредованно), сколько в гомологичности социальных и предполитических позиций. Шанибова не следует считать периферийным отражателем модных идей, возникающих в центрах мировой культуры. Интеллектуально и позиционно молодой преподаватель-активист из Нальчика был совершенно предрасположен к идейному и эмоциональному резонансу. Слово «самоуправление» в том контексте с головой выдавало в Шанибове социалистического реформатора, даже если бы определение «нового левого» он скорее всего отверг. Самоуправление в дискурсивном поле позднесоветского периода противостояло официальной авторитарной ортодоксии, хотя формально оппозиционным не считалось. В том-то и состояла полуосознаваемая игра.
В моих полевых материалах оказались собраны биографические данные около двухсот интеллигентов из различных регионов Кавказа и России, в период перестройки ушедших в политику. Эти данные демонстрируют удивительно устойчивую корреляцию между кодовыми словами, выделяемыми в темах их дипломных работ и диссертаций еще брежневских времен, и последующей политической позицией после 1989 г. Необходимо лишь владеть символическими кодами того времени, чтобы замечать и расшифровывать иносказательные символы и эвфемизмы.
Так, например, диссертации, написанные тяжеловесно «дубовым» слогом официальной идеологии, на «политически актуальные» темы («Дальнейшее укрепление социалистической законности…», «Химизация сельского хозяйства…», «Возрастающая роль партии в руководстве народным образованием на примере Кабардино-Балкарии») без обиняков указывают на элементарный конформизм и официальные карьерные притязания. Большинство подобных авторов пострадает после 1989 г. от крушения идеологических и управленческих структур, в которые они инвестировали себя с молодых лет. Поэтому немало из них впоследствии сохранит ностальгическую приверженность консервативному позднесоветскому коммунизму. Некоторые из них могут оказаться более удачливыми и успешными приспособленцами, которые будут постепенно дрейфовать вместе с официальным дискурсом постперестроечных времен, цитируя вместо прежне обязательных классиков марксизма-ленинизма и материалов последних партсъездов то новоимпортированную западную ортодоксию 1950-х гг. в виде Талкотта Парсонса, Самуэльсона и Дарендорфа, то Путина и Солженицына.
С другой стороны, выбор тематики, относящейся к сугубо местной истории, языку и фольклору (подобно «армяноведению» для армянских диссертантов, «тюркологии» для азербайджанских и многим прочим патриотическим разновидностям краеведения), прочно соотносится со спектром националистических позиций времен перестройки. Добавлю, что радикализм будущих публичных националистов определялся не содержанием их прежних работ, а их должностями. Умеренность более присуща национальным академикам, прошедшим долгий карьерный отбор и которым в результате есть, что терять в символическом и чисто служебном плане. Существуют интересные исключения. К ним относится, например, задиристый и бескомпромиссный азербайджанский востоковед академик Зия Буниятов, в конечном счете павший жертвой так и не раскрытого покушения уже после возвращения к власти Гейдара Алиева. Буниятов вел себя демонстративно независимо, очевидно, оттого, что обладал удивительно сильным и диверсифицированным набором совершенно разных престижных статусов: потомок почтенной династии исламских шейхов, сын царского офицера, служившего советником в Персии, сам заслуженный танкист-фронтовик со звездой Героя Советского Союза, известный востоковед с некупленной репутацией, наконец, ведущий националистический авторитет в карабахском конфликте с армянами. Но это, повторяю, яркое исключение. Националистический радикализм наиболее свойственен провинциальным интеллигентам низкого статуса – им нечего терять, их карьерные возможности ограничены самим их национальным провинциализмом, и потому остается лишь попытаться обратить недостаток в достоинство. На Кавказе образованный мужчина, попавший в низкооплачиваемые музейные работники, практически со стопроцентной вероятностью станет националистом.
