Конверсии Горбачева
Конверсии Горбачева
Слово «конверсия», имевшее большое значение в публичном дискурсе перестройки, подразумевало тогда переориентацию советской военной промышленности на мирное производство потребительских товаров. У этого латинизма есть еще два значения, которые не менее подходят к анализу горбачевской политики. Во-первых, конверсия первоначально означала обращение в иную веру. Во-вторых, на социологическом языке это конверсия одних видов капитала в другие, например, экономической прибыли в символическое потребление, или конверсия геополитической мощи в членство в экономической и политической элите мира.
За бесстрастным фасадом сверхдержавы скрывалось глубокое беспокойство правящей элиты СССР. Ставшие недавно доступными мемуары и документы номенклатуры из прежде закрытых архивов подтверждают наличие подобных настроений. Однако укоренившаяся практика цензурирования и имитации общественной вовлеченности в политические процессы лишали советский бюрократический аппарат возможности обсуждения альтернативной политики и вынуждали его действовать по инерции, нарушаемой случайным импровизированием. Внутри номенклатуры в самые «застойные» времена оставались реформаторы. В основном они принадлежали к более молодому образованному поколению, высшим управляющим ведущих областей экономики и элите КГБ, особенно из действовавших за рубежом офицеров ПГУ Всех их объединяло прагматическое стремление к более рациональному, активному, централизованному государству. Их целью была отнюдь не демократизация – скорее, последняя была лишь инструментом в межфракционной борьбе реформаторов и консерваторов внутри элиты.
Первые попытки преодолеть бюрократическую закостенелость и экономический застой семидесятых оказались, вполне ожидаемо, неосталинистскими. В краткий период свого правления в 1982–1983 гг. Юрий Андропов развернул репрессивную борьбу с коррупцией в сочетании с кампанией коммунистического морализаторства[116]. Немедленно его усилия столкнулись с препятствиями, задолго до этого предсказанными Исааком Дойчером и Баррингтоном Муром[117]. Бюрократия уже прочно вросла в свои позиции и могла совместно противостоять чисткам, хотя и не могла спасти наиболее коррумпированных чиновников от показательного наказания. В то же время большинство населения СССР, не слишком сочувствовавшее корыстным и косным чиновникам, тем не менее давно привыкло к нормальному существованию – гарантированной занятости, общей безопасности жизни и достигнутым уровням потребления. Такое население уже трудно было побудить на самопожертвование в новой штурмовой кампании и поддержку деспотического культа. Как бы то ни было, Андропов правил слишком недолго.
Горбачев, в прошлом считавшийся протеже Андропова, вышел из реформистского течения в советском руководстве, противопоставившего себя консервативным бюрократическим рантье. Истоками это течение уходило в ранние шестидесятые, и его представители олицетворяли габитус управленческих и интеллектуальных активистов, созданный молодыми и мобильными кадрами в экспансивный период хрущевской «оттепели». Номер два в Политбюро эпохи перестройки и вскоре главный оппонент Горбачева Егор Лигачев в своих воспоминаниях на редкость емко описывает конфликт габитусов в предполитическом группировании высших административных и промышленных руководителей Союза: «Разделение возникало как-то само по себе. Мы просто знали, кто чего стоил, кто действительно делал дело, а кто делал себе карьеру благодаря связям, лозунговщине и лести»[118].
Габитус менеджеров-активистов был сосредоточен в управленческой элите стратегических предприятий, сконцентрированных на Урале и в Сибири (откуда вышли члены Политбюро Лигачев, Ельцин и глава Совмина Рыжков), а также в элите зарубежных управлений КГБ (наиболее известными примерами служат Юрий Андропов и в следующем поколении Владимир Путин). Перед лицом встающих перед СССР все более серьезных проблем эти уверенные в себе руководители, которые привыкли к напряженному трудовому распорядку, огромной ответственности, распоряжению мощными ресурсами и каждодневному разрешению масштабных проблем, чувствовали себя просто обязанными предпринять какие-то действия. И в то же время не могли иметь ясно выраженной программы.
