Тайна европейского человека и славянского всечеловека
Тайна европейского человека и славянского всечеловека
Все людское существо скрывает и хранит свою главную тайну в своем высшем идеале. Это относится и к европейскому человеку: его тайна в его идеале. Но какой же высший идеал европейского человека? Прежде всего, это самостоятельный и непогрешимый человек — человекобог. Все идеи и вся деятельность европейского человека пронизаны одним желанием и одним стремлением: стать независимым и самостоятельным, как Бог. По сути, над Европой властвует одно божество: непогрешимый человек — человекобог. В роскошном пантеоне Европы непогрешимый человек — верховное божество, остальные боги суть его производное или его отражение. "Непогрешимый" человек властвует и в европейской религии, и в европейской философии, и в европейской науке, и в европейской политике, и европейской технике, и в европейском искусстве, и во всей европейской культуре и цивилизации. Во всем — только человек, притом европейский человек, гордый и чванливо самодовольный и непогрешимый. Говоря об этом, я имею в виду европейского человека в целом, в его главной идее.
На другой стороне — славянский всечеловек. Его высший идеал, его главная тайна — всечеловеческое братство людей в Богочеловеке Христе. Во всех идеях и во всей деятельности славянского всечеловека можно усмотреть одну движущую силу: евангельскую любовь — вселюбовь. Ибо эта любовь по сути единственная сила, которая людей претворяет в братьев и соединяет их во всечеловеческое братство. Нет такого унижения, на которое бы не согласился славянский всечеловек, если это будет содействовать осуществлению всечеловеческого братства между людьми. Нет таких трудов и подвигов, на которые бы не согласился Христов человек, только бы они вели к цели: всечеловеческому братству. Служить каждому человеку и всем людям ради Христа — радость над радостями для славянского всечеловека-труженика. Его бессмертное желание: постоянно совершенствовать себя через Богочеловека, приобретая Его Божественные свойства, и поработать Богочеловеку всей своей душой, всем своим сердцем, всем своим помышлением, всеми своими силами. Здесь все, что является человеческим, находит свое бессмертие в богочеловеческом; здесь Богочеловек — все и вся для человека во всех мирах.
Проблематика европейского человека в конечном итоге исчерпывается римокатолицизмом и протестантством, которое всегда и во всем, даже и в своих контрастах, лишь самый верный и самый последовательный соработник римокатолицизма. И первый, и второе исходят и все сводят к непогрешимости человека. Непогрешимый человек для них — это высшая ценность и высшее мерило всего во всех мирах. Проблематика славянского человека, в сущности, исчерпывается Православием. Здесь все исходит и все сводится к Богочеловеку. Нет такой идеи, такого чувства, такого дела, которые не были бы самым животрепещущим образом связаны с сердцем Богочеловека. Во всех всечеловеческих мирах существует одна высшая ценность и единственное высшее мерило — Богочеловек Христос.
Достоевский с апостольской убедительностью доказал точность двух своих тезисов: проблемы европейского Запада исчерпываются римокатолицизмом, а проблемы Востока — Православием. Изучив в исторической действительности западные идеи и методы решения проблем человеческой личности и человеческого общества, он отвергает римокатолицизм и его производные: атеизм, анархизм, социализм, науку, культуру, цивилизацию. Вначале римокатолицизм своей схоластикой, казуистикой и системой индульгенций механизировал человеческую личность до страшной бездушности, а затем дело римокатолицизма завершили его сателлиты и соратники: протестантство, социализм, атеизм, наука, культура. Социализм отрицает Божественную сущность и вечную ценность личности человека и сводит человека к телу. Разумеется, что тем самым он отнимает все то, что делает человека неприкосновенным существом и личностью. И человек становится вещью среди вещей. Как мировоззрение, как философия — социализм не признает личность и ее вечную ценность; он требует полного обезличивания. "Натура не берется в расчет, натура изгоняется, натура не полагается. У них не человечество, развившись историческим путем до конца, само собою обратится наконец в нормальное общество, а напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же устроит все человечество и в один миг сделает его праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути! Оттого-то они так инстинктивно и не любят историю: "безобразия одни в ней да глупости" — и все одною только глупостью объясняется! Оттого так и не любят живого процесса жизни: не надо живой души! [582] Живая душа жизни потребует, живая душа не послушается механики, живая душа подозрительна, живая душа ретроградна! А тут хоть и мертвечинкой припахивает, из каучука сделать можно, — зато не живая, зато без воли, зато рабская, не взбунтуется. И выходит в результате, что все на одну только кладку кирпичиков, да на расположение коридоров и комнат в фаланстере свели! Фаланстера-то и готова, да натура-то у вас для фаланстеры еще не готова, жизни хочет, жизненного процесса еще не завершила, рано на кладбище! С одной логикой нельзя через натуру перескочить! Логика предугадает три случая, а их миллион! Отрезать весь миллион и все на один вопрос о комфорте свести! Самое легкое разрешение задачи! Соблазнительно ясно, и думать не надо! Главное — думать не надо! Вся жизненная тайна на двух печатных листках умещается!" [583]