Помимо престижных областей художественного творчества в СССР наиболее благодатную почву для либерального диссидентства представляли так называемые точные науки, особенно наиболее передовые области ядерной физики и космических исследований. В 1950-1970-x гг. ведущие представители этих наук щедро финансировались государством, обладали непререкаемым общественным авторитетом и имели возможность сравнительно беспрепятственного интеллектуального общения со своими западными коллегами. Вслед за учеными-ядерщиками (сравните с кругом авторов американского «Бюллетеня обеспокоенных ученых-атомщиков») шли лингвисты (сравните с престижем и диссидентской репутацией Наума Хомского), затем археологи, этнографы и психологи, чьи сложные профессиональные интересы находились на периферии официальной марксистско-ленинской идеологии. В то же время подобные научные интересы позволяли создавать сплоченные сообщества, спаянные понятиями профессиональной чести и родства с интеллектуальными кругами за пределами СССР. Немаловажным было то обстоятельство, что помимо внутреннего довольно жесткого профессионального отбора эти науки предполагали знакомство с эзотерическими концепциями и знание хотя бы основ иностранных языков. Это отпугивало карьеристов.
Поскольку в провинциальных университетах трудно было бы найти ученых-ядерщиков, там основной кузницей будущих демократических трибунов и вождей служили кафедры гуманитарных наук, связанных с мировым интеллектуальным контекстом: всемирной истории, зарубежной литературы, этнографии и археологии.
Градация университетов в основном отражала административно-территориальное деление и играла важную роль в становлении национальных интеллигенций. Наиболее передовыми и престижными университетами традиционно считались московский, ленинградский, а также полузакрытые, центрального подчинения наукограды Дубны и Новосибирска, чьей основной областью были исследования в высокотехнологичных областях. За ними следовали университеты столиц национальных республик, и лишь затем с большим отрывом – автономных образований. В самом низу этой иерархической лестницы находились провинциальные технические вузы.
По западным стандартам научные интересы Шанибова целиком относятся к социологии. Однако подобный предмет в советских вузах не преподавался едва ли не с легендарной высылки за рубеж Питирима Сорокина в 1922 г. Официальное марксистско-ленинское обществознание делилось на целый ряд своеобразных дисциплин. Еще в 1920-х гг. преподавание диалектической философии и политической экономии, причем в ряды классиков наряду с Марксом и Энгельсом были включены и их «предтечи»: Адам Смит, Рикардо, Спиноза, Гегель. Более того, на полках библиотек еще долго оставались труды корифеев Второго Интернационала: Каутского, Бебеля, Гильфердинга, Плеханова, Розы Люксембург. По всей видимости, Сталин считал нужным сохранять преемственность марксистского канона. Курсы философии и политической экономии должны были неукоснительно следовать получившим одобрение высшего партийного руководства крайне догматичным учебникам. Обучение в основном заключалось в зубрежке формальных постулатов и текстуальном запоминании цитат, однако даже при подобном теологическом типе образования оставалась возможность для грозящих ересью диспутов.
В 1938 г. лично Сталин распорядился ввести новый предмет и подписал печально известный многим поколениям советских студентов учебник – «Краткий курс, истории, ВКП (б)». В догматической квазицерковной манере становление правящей партии Советского союза представлялось телеологичной борьбой против ересей и гетеродоксий, к которым были отнесены все прочие течения социализма, от анархистов и народников XIX в. до троцкистов и социал-демократов. Сталин представал защитником веры и наследником единственно верной марксистско-ленинской доктрины. В 1962 г. имя Сталина было изъято и заменено уклончивыми выражениями вроде «истинные ленинцы» и «наша коммунистическая партия», тон риторики был несколько снижен. Однако после ряда обсуждений в Политбюро было решено оставить, по сути, прежний догматический предмет, поскольку консерваторы (небезосновательно, как подтвердил опыт гласности) опасались открыть ящик Пандоры советской политической истории. Именно гласность развязала подлинную гонку историков и публицистов, соревновавшихся в вываливании на ошеломленного читателя все новых подробностей и разоблачений о темных сторонах советской истории. Героический канон большевизма был вывернут наизнанку и превратился в антиканон. В итоге за пару лет гласность лишила основателей советского государства всякой легитимности в глазах собственных граждан.