Горбачева задним умом часто называют наивным, заблуждающимся и нерешительным. Но если искушенный бюрократический манипулятор не знает, что делает, то корень проблем, наверное, заключается не в его личных ошибках, а в структурных условиях. Основная институциональная слабость советской номенклатуры была следствием ее очевидной силы. Монолитная иерархия не оставляла места открытой деятельности фракций, а следовательно, жестко ограничивала обращение необходимой информации внутри элиты и делала невозможным оспаривание политического курса[119]. Диктатор вроде Сталина либо уже в наши дни, после распада советского государства, авторитарные президенты Ельцин и Путин могли править по старинным рецептам Макиавелли: окружать себя тайными советниками, натравливать одну бюрократическую клику на другую, неожиданно обрушиваться на провинившихся и заподозренных в измене, держать ближайшее окружение в напряжении своим загадочным молчанием либо заставать врасплох внезапными проявлениями деспотической воли к действию. Однако к концу брежневской эры среднее звено номенклатуры занимало столь прочно эшелонированные позиции, что реформаторские попытки даже внушавшего трепет Андропова вызывали в конечном счете чуть ли не ироничное отношение.
С уходом Андропова демократизация «сверху» виделась единственно жизнеспособной стратегией. Ее основным достоинством была прочная легитимность социалистическо-демократической риторики, которую Горбачев позаимствовал непосредственно из диссидентского катехизиса 1968 г. (на такое вряд ли мог решиться Андропов, служивший советским послом в Венгрии в период подавления восстания 1956 г.). Подобно Андропову, Горбачев чувствовал, что бюрократический аппарат следовало очистить и привести в повиновение, прежде чем приступить некоей системной реформе. Ранняя перестройка стала по сути «бархатной чисткой». Поощряя общественное обсуждение проблем, гласность служила двоякой цели обеспечения пропагандистской поддержки в борьбе с консервативным крылом партии, а также поощрению контролируемого спектра лояльных предложений со стороны экспертов и интеллигенции. Функционально, гласность должна была действовать подобно тому институционализированной на Западе среде аналитических центров (think tanks), университетских экспертов и влиятельных периодических изданий, поставляющих достаточно оформеленные конкретные предложения политической элите. Гласность также способствовала поколенческой ротации номенклатуры среднего звена, обеспечивая их публичную критику и со временем соревновательные выборы. Горбачевская внутриполитическая стратегия напрямую взывала к образованным специалистам – средним слоям общества, по данным переписи 1989 г., составлявшим 28 % трудоспособного населения России[120]. Перед образованными специалистами вдруг открылась возможность перепрыгнуть через головы вросшего в служебное кресло начальства. Реформисты из правящей элиты совершенно искренне рассчитывали остаться при этом у власти, лишь пополнив и качественно улучшив свою патронажную поддержку за счет технократов и интеллектуалов. Наконец, частичная демократизация должна была послужить осознаваемой необходимости соответствовать нормам «цивилизованного мира». Горбачевская перестройка неотделима от политики активного умиротворения на западном фронте. Это было не временной дипломатической уступкой, а основной стратегической целью. Истощив экономический и идеологический потенциал антисистемного девелопментализма, советское руководство в итоге решилось пойти на реинтеграцию в капиталистическую мировую экономику.
По всей видимости, горбачевская фракция реформаторов предполагала достичь своего рода расширенной версии разрядки и потепления середины 1970-х гг. Дело шло к Ospolitik в обратном направлении, в которой Москва перехватывала инициативу в торговом и культурном сближении с ФРГ и другими капиталистическими странами Западной Европы, которые виделись более предпочтительными партнерами, нежели удаленные и идейно бескомпромиссные Соединенные Штаты. В Москве ожидали восстановить и расширить экономическое сотрудничество с ведущими французскими, западногерманскими и итальянскими предпринимателями, имевшее прецедентом заключенные государством в 1960-1970-х мегаконтракты по строительству «Фиатом» автозавода в Тольятти или обмена тюменского природного газа на западногерманские технологии и товары народного потребления.
