Бытие, буква и другой

Бытие, буква и другой

Что же, тот, кто мыслит на моем месте, – другой я? А открытие Фрейда подтверждает на психологическом уровне манихейство[59]?

По этому вопросу все ясно: исследования Фрейда привели нас не просто к нескольким новым любопытным случаям раздвоения личности. Даже в ту раннюю героическую эпоху психоанализа, когда, подобно животным в волшебных сказках, сексуальность говорила на общем языке, демонизм, который легко мог бы вырасти из такой ориентации, не стал реальностью учения. Цель, которую открытие Фрейда предлагает людям, была определена им самим на вершине его мысли в следующих трогательных словах: «Wo es war, soil Ich werden». («Где было оно, должен встать я»), Я перехожу к тому месту, где было оно (id).

Цель – реинтеграция и гармония, я бы даже сказал, примирение.

Но если мы игнорируем эксцентричность «я» по отношению к самому себе, игнорируем эту открытую Фрейдом истину, мы фальсифицируем процедуру и метод психоанализа; мы окончательно превратим его в половинчатую процедуру, в которую он и так уже превращается, окончательно отойдем от буквы и духа фрейдизма. Так как Фрейд постоянно обращался к понятию компромисса как к первопричине тех бед, с которыми сталкивается психоаналитик, можно сказать, что любое обращение к компромиссу, явное или неявное, обязательно дезориентирует практику психоанализа и ввергает ее во мрак.

Больше того, недостаточно встать на тартюфовские позиции современного морализаторства или вечно разглагольствовать о «целостной личности», чтобы сказать что-то внятное о возможности посредничества, примирения.

Радикальная гетерономия[60], которую открытие Фрейда обнаружило в человеке, никогда больше не может быть прикрыта без признания лживости того, что она скрывала.

Кто же тогда этот другой, к которому я привязан больше, чем к самому себе, потому что в средоточии моего согласия с моей собственной идентичностью все-таки стоит он, другой, и управляет мной?

Если я говорил ранее, что бессознательное – это дискурс Другого (с заглавной буквы), я хотел указать этим на то поту стороннее (the Beyond)), в котором узнать желание значит желать узнавания.

Другими словами, этот другой – тот Другой, которого создает моя ложь как меру для истины, из которой ложь расцветает.

Что также показывает, что измерение истины появляется только с появлением языка.

Задолго до знакомства с Другим мы учимся признавать существование субъектов – не как проекцию идеи, фантомы которой определенного типа психологи с восторгом развинчивают на составные части, но благодаря очевидному наличию межсубъективности. В животном, затаившемся в засаде, в его хитро расставленных ловушках, в ловкости, с которой притворно отбившееся от стада животное уводит хищника от сородичей, спасающихся бегством, мы видим возникновение чего-то большего, чем ритуалы брачных игр или схваток. Но даже и в этом случае ничто не выходит за рамки обмана, который используется по необходимости, и ничто не подтверждает существования того Потустороннего мира, в котором, как мы считаем, мы могли бы вопрошать о замыслах Природы. Прежде чем задать вопрос (а это тот вопрос, который Фрейд поставил в работе «По ту сторону принципа удовольствия»), сначала должен существовать язык.

Я могу обмануть противника, совершив ложное движение, обратное моему истинному плану битвы, но это движение будет иметь обманный эффект только тогда, когда я его действительно выполню и оно станет известным моему врагу.

Но что касается предложений, которые я выдвигаю в начале мирных переговоров с противником, они занимают по отношению к нам некое третье место, это место не мое и не моего противника.

Это место – область знаковой конвенциональное™, она того же свойства, что упрек еврея из комедии своему приятелю: «Зачем ты говоришь мне, что едешь в Краков, чтобы я подумал, что ты едешь во Львов, когда ты на самом деле едешь в Краков?»

Конечно, и движения войск, о которых я только что говорил, могут быть поняты в условном контексте игровой стратегии, где правила предусматривают возможность обмана противника, но в таком случае мой успех измеряется внутри коннотаций предательства, т.е. в отношении к Другому, который служит гарантией Истины.

Проблемы здесь принадлежат к порядку, гетерономность которого понимается совершенно неверно, если она сводится к «осознанию другого», как бы мы ее ни назвали. С тех пор, как некогда известие о «существовании другого» достигло Мидаса психоанализа через барьер, который отделяет его от Тайного Совета феноменологии, эта новость разошлась слухами, о которых шепчет тростник: «А другой его пациент – Мид ас, царь Мид ас. Он сам сказал»[61].

Что это за прорыв? «Другой», кто этот другой?

Юный Андре Жид, бросающий вызов своей квартирной хозяйке, которой его препоручила мать с просьбой обращаться с ним как со взрослым, ответственным человеком, открывает ключом (фальшивым только в том смысле, что он подходит ко всем замкам определенного типа) замок, который его хозяйка сочла достойным означающим для своих воспитательных целей. Он делает это вызывающе, так, что она не может этого не услышать, – на какого «другого» он при этом рассчитывает? На предполагаемое им вмешательство хозяйки, чтобы он мог заявить ей: «Неужели Вы думаете, что мое послушание может быть обеспечено дурацким замком?» Но не показалась ему на глаза и выдержала время до вечера, она чинно поприветствовала его по возвращении и прочитала ему нотацию, как ребенку. Она показала ему не другого в гневе, а другого Андре Жида, который больше не уверен – ни тогда же вечером, ни размышляя над этим случаем позже, – в том, чего он хотел достичь. Истина для него изменилась под действием сомнения, которому подверглась его уверенность.