Официальное преподавание диалектической философии, истории партии как и в значительной мере политэкономии капитализма, выводилось из унаследованного марксистско-ленинского канона и почти целиком были обращены в прошлое. В годы десталинизации советские идеологические руководители стали ощущать насущную необходимость в обращенной в будущее и при этом научно обоснованной легитимации коммунистического проекта. По крайней мере до 1968 г. советские вожди считали необходимым и возможным выдвинуть собственный аргументированный ответ на вызовы новой эпохи. Так была учреждена новая общественная дисциплина, получившая название научного коммунизма. Социологические и реформаторские интересы Шанибова вполне подпадали под рубрику новой дисциплины. Подобно немалому числу молодых обществоведов его поколения, Шанибов воспринимал переход на кафедру научного коммунизма как необходимый компромисс, если не весьма интересную возможность. В первые годы предмет научного коммунизма оставался неопределен, в то время как упор на научность предполагал (как казалось) эмпирические подходы, соприкосновение с научно-техническим прогрессом, методологическое новаторство (чего стоили количественные методы и компьютеризация!) и даже выход, в порядке критики современной буржуазной идеологии, на сверхмодную в те годы футурологию. Все это порождало большие надежды и иллюзии.
Последовавшее за выступлениями 1968 г. подавление молодежного бума в области социальной науки не было по-сталински беспощадным. Скорее, оно было удушающим. После «пражской весны» кафедры научного коммунизма были усилены стойкими приверженцами партийной линии, в основном переведенными с доказавших свою благонадежность кафедр политэкономии социализма и истории КПСС. Большинство преподавателей научного коммунизма проявило благоразумие в выборе между комфортабельной карьерой и перспективой лишиться места. Старшие коллеги относят тогдашние затруднения Юрия Шанибова на счет его излишней активности и нелегкого характера: «Да просто баламут». Несомненно, габитус реформатора и трибуна совершенно перестал укладываться в рамки ортодоксальных приличий наступившей эпохи «застоя». Но также становится понятным, почему отдававшее неортодоксальностью, если не ересью югославского варианта социализма ключевое слово «самоуправление», регулярно возникающее на страницах шанибовской диссертации, могло показаться дерзким. По меркам более космополитичной Москвы или тем более передового в своей элитарной изоляции Новосибирска работа Шанибова, вероятно, не выглядела настолько провокационной. Однако Нальчик был маленькой провинциальной столицей с ограниченными позициями в местной интеллектуальной иерархии.
Вдобавок карьерные перспективы Шанибова ограничивались двумя новыми реалиями семидесятых. Первым стало быстрое заполнение вакантных мест в номенклатуре, в изобилии появившихся в годы десталинизации. Позиции оказались заняты людьми лишь немногим старше самого Шанибова. Однако они уже успели распределить между собой теплые места и создать прочные сети патронажа. Карьерное продвижение замедлилось и в последующие годы почти остановилось. Соответственно, Шанибов стал рассматриваться уже не в качестве перспективного выдвиженца, а скорее слишком напористого и опасного соискателя чужого места.
Во-вторых, изменение политики борьбы с преступностью поставило под вопрос личный опыт Шаннбова, фигурировавший в его диссертации. Вскоре после прихода к власти Брежнева было воссоздано союзное Министерство внутренних дел и патрули добровольцев оказались под плотным контролем районных отделов милиции и комитетов партии. Народные дружины и студенческие оперотряды (как они теперь официально именовались) были превращены в очередную формалистическую симуляцию добровольческого энтузиазма масс. Власти возвращались к более традиционным средствам социального контроля. Милиция получила указание очистить улицы крупнейших городов от всех нарушителей правопорядка, а суды после прекращение послаблений и экспериментов времен хрущевской «оттепели» теперь быстро и сурово осуждали на значительные сроки заключения за достаточно незначительные преступления, в большинстве рядовых случаев не особо утруждаясь доказательной базой.
