С.Е.Кургинян Составная часть реальной жизни

С.Е.Кургинян Составная часть реальной жизни

КУРГИНЯН Сергей Ервандович — кандидат физико — математических наук, режиссер, президент Международного общественного фонда «Экспериментальный творческий центр».

Начну с вопроса, который меня задел в предыдущих выступлениях. В частности, вопрос о нашей открытости и закрытости. Должна ли Россия существовать как закрытая система или же она должна открываться мировому сообществу? И как именно она должна открыться? Не скрою, я хотел бы обернуть наш разговор в сторону реалий, хотя готов и потеоретизировать.

Хочу подчеркнуть, что в моем понимании диалектический подход к проблеме состоит не в том, открываться или не открываться, а в том, чтобы снять совершенно порочный принцип, согласно которому открыться — это значит быть предельно похожими на… что — то и кого — то.

Что значит «открыться»? Каково содержание понятия? Перестроечный ответ состоит в том, что открыться — это значит создать структуру, максимально изоморфную той структуре, которая существует «там». У них «там» есть рынок свободного капитала, и у нас есть рынок свободного капитала. У них есть частная собственность, и у нас есть частная собственность. У них есть рынок вторичных ценных бумаг, и у нас есть рынок вторичных бумаг. Но у нас его, конечно, нет и не может быть! Что тогда делать? Обозначить наличие! Итак, место определенных сущностей начинают занимать видимости, фиктивные знаки чего — то. Целью становится получение максимального набора видимостей, построение фиктивных, условных, псевдознаковых (!) интерфейсов, основанных на псевдотождестве как псевдоусловии псевдооткрытости.

*

По большому счету, вне зависимости от того, насколько алчная часть Запада хочет, чтобы это все было так, ни философски, ни геополитически, ни глобалистски, ни нравственно Западу самому это не нужно. И это не было нужно. В чем гениальность В.Ленина? В том, что он понимал, что Москва и Нью — Йорк разные. Другое дело, как они ведут диалог. Но они разные. С того момента, когда они становятся одинаковы, одна из этих двух сторон должна быть уничтожена, и геополитическое равновесие должно рухнуть.

На этом строится закрытая часть «Рапальских соглашений». Признание общественной собственности на орудия и средства производства — что это такое? Это закрывание от Запада или это открывание ему? Отвечаю: это фактическое установление того, что существуют две разнопостроенные «биржи» — нью — йоркская и московская, что эти две биржи построены по принципиально разным законам. И только за счет того, что они качественно иные, «почти противоположные», они могут вести диалог.

Вопрос не в том, чтобы они были максимально тождественны! Как только они станут тождественны или уж тем более постараются обозначить себя в качестве таковых — диалог прекратится.

Есть известный одесский анекдот: «Если бы у моей тети были колеса, то была бы не тетя, а дилижанс». Так вот, если бы у политической «тети» — КПСС в качестве интеллектуальных колес были «мозговые центры», способные ставить и решать проблемы на этом уровне, то удалось бы сохранить страну и преодолеть стагнацию. Но тетины колеса смешали тождественность и открытость. Это была одновременно и роковая философская, и роковая политическая ошибка. В итоге мы отождествленно открылись, да еще и на уровне знаков и видимостей. Открылись — а нас сразу же стали закрывать. Нам сразу стали говорить: «Ребята, не становитесь как мы. Этого не надо! В мир — экономике нет этому места». Валлерстайн несколько работ опубликовал на эту тему. И главная идея всех этих работ одна. Это вопль, адресованный нам: «Не открывайтесь, мир — экономика этого не выдержит!» Как только мы стали похожи друг на друга, барьер между нами, эта бетонная стена отчуждения стала нарастать! С каждым сантиметром похожести стена утяжелялась на одну тонну.

Я здесь затронул только один из моментов, в которых философия и реальная политика сближаются друг с другом. Отсутствие действительной философской культуры приводит политиков в конечном итоге к тому, что они начинают принимать видимости за сущности, начинают уступать соблазну простых (и кажущихся им самоочевидными) решений. И — проскакивают мимо того, где находится подлинное решение.

Конечно, иметь тупую закрытую систему с нарастающей энтропией — это безумие. Но такое же безумие открывать эту систему с помощью иллюзорных псевдоотождествлений или даже реальных тождеств и пытаться устраивать гомогенный мир. Только в инаковос — ти — гарантия стабильности и возможности развития цивилизации конца XX века.

Эта проблема инаковости и открытости становится сейчас для цивилизации столь важной, как никогда ранее. Отсутствие этой «инаковости» и порожденный этим отсутствием комплекс проблем — конца культуры, заката культуры, конца человека — будет нарастать по мере того, как «инаковость» будет испаряться, уходить из нашего Универсума.