Загадка, почему же Горбачев попытался вначале провести политические реформы, а не постепенную рыночную либерализацию, и почему он затем воздерживался применить аппарат государственных репрессий для подавления национальных и революционных волнений, в основном снимается, если мы принимаем конечной целью перестройки то, что ему виделось присоединение к капиталистическому ядру на достойных условиях. Исторический социолог Джефф Гудвин так подытоживает четыре политических условия, столь неожиданно приведших к мирной капитуляции коммунистических режимов: «горбачевский фактор» дозволенности; превалировавшее в среде образованной номенклатуры убеждение, что поражение на соревновательных выборах будет носить временный характер; отсутствие физической угрозы со стороны оппонентов и, наконец, «обуржуазивание» номенклатуры к концу 1980-x[121]. Четыре гудвиновских фактора плюс стратегия переговоров предоставили элите, казалось, наименее разрушительный и выгодный переход от одного девелопменталистского проекта к другому – от изоляционистской импортозамещающей и военизированной экономики к бюрократически регулируемому рыночному благополучию в расширенной Европе.
Стратегические цели Горбачева могут быть охарактеризованы как три конверсии. Первое – преобразование давно утратившей действенность коммунистической идеологии в расплывчато либеральные, бесконфронтационные «общечеловеческие ценности». Второй конверсией должно было стать превращение коммунистической номенклатуры в технократических менеджеров и корпоративных владельцев экономического капитала. Наконец, в-третьих, и самое главное – предлагался размен геополитической мощи и ресурсов СССР на почетный партнерский доступ в европейскую часть ядра капиталистической миросистемы, впрочем, при сохранении особых статусных взаимоотношений с США.
Однако на субъективном уровне, вероятно, и сам Горбачев не мог допустить, что его целью было возвращение советского общества в лоно мирового капитализма. Его родители были крестьянами. Как и большинство сверстников, Горбачев вырос в атмосфере необычайной социальной мобильности и роста материального благополучия послевоенных десятилетий. Для большинства советских людей того поколения идея социализма имела непосредственную, доказанную опытом личной и коллективной траектории ценность. Выступая против брежневского застоя, они желали вовсе не построения капиталистического будущего, а возвращения к атмосфере оптимизма времен своей молодости. Более того, интуитивно они осознавали силу и ценность советского эгалитаризма. Вероятно, по этой причине Горбачев и не сумел, вернее, не предусмотрел создать механизмы управления, которые позволили бы ему в период кризиса вырулить между упразднением старых командных структур и намечаемой институционализацией представительской демократии и капиталистического рынка. Проблема заключается не только в том, что Горбачев действовал без подробного плана, интуитивно импровизируя на ходу. Габитус коммунистов-реформаторов не позволял «горбачевцам» рационально осмысливать последствия их собственных устремлений. Вот в чем заключалось трагическое противоречие.
Какими бы ни были социальные ограничители в головах Горбачева и его последователей, надо признать, учились они довольно быстро. Но время в периоды революций бежит еще быстрее. Стратегические уступки Горбачева Западу были не столько наивными, сколько отчаянно поспешными. То же самое отчаянное желание быть приглашенным в «клуб» либерального Запада объясняет загадочную нерешительность в применении репрессивного аппарата государства для подавления революционных выступлений 1989 г. в Восточной Европе. Советское руководство ожидало реинтеграции в капиталистическую мировую экономику на почетных условиях, в качестве равного, и эта надежда наилучшим образом выражена в типично горбачевских призывах к интеграции в «общеевропейский дом». Впрочем, достигнутый в ходе XX в. статус сверхдержавы не позволял ничего меньшего.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.