Динамика и структура преступности за годы существования СССР остается в целом неисследованной терра инкогнита. Оценочные подсчеты демографов и независимых криминологов подводят к изумляюще контринтуитивному предположению – численность побывавших в заключении в годы брежневского «застоя» порой превышала показатели сталинских лет[94]. Как ни странно, в сравнительно благополучные и не изобиловавшие событиями семидесятые годы за решеткой на какое-то время побывал едва ли не каждый пятый-шестой совершеннолетний гражданин Советского Союза мужского пола[95]. Среди национальных меньшинств, скажем, среди испытавших историческое отчуждение от советской власти балкарцев и чеченцев, процент задержанных и осужденных, по всей видимости, был значительно более высоким. Это очевидно скажется в этнических мобилизациях начала 1990-х гг. Среди ближайших сподвижников Шаннбова окажется несколько человек, ранее осужденных за уголовные преступления. Как правило, обвиняемые по «бытовым» статьям за «злостное хулиганство», «нарушение общественного порядка» или «преступления против социалистической собственности» получали от трех до пяти лет исправительных работ с последующими ограничениями в праве на проживание в крупных городах. Однако эти крайне тревожные показатели оставались официально засекреченными, и более того – незамеченными со стороны основной массы общества, поскольку исправительные в исправительно-трудовых лагерях и тюрьмах теперь в основном оказывались молодые представители нижних слоев рабочего класса и субпролетарских городских окраин. Для представителей этих социально невидимых категорий населения советская тюремная система и заданная ею «блатная» контркультура с ее своеобразной иерархией статусов, конфронтационным габитусом и нормативными «понятиями» стала основным институтом социализации. Через два десятилетия, с распадом Советского государства, эти прежде невидимые процессы станут мощным структурирующим фактором, проникающим из криминальной субкультуры в поля экономических рынков и политической власти[96].
А пока, в семидесятые годы, воры в законе, цеховики, контрабандисты, фарцовщики и валютчики остаются экзотикой, которой изредка балуют советских зрителей в официальных назидательных детективах, неизменно подтвержадающих моральное и профессиональное превосходство агентов государства. Советского обывателя, попадавшего на Кавказ во время отпуска или в командировках, также неизменно изумляет показное потребление (дома, машины, банкеты, утрированно стильная одежда) и демонстративно снисходительное отношение к советской государственной дисциплине, от лихачества на дорогах и прикарманивания сдачи продавцами до обязательных подношений на всех уровнях. Человеку из социально атомизированного и бюрократически контролируемого индустриального общества представляется скандальной экзотикой общество, в котором преобладают семейно-земляческие связи и неформальные статусы, альтернативные государственной иерархии. Конечно, на Кавказе советского периода также действуют бюрократические учреждения и формальные правила, большинство горожан живет в обыденном ритме, задаваемом городским транспортом, учебными заведениями и промышленными предприятиями. Однако случайный сторонний наблюдатель (вспомним методологические предупреждения первой главы) подмечает в первую очередь экзотику.
Во вполне обыденной советской городской среде строит свою жизнь и наш герой Юрий Шанибов. В семидесятые годы его более всего заботит и изматывает затянувшаяся подготовка к защите кандидатской диссертации (которая в системе советских вузов имела многоступенчатый, крайне ритуализованный и бюрократический характер). Шанибов надолго застревает в младших преподавателях с минимальным окладом. Выручает зарплата работающей продавцом жены – подобно большинству советских горожан, Шанибовы строят свою семью в условиях полной занятости по государственному найму. Семья Шанибовых со временем получает квартиру в обычном многоэтажном доме и живет в условиях усредненного достатка. Однако традиционные кавказские представления о соотношении гендерных ролей плюс кипучая натура Юрия Мухаммедовича едва ли позволяют ему чувствовать себя вполне реализовавшимся взрослым мужчиной. Напоминанием о несбывшихся надеждах шестидесятых годов служат фотографии из семейного альбома: молодой прокурор Шанибов в кабинете у телефона, за рулем служебного внедорожника Горьковского автозавода, в костюме и галстуке на официальном фото с доски почета.