Из-за того, что социализм не принимает во внимание бесконечную сложность человеческой природы, он, по мнению Достоевского, "является высочайшей клеветой на человеческую природу" [584]. Герой романа "Подросток" говорит социалистам: "Скажите, чем докажете вы мне, что у вас будет лучше? Куда вы денете протест моей личности в вашей казарме? У вас будет казарма, общие квартиры, strict necessaire, атеизм и общие жены без детей, — вот ваш финал, ведь я знаю-с. И за все это, за ту маленькую часть серединной выгоды, которую мне обеспечит ваша разумность, за кусок и тепло вы берете взамен всю мою личность! Позвольте-с: у меня там жену уведут, уймете ли вы мою личность, чтоб я не размозжил противнику голову? Вы скажете, что тогда я и сам поумнею; но жена-то, что скажет о таком разумном муже, если сколько-нибудь себя уважает? Ведь это неестественно-с; постыдитесь!" [585]
Противоестественным является желание создать новое общество из старого типа людей. А истина в том, что только лишь из обновленных, новых людей можно создать новое общество. Естественным будет такой закон: братство созидается только из братьев. Надо прежде всего людей преобразить в братьев и только после этого требовать от них братства.
Всякий другой путь неестественен, потому что он является механическим и насильственным. Европейский человек желает братства, но не может его осуществить, так как сам создан на началах эгоистической самодостаточности, которая его все более и более делает одиноким, отдаляет от людей, и он, по сути, живет в мире, как в пустыне. "Западный человек, — говорит Достоевский, — толкует о братстве, как о великой движущей силе человечества, и не догадывается, что негде взять братства, коли его нет в действительности. Что делать? Надо сделать братство во что бы то ни стало. Но оказывается, что делать братство нельзя, потому что оно само делается, дается, в природе находится. А в природе западного человека это начало не существует, а существует начало личное, начало особняка, начало усиленного самосохранения, самопромышления, самоопределения в своем собственном Я, сопоставления этого Я всей природе и всем остальным людям как самоправного отдельного начала, совершенно равного и равноценного всему тому, что есть кроме него. Ну, а из такого самопоставления не могло произойти братства. Почему? Потому что в братстве, в настоящем братстве, не отдельная личность, не Я должна хлопотать о правде своей равноценности со всем остальным, а все это остальное должно бы было прийти к этой требующей права личности, к этому отдельному Я, и само, без его просьбы, должно бы было признать его равноценным и равноправным себе, т. е. всему остальному, что есть на свете. Мало того, сама-то эта бунтующая и требующая личность прежде всего должна бы была все свое Я, всего себя пожертвовать обществу и не только не требовать своего права, но, напротив, отдать его обществу без всяких условий. Но западная личность не привыкла к такому ходу дела: она требует с бою, она требует права, она хочет делиться — ну и не выходит братства" [586].
Человек становится братом для всех людей, когда создаст и разовьет в себе чувство любви и самопожертвования. Только на этом пути личность человека достигает полного совершенства и в каждом человеке через Христа чувствует и видит брата, ради которого нужно жертвовать и жизнь свою, и душу свою. Именно так созидается настоящая личность. "Надо стать личностью, — говорит Достоевский, — даже гораздо в высочайшей степени, чем та, которая теперь определилась на Западе. Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя на пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер — это можно только сделать при самом сильном развитии личности.
Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормального человека" [587].
И добро, и зло слишком таинственные и сложные явления не только в самом человеке как в личности, но и в целом, в человечестве. И в зле, и в добре людском есть нечто древнее, праисконное. Его прасущность покрыта тьмой непознанного и темного. И люди решают проблемы добра и зла часто гадательно и предположительно.