Назову еще одну обманчивую очевидность, еще одного непри — меченного слона. Казалось бы, очевидно, что однопартийная система не может быть динамичной. Сейчас на эту тему может рассуждать любой школьник: мол, нет конкуренции, идет застой, накопление социального времени… На самом же деле речь идет совсем не о том, одно — или многопартийная система обеспечивают эффективное управление, а о том, как построены внутри системы отборы, механизмы принятия решений, контрольные функции и т. д. То, что они были построены тупо, вовсе не означало, что однопартийная система как таковая была бесперспективна. Бесперспективна была та конкретная система, которая сформировалась к концу 70–х годов. Вот она действительно была абсолютно бесперспективна! Но перебросить от этой неэффективности «мост» к тезису о том, что однопартийность — это всегда тупик… это означало просто солгать на уровне теории системы, на уровне общей теории организации, теории выбора оптимальных форм проектной деятельности. Словом, на всех уровнях высокого мышления! Почему такой лжи поверили перестройщики? Потому, что все «высокие» уровни мышления оказались отсечены от политики. За счет этого политика была загнана в то поле возможностей, где оптимальных решений заведомо не было, где любой ход был стратегически проигрышным.

Третья обманчивая очевидность — план и рынок. Сколько сказано об этом банальностей! Ах, эта централизованная планирующая система! Как она ужасна! Мы же знаем, что идеал — это цивилизованный рынок! И т. д. и т. п. Никто не захотел говорить о мобилизационных моделях развития, хотя многие знали, о чем идет речь! Никто не сказал нашим политикам, что советская система 70–х годов не была плановой, что к этим планам проводились корректировки сразу после решения ЦК, потом проводились корректировки к корректировкам. Специалисты могут привести примеры, свидетельствующие о том, что в итоге этих корректировок, которые не «возвращались» в ядро плановой системы, на ее верхний уровень, генераторы от машин, которые должны были быть поставлены в соответствующих заводских корпусах, не могли въехать в двери этих корпусов, потому что двери были скорректированы, а машины, естественно, — нет. И это надо называть «современной плановой системой» конца XX века? И за счет этого нужно было обрушиваться не на конкретную безобразно организованную систему, а на саму природу плановости?!

Каким — то странным образом в силу объективных и субъективных причин люди, обладающие высшими способностями к мышлению, в том числе и философскому, оказались отсечены от политики и реальной власти. И наиболее сильно от нее были отсечены (внимание!) именно те люди, которые пытались реформировать существующий тип идеологии. Диссидентство находилось в значительно более выгодном положении, чем любое реформаторское, особенно жестко реформаторское крыло внутри коммунистической идеологии. И трагедия Эвальда Ильенкова в политическом эквиваленте для меня заключается именно в этом, в том, что на разных этапах его жизни были сделаны последовательные и определенные шаги для того, чтобы не дать вовремя провести с его помощью радикальную «красную» реформацию, которая могла вытянуть показатели данной системы на уровень реальной эффективности.

Если говорить о том, каков политический или властный эквивалент этой трагедии, то он, конечно, заключается в самоубийственной для советского общества 60–70–х годов конфликтности между высшими политическими бюрократическими аппаратами, олицетворяемыми аппаратом ЦК КПСС, и тем, что можно обобщенно назвать аппаратами политической полиции. В России никогда не было и, видимо, не будет того, что мы называем гражданским обществом. В России есть три силы: в ней есть всегда высший политический бюрократический аппарат, в ней есть полиция и в ней есть армия. Что касается народа, то он существует чаще всего или как вулкан, или как массовка в чьей — то игре. И очень легко к нему демагогически апеллировать. Так что давайте по существу.

Итак, именно конфликт между названными мною тремя силами в 70–е годы привел к тому, что высшему полицейскому аппарату, в отличие от высшей политической бюрократии, было очень выгодно создать диссидентский плюрализм, создать многообразие прозападных моделей и полностью ликвидировать все то, что могло бы являться интеллектуальным аппаратом высшей политической бюрократии.

Фактически мы и наблюдаем сейчас разыгрывание третьего этапа этой драмы, где действующее лицо — «идеологические отделы аппаратов спецслужб». Мы уже видим это как бы в тумане, и мы увидим это в ближайшие полгода с пронзительной ясностью.

В связи с этим я даже хотел обратить внимание на проблему идеального. Посмотрите, с какой силой проблема идеального была изъята из советской философии в 70–е годы. Говорят об антигегелевской революции на Западе! А какой позитивистский удар был нанесен (примерно с 1971 по 1979 гг.) по всему основанию советской философии, тесно связанной с теорией идеального? А ведь высший политический аппарат вне теории идеального реализовывать функции управления просто не мог! Поэтому отсечение его от этой теории имело и гносеологический, и политический смысл одновременно.

Следующий вопрос, который возникает в связи с этим. Мы сейчас говорим о глобальном кризисе. Я уже подчеркнул один из аспектов этого кризиса: если Восток и Запад перестают существовать, если перестает существовать наша инаковость, то мир сворачивается, мы фактически впадаем даже не в эпоху «смерти культуры в объятиях авангарда» (авангард пытался спасти культуру!), а в эпоху смерти культуры в беспощадных ласковых объятиях постмодернизма. Последний уничтожает и отметает культуру полностью и который является одновременно знанием, техникой управления и псевдокультурой. Русское «ноу — хау» состоит в том, что универсум может быть устроен альтер — нативистски и что вместе с его унификацией он «сворачивается». Это лишь одна часть глобальной проблемы. Вот мы говорим: глобальная проблема разрушила Союз. Не глобальная проблема разрушила Союз, а разрушение Союза создало непоправимую глобальную проблему, решение которой сейчас почти невозможно.