Настороженность старшей профессуры, порой переходящая в необъяснимую, на первый взгляд, враждебность к Шанибову, носила охранительно-превентивный характер. Нам нет никакого смысла вникать в давние перипетии академических интриг и тем более в формальные претензии к Шанибову. Это была полнейшая схоластика советского образца. Здесь интереснее будет отметить дивергентное расхождение в траекториях Шанибова и (отчего бы и нет?) его сверстника Пьера Бурдье. Конечно, академическая карьера Бурдье складывалась неизмеримо успешнее. Примерно в том же критическом для интеллектуала возрасте 35–40 лет, когда Шанибов сталкивается у себя в Нальчике с карьерными затруднениями и очевидно связанным с этим творческо-дискурсивным блоком, Бурдье посреди продолжающейся бурной перестройки интеллектуального поля своей страны взлетает на престижную высоту в Коллеж де Франс. Окрыленный эмоциональной энергией успеха, он одну за другой пишет работы, приносящие ему уже международную известность и репутацию ведущего критического интеллектуала Парижа. Наиболее смелой и критичной среди своих работ Бурдье считал социологическое исследование французского профессориата, не без доли сарказма озаглавленное «Гомо Академикус»[97].
Наблюдения Бурдье касательно стратегий воспроизводства академической иерархии, включая центральный механизм длительного сдерживания и провинциализации более молодых претендентов путем навязывания схоластических «стандартов научности», особенно в растянутом на долгие годы процессе написания крайне трудоемких канонических диссертаций, вполне применимы и к анализу затруднений Юрия Шаннбова.
В действительности амбициозный молодой лектор из Нальчика, позволявший себе рассуждать перед студентами о творческом развитии марксизма и проблемах развитого социализма, олицетворял две угрозы консервативному профессориату: он либо метил в начальство, и тогда его прежним гонителям бы не поздоровилось, либо в публичные возмутители спокойствия, в случае чего профессориат не только бы изобличался в косности, но и мог быть заподозрен в недостатке политической бдительности. В обоих случаях разумнее было Шаннбова притормозить или даже подать предупредительный сигнал в органы госбезопасности, переложив политическую ответственность и вероятные «оргвыводы» на парторганы и чекистов.
Гонения, направленные против Шаннбова, у многих вызывали чувства сострадания и стыда, хотя мало кто рискнул бы их выказывать публично. Не публикации, формальные дипломы и должности, а ореол смелой незаурядности, сочувствие и повседневная неафишируемая дружба коллег и бывших студентов на долгие годы вперед составили Шанибову его личную совокупность символического и социального капитала. Следует подчеркнуть, что шанибовский круг поддержки не был группой диссидентов. Относительно молодые интеллигенты и специалисты просто продолжали жить в одном городе и оставаться приятелями. В брежневскую эпоху они в политической и контркультурной деятельности не участвовали, ибо Нальчик оставался слишком небольшим, достаточно традиционным и изолированным от столиц городом, чтобы приютить политизированное либо богемное интеллектуальное подполье. Личную социальную сеть Шаннбова можно назвать от силы эмбриональной контрэлитой.
Испытания, которым подвергся Шанибов, вполне соответствовали личному опыту миллионов таких же образованных людей молодого и среднего возраста в СССР и странах соцлагеря. Повсеместность, однако, не обязательно была результатом официально проводимой центром кампании. Как минимум не меньшую и «объективную» роль играли гомологичность местных социальных ситуаций и культурно-дискурсивная связанность советского пространства, которые делали возможным как повсеместную консервативную реакцию брежневских времен, так и возникновение единого интеллигентского сопротивления, ставшего явным с очередным изменением климата в годы горбачевской гласности. Сигналами служили драматические события, подобные смещению Хрущева, вводу войск в Прагу или лишению Солженицына советского гражданства, равно как и ритуализованные идеологические установки московского центра, открыто публикуемые в пропагандистских передовицах либо рассылаемые в виде «закрытых писем» для обсуждения в парторганизациях на местах. Сигналы сливались в своеобразный поток и затем расшифровывались в качестве, например, санкции на выявление доморощенных диссидентов.