"В Европе, — по мнению Достоевского, — проблема решается двояким образом. Первое решение: закон дан, написан, формулирован, составлялся тысячелетиями. Зло и добро определено, взвешено, размеры и степени определялись исторически мудрецами человечества, неустанной работой над душой человека и высшей научной разработкой над степенью единительной силы человечества в общежитии. Этому выработанному кодексу повелевается следовать слепо. Кто не последует, кто преступит его — тот платит свободою, имуществом, жизнью, платит буквально и бесчеловечно.
Другое решение обратное: так как общество устроено ненормально, то и нельзя спрашивать ответа с единиц людских за последствия. Стало быть преступник безответственен, и преступления пока не существует. Чтоб покончить с преступлениями и людскою виновностью, надо покончить с ненормальностью общества и склада его. Так как лечить существующий порядок вещей долго и безнадежно, да и лекарств не оказалось, то следует разрушить все общество и смести старый порядок как бы метлой. Затем начать все новое, на иных началах, еще неизвестных, но которые все же не могут быть хуже теперешнего порядка, напротив, заключают в себе много шансов успеха. Главная надежда на "науку". И так вот это второе решение: ждут будущего муравейника, а пока зальют мир кровью. Других решений о виновности и преступности людской западноевропейский мир не представляет" [588].
Прозорливый апостол славянского всечеловечества более глубоко ощущает и более правильно решает проблемы добра и зла. Люди своими силами не могут решить эту проблему. Они могут это сделать, только будучи просвещенными, ведомыми и руководимыми Богом. "Ясно почти до очевидности, — думает Достоевский, — что зло томится в человечестве глубже, чем предполагают лекари социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой, и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределенны и столь таинственны, что нет и не может быть еще ни лекарей, ни даже судей окончательных [589], а есть Тот, Который говорит: "Мне отмщение и Аз воздам". Ему одному лишь известна вся тайна мира сего и окончательная судьба человека. Человек же пока не может браться решать ничего с гордостью своей непогрешимости, не пришли еще времена и сроки. Сам судья человеческий должен знать о себе, что он не судья окончательный, что он грешник сам, что весы и мера в руках его будут нелепостью, если [590] сам он, держа в руках меру и весы, не преклонится пред законом неразрешимой еще тайны и не прибегнет к единственному выходу — к милосердию и любви" [591].
Наука непогрешимого европейского человека провозгласила принцип самосохранения главным принципом всей земной жизни. А это значит, что и основным принципом человеческой морали. Переводя этот принцип на язык более простой и понятный, можно сказать: когда речь идет о сохранении своей жизни, тут все дозволено: и преступление, и грех, и убийство, и разбой, и людоедство. "Наука говорит — ты не виноват, что природа тебя таким создала, и инстинкт самосохранения — прежде всего"[592]. Поэтому наука допускает, что ради самосохранения можно пожирать или сжигать новорожденных [593]. "По моему мнению, человечество вместе с наукой одичает и вымрет" [594].
Этому противостоит христианская мораль. Человек находится в непосредственной связи с Богом, дающим ему силу жить более возвышенной жизнью. В противовес инстинкту самосохранения христианство, как основу богочеловеческой морали, предлагает начала самопожертвования. Научная мораль приказывает: ради себя жертвуй другими! А христианская мораль заповедует: жертвуй собой ради других. "Из-за этого христианство само в себе содержит живую воду, только христианство может привести людей к источникам живой воды и уберечь их от пропасти и уничтожения. Без христианства человечество бы распалось и уничтожилось" [595]. Единственно христианство может спасти человечество от одичания и самоуничтожения. В христианстве даже нехватка пищи и обогрева легче бы переносилась. Например, новорожденные не сжигались бы, но сами люди умирали бы за своих ближних [596]. Настоящий христианин никогда не будет жертвовать новорожденным ради своего самосохранения. Напротив, он охотно пожертвует собой, чтоб сохранить жизнь новорожденному.