Коммунизм в этом смысле и был той альтернативностью, внут — ризападной (!) альтернативностью, которая позволяла развиваться самому Западу. Убив свое второе «Я» в лице «красной» идеологии, Запад подписал себе смертный приговор. Он не может существовать вне альтернативизма, вне развивающегося противоречия.

Что еще произошло вместе со смертью «красного» поля? Полностью оказался уничтожен весь потенциал знаний о продуктивном выходе из глобального кризиса. Ибо глобальный кризис порожден сциентиза — цией науки, дисперсными научными разработками, которые никаким образом по вертикали не связываются между собой. Фактически смерть большой философии стала началом такого раскрута науки, в котором наука уничтожит человека, планету и самое себя.

Как могла выглядеть альтернатива этому? Эта альтернатива предполагала позитивную конвергенцию знаний. Понятие и образ в такой конвергенции начинают сливаться в некоторую третью сущность! Возникает новый тип знания, и именно этот новый тип знания пыталась нащупывать советская философия. Именно по этим поискам в середине 70–х годов был нанесен непоправимый удар.

Когда Поппер критикует Маркса и говорит, что самое ужасное из того, что Маркс создал, это внесение ценностей в науку, то, с нашей точки зрения, это самое гениальное, что создал Маркс. Это увидела в Марксе Россия, это пытались развивать советские философы! Вопрос заключается только в том, как «ценности будут внесены» в науку. Но без этого внесения ценностей никакой конвергенции быть не может. И если говорить о коммунистической идеологии на высоком уровне, то она как раз и есть конвергенция знаний, конвергенция образных и понятийных рядов, которая в состоянии обеспечить развитие без карикатур типа западного «псевдо — постиндустриализма».

И наконец, коммунистическая идеология поставила, а советская философия пыталась проработать один вопрос, на который и сейчас нет ответа. А вне этого ответа цивилизация развиваться не может! Вопрос этот — история как сверхценность.

Недаром разгром коммунистической идеологии начался работой Фукуямы, работой скучной по существу, но яркой по заголовку, работой, в которой и важен был заголовок — «Конец истории». А идеологические контролирующие инстанции вдобавок к этому «Концу истории» добавили еще вопросительный знак. И это сделало заголовок просто убийственным. Ответ на вопрос об истории как сверхценности тесно связан с ответом на вопрос о новом человеке и новом гуманизме. Советская философия искала ответы на эти вопросы. Можно сколько угодно по этому поводу устраивать комедий, можно как угодно, как говорят сегодня хиппи, стебать это, но пока ответа на вопрос «новый человек и новый гуманизм» не будет получен, мир будет «омертвевать».

Я хотел бы в двух словах остановиться на космогонии Эвальда Ильенкова. Никто об этом не говорит. Но в одной из его работ стоял вопрос о «втором зажигании Вселенной». Это было связано с его любовью к Вагнеру. Здесь ильенковские искания пересекаются с работами Богданова. И если бы я вел пунктирную линию между Ильенковым и предшествующими ему коммунистическими разработками, то при всей их разнице я с точки зрения сущности мысли поставил бы знак эквивалента не между Лифшицем и Ильенковым (хотя Лифшиц написал прекрасное предисловие к трудам Ильенкова, и они были в чем — то близки), а именно между очень далекими Богдановым и Ильенковым.

Да, Богданов и Ильенков, мне кажется, при всем огромном различии и взаимном отрицании, «пересекаются» в ряде смысловых точек.

Завершая, я могу сказать следующее. Есть такой «симпатичный» способ разговора. Давайте поговорим о чем — то живом как о традиции. Давайте поговорим о том, что у нас были отдельные умные люди, что мы на самом деле не такие были и глупые. Но это «умное и хорошее» давайте разместим не в определенной целостной системе, не в пределах всего альтернативизма советской жизни, «а отдельно от всего этого». И Ильенкова давайте назовем не частью красной традиции, которую вопреки всему удавалось воспроизводить, не частью живого целого, а «выродком», аномалией. Конечно, говоря о живом целом, я понимаю, что в нем было огромное количество кретинов и негодяев! Но это целое жило своей жизнью! И анатомирование целого с извлечением из него умных людей, которые «вопреки этому целому» сумели быть умными, — бессмысленно. Либо мы будем анализировать целое как Гештальт, искать его логику, его правду, внутри которой, как мне представляется, есть место правде Ильенкова, либо то, что возникнет в наших обсуждениях, будет музейной пародией на творчество очень крупного философа, с огромной страстью пытавшегося решить «очень больные» и абсолютно живые проблемы.