Последующая активность на местах определялась далеко не только полученными сверху сигналами – будь это так, СССР в самом деле можно было бы считать подлинно тоталитарной диктатурой. Но тогда, по всей видимости, и побудительные призывы Москвы к повышению качества и эффективности общественного труда, подъему сельского хозяйства или борьбе с пьянством должны были бы беспрекословно исполняться, а не оставаться раз за разом пустым пропагандистским ритуалом. Здесь мы вновь сталкиваемся с проблемой инфраструктурной слабости (в противоположность деспотической силе) советского государства. Последовательно и даже ревностно исполнялись те директивы центра, которые либо соответствовали интересам местной иерархии, либо вызывали опасение не оказаться в русле текущей кампании, если центр давал понять, что на сей раз могут последовать серьезные проверки. Наверняка таков и был механизм сталинских чисток и военной мобилизации. Впрочем, даже тогда находились способы симулировать деятельность, и тем более они находились после частичного демонтажа аппарата сталинского террора.
По меркам сталинских времен Шанибову ничто особенно не угрожало. Он так и остался преподавать в университете и даже регулярно выезжал на конференции и семинары по обмену опытом студенческого самоуправления, особенно в крупные индустриальные города Сибири, где всегда царило относительное свободомыслие. Подавление непрошеной инициативы осуществлялось в основном унизительными «проработками». Арестов и тем более физического устранения избегали сами органы госбезопасности даже в отношении настоящих диссидентов. В этом десталинизация определенно оказалась последовательной и необратимой, поскольку отвечала интересам самосохранения властвующей номенклатуры. Большинство жертв морального прессинга были представителями интеллектуальных кругов, поскольку, как мы увидели в предыдущей главе, области науки и культуры оказались ключевыми в символическом противостоянии консервативного и реформистского крыльев номенклатуры. На местах выбор жертв производился в основном среди претендентов на уже занятые места и должности. Старшие преподаватели официально утвержденных идеологических предметов и управленцы научно-исследовательских учреждений использовали пугало КГБ преимущественно для того, чтобы указывать младшим коллегам на их место, а также чтобы предотвращать накопление вызывающе самостоятельными соперниками символического капитала, потенциально обладающего престижной ценностью в мировых (т. е. западных) сферах культуры и науки.
По времени и местоположению участи Шанибова близок пример еще одной жертвы ревниво подозрительной профессуры, хотя встретятся они лишь годы спустя. В середине 1970-х гг. деканат факультета филологии и партком Чечено-Ингушского госуниверситета посчитали своим долгом поставить местный комитет госбезопасности в известность о подозрительных настроениях, складывающихся в самодеятельном поэтическом кружке «П’хармат» (по-чеченски «Прометей», типичное советско-молодежное название тех лет). Отметим, что деканат и партком состояли в основном из приближенной к местной власти русскоязычной профессуры города Грозного и нескольких лояльных чеченцев, в то время как «пхарматовцы» были начинающими чеченскими и ингушскими интеллигентами, лишь недавно покинувшими село. Их романтические и порой несносно наивные строфы о любви, молодости, красоте родных гор, орлином полете и овеянных легендами средневековых каменных башнях казались политически совершенно невинными. Поводом для доноса послужило раздражение некоторых старших членов местного отделения Союза писателей, на суд которых молодые чеченские поэты не удосужились представить свои произведения. Спустя годы этот провинциальный микроконфликт аукнулся чеченской революцией, когда ставшие во главе радикальных националистов бывшие молодые поэты и краеведы оставили не у дел статусных интеллектуалов, припомнив им прошлое цензорство. Одним из основателей гонимого кружка был уже упоминавшийся в первой главе Зелимхан Яндарбиев, совместно с Шанибовым впоследствии основавший также Конфедерацию горских народов Кавказа, Вайнахскую демократическую партию, временный президент Ичкерии в 1996–1997 гг. и, наконец, религиозный фундаменталист, убитый в изгнании в Катаре. В ретроспективе Яндарбиев представляет свою интеллектуальную биографию в виде восходящей по прямой национально-повстанческой радикализации[98]. Однако факт остается фактом – в середине восьмидесятых Яндарбиеву удалось-таки стать членом республиканского Союза писателей и – более того – вскоре занять должность его секретаря, что означало доступ к распределению квот на публикацию книг, путевок в Дома творчества, квартир и других материальных благ советской литературной номенклатуры. Остается гадать, кем бы стал поэт Яндарбиев сегодня, сохранись СССР.