Человек евангельской всечеловеческой любви не может строить свое счастье на несчастии другого. "Но какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастии? Позвольте, — говорит Достоевский, — представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот, представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего лишь одно человеческое существо, мало того, — пусть даже не столь достойное, смешное даже на иной взгляд существо, не Шекспира какого-нибудь, а просто честного старика, мужа молодой жены, в любовь которой он верит слепо, хотя сердца ее не знает вовсе, уважает ее, гордится ею, счастлив ею и покоен. И вот, только его надо опозорить, обесчестить и замучить, и на слезах этого обесчещенного старика возвести ваше здание! Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? Вот вопрос. И можете ли вы допустить хоть на минуту идею, что люди, для которых вы строили это здание, согласились бы сами принять от вас такое счастье, если в фундаменте его заложено страдание, положим, хоть и ничтожного существа, но безжалостно и несправедливо замученного, и, приняв это счастье, остаться навеки счастливым?.. Нет: чистая русская душа решает вот как: "пусть я одна лишусь счастья, пусть мое несчастье безмерно сильнее, чем несчастье этого старика, пусть, наконец, никто и никогда, и этот старик тоже, не узнают моей жертвы и не оценят ее, но не хочу быть счастливою, загубив другого" [597].
Дух "непогрешимого" европейского человека является душой всей европейской культуры и цивилизации. Тут все построено на человеке как на фундаменте всего, и все выстроено ради человека как конечной цели всего. Тут нет места для Богочеловека. Потому Богочеловек и отброшен как лишний и ненужный. Европейский человек в своей гордой "непогрешимости" достаточен сам по себе в этой земной жизни. От Богочеловека он ничего не просит, а потому и не получает. Достоевский ставит вопрос: может ли европейский цивилизованный человек, т. е. европеец, вообще веровать в божественность Иисуса Христа, так как вся вера и состоит лишь в том, чтоб веровать в Его божественность? "На этот вопрос, — говорит Достоевский, — цивилизация целым рядом фактов отвечает — нет!" [598]
Цивилизации "непогрешимого" европейского человека надо противопоставить цивилизацию славянского всечеловека, которая, как на фундаменте, вся построена на Богочеловеке. "Надо, — утверждает любимый идеолог Достоевского князь Мышкин, — чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, Которого мы сохранили и Которого они не знали! Не рабски попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся…" [599] "Мы только отвергаем, — пишет в своем "Дневнике" Достоевский, — исключительно европейскую форму цивилизации и говорим, что она нам не по примерке" [600]. Главное — сберечь самую большую драгоценность нашей планеты — Богочеловека Христа. А Он весь в Православии, во всем Своем Божественном совершенстве и со Своими вечными ценностями. "Чтобы сберечь Христа, т. е. Православие, — говорит Достоевский, — надо сберечь себя, стать самим собою. Дерево плодоносит тогда, когда разовьется и укрепится. А потому и Россия должна осознать, какой драгоценностью она одна-единственная обладает, с тем, чтобы отбросить немецкое и западническое ярмо и стать самой собою с ясным осознанием цели" [601].
Спасение человека, в особенности европейского человека, от того отчаянного самоуничтожения, к которому ведет "непогрешимый" гуманизм, состоит в полном и всеусердном усвоении Богочеловека. Обоготворение человека — самая роковая болезнь, которой больна несчастная Европа. Исцелить эту болезнь может только один лекарь — Богочеловек и только одно лекарство — Православие. Во всех своих идеях и в делах Европа преклоняется перед человеком, она, по сути, человекоцентрична, Православие же во всем преклоняется перед Христом, и поэтому — христоцентрично. С одной стороны: тайна над тайнами — человек, а с другой — Богочеловек. Достоевский искренне мучится и одной и другой тайной, которые обе были ему близки: над одной он печалится и плачет, другой — радуется и восхищается. Когда он едет в Европу, он приходит туда не как судья, но как печальный ее богомолец. "Я хочу в Европу съездить, — говорит Иван Алеше, — и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, но на самое дорогое кладбище. Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище и никак не более. И не от отчаяния буду плакать, а лишь просто потому, что буду счастлив пролитыми слезами моими" [602].
Своей "непогрешимостью" и гордой самодостаточностью европейский человек осудил себя на смерть, после которой, по законам людской логики, нет воскресения, а Европу превратил в обширное кладбище, из которого не воскресают. Но славянский всечеловек в своей евангельской грусти и в своей всечеловеческой любви чувствует, верует и знает: только благой и чудесный Богочеловек может победить смерть, воскресить каждого мертвеца, обессмертить каждого смертного и европейское кладбище превратить в питомник воскресения и бессмертия.