Неприятное, но, как видим, не роковое столкновение молодого Яндарбиева с местными органами госбезопасности в семидесятых годах случилось в основном по двум причинам преимущественно местного значения. Во-первых, руководство грозненского управления КГБ, вероятно, не желало портить отношения с просившей о поддержке местной русскоязычной номенклатурой, которой ради дальнейшего сохранения своих позиций в нарушение советских же норм национального представительства в республиках требовалось регулярно подпитывать самооправдательный тезис о недостаточной лояльности чеченцев и ингушей. Во-вторых, региональным органам КГБ необходимо было регулярно докладывать в Москву о результатах проделанной работы. Иностранные шпионы в провинциях и внутренних республиках встречались нечасто, поэтому основной заботой считалось присматривать за националистическими проявлениями. Однако в этом деле требовался свой баланс. В атмосфере брежневского умиротворения не стоило излишне беспокоить московское начальство рапортами об особо опасной антисоветской экстремистской деятельности. Такое могло быть расценено и как провал в работе, недосмотр местных органов. Профилактическое запугивание подобных Шанибову искренних коммунистических реформаторов и напористых юных литераторов вроде Яндарбиева служило достаточно удобным прикрытием для имитации бдительной, но рутинной деятельности. В разговоре со мной бывший офицер (этнический русский) одного из провинциальных управлений КГБ рассказал об обычной неформальной практике звонков коллегам в соседние республики и области для того, чтобы, как он выразился, «в дружеской, коллегиальной манере посовещаться и выяснить», какие именно разновидности операций и какой интенсивности будут расценены руководством в Москве как наиболее удовлетворительные[99]. В целом, коллективно и неформально обговоренная симуляция деятельности стала основополагающей стратегией бюрократического режима брежневского СССР.
Преодолев хрущевские экспромты и пережив чехословацкие и внутренние угрозы 1968 г., советское руководство, очевидно, не желало возобновления каких бы то ни было чисток, зная по собственному опыту, что террор может выйти из-под контроля. Воцарился осторожный консервативный режим стабилизации, по исторической иронии, вернее – инерции, продолжавший выступать социалистической сверхдержавой. Отложив внутренние реформы до более спокойных дней, брежневизм черпал свою легитимность в ритуалистическом противостоянии Соединенным Штатам Америки, терявшим после поражения во Вьетнаме идеологические и геополитические позиции в мире. Трудности начала семидесятых подталкивали Вашингтон к разрядке напряженности в отношениях с Москвой, которая по собственным резонам была готова принять сверхдержавную игру в разрядку, впрочем, не без доли мухлевки. Геополитическое соперничество продолжалось в основном путем привлечения новых клиентов из числа стран Третьего мира, что являло собой еще один пример имитации – на сей раз расширения мировой системы социализма. В самом СССР брежневский режим стабилизации зиждился на все более терпимом отношении к снижению исполнительской и трудовой дисциплины и на патерналистском по сути субсидировании товаров широкого потребления, что на тот промежуток времени значительно улучшило условия жизни социалистических трудящихся – в расчете, что более сытые трудящиеся согласятся имитировать внутриполитический консенсус. С годами издержки и проблемы, вызванные этими консервативными имитационными стратегиями, продолжали расти.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.