Может быть, стоит задержаться на этом преобладании сомнения, в котором разыгрывается вся человеческая опера-буфф, чтобы понять способы, которыми психоанализ может не просто восстановить порядок, но обосновать условия для возможности его восстановления.

«Ядро нашего существа» – Фрейд заповедует нам искать его (как многие до него пытались делать это с помощью пустого призыва «познай самого себя»), но сверх того и переосмыслить ведущие к ядру пути, которые он нам раскрывает.

Или, скорее, он предлагает нам достичь не того, что может быть объектом знания, но того (и разве он не говорит об этом прямо?), что создает наше существо и чему мы являемся свидетелями не только в наших прихотях, аберрациях, в наших фобиях и фетишах, но и в наших неизвестно насколько цивилизованных личностях.

Глупость, ты больше не объект двусмысленной похвалы, которой мудрец маскировал провалы собственного страха. И если в конце концов мудрец может ужиться с этим ужасом, то только потому, что главный деятель, который неустанно трудится в лабиринтах, копается в галереях страха, – это разум, тот самый Логос, которому он служит.

Так как вы объясните, что Эразм Роттердамский, ученый с таким малым талантом к занятиям, соответствующим его эпохе (ведь любой эпохе соответствуют свои занятия), сыграл столь видную роль в революции Реформации, когда человечество поставило на кон одинаково много и в отдельном человеке, и в обществе?

Ответ: любое изменение в отношениях между человеком и означающим, в случае Эразма в процедуре экзегезы, изменяет весь ход истории, модифицируя основы, на которых покоится людское бытие.

Именно таким способом фрейдизм, как бы его ни перетолковывали, произвел неосязаемую, но коренную революцию, очевидную для всякого, кто способен уловить перемены, произошедшие на нашей памяти. Нет смысла призывать отдельных свидетелей: всё, не только гуманитарные науки, но судьбы людей, политика, метафизика, литература, искусство, реклама, пропаганда, а через них и экономика – всё было затронуто этой революцией.

Есть ли эта революция нечто большее, чем негармонизированное последствие открытой Фрейдом великой истины, которая показала нам ясные пути? Но любая техника, основывающая свои притязания на психологическом изучении объекта, не следует по этому ясному пути, что и происходит с психоанализом сегодня, если только он не вернется к открытию Фрейда.

Сходным образом вульгарность понятий, в которых психоанализ представляет сам себя, все эти вышивки по канве фрейдизма, давно превратившиеся в бессмысленные узоры, его благостная удовлетворенность собственной низкой репутацией – все это свидетельства того, что психоанализ отринул своего создателя.

Фрейд своим открытием ввел в поле науки границу между бытием и объектом, который, как представлялось раньше, служил внешней границей самому себе.

Это симптом и прелюдия к пересмотру положения человека в экзистенции, как оно виделось до сего дня всеми нашими постулатами знания. И, умоляю вас, не списывайте эти слова как очередное заявление в духе Хайдеггера[62], пусть даже с приставкой «нео-», ничего не прибавляющей к замусоренному стилю, который сегодня, используя выброшенный балласт готовых к употреблению старых истин, освобождает людей от необходимости по-настоящему думать.

Когда я говорю о Хайдеггере или перевожу его, я по крайней мере пытаюсь оставить предлагаемому им слову его суверенное значение.

Если я говорю о бытии и о букве, если я разграничиваю другого и Другого, то только потому, что Фрейд показывает мне, что именно в этих терминах должны быть выражены последствия сопротивления и переноса, против которых все двадцать лет моей практики психоаналитика я веду неравную битву. А также потому, что я должен помочь другим не заблудиться.

Я делаю это затем, чтобы поле, которое они унаследуют, не оказалось пустым, и хочу, чтобы было понятно, что если симптом – это метафора, то говорить так – вовсе не метафора, или метафора не более, чем утверждение, что человеческое желание – это метонимия. Нравится это кому-то или нет, симптом есть метафора, а желание есть метонимия, как бы люди ни высмеивали эти идеи.

Наконец, если я пробудил в вас негодование тем, что после стольких веков религиозного лицемерия и философской бравады не сказано ничего определенного о том, что связывает метафору с наличием бытия, а метонимию с его отсутствием, то существует объект, который заплатит за ваше возмущение как его причина и одновременно как жертва. Этот объект – гуманистический человек и кредит, подтвержденный сверх любых выплат, который он взял под свои намерения.

Джульет Митчелл

Джульет Митчелл (Juliet Mitchell) – возглавляет факультет социальных и политических наук в Кембриджском университете, профессор психоанализа и гендерных исследований колледжа Иисуса. Ее труды переведены на 25 языков мира. Митчелл – одна из основоположниц феминизма и гендерных исследований. Пионерскими были ее ранние работы: «Психоанализ и феминизм» (Psychoanalysis and Feminism, 1974); «Женщины: самая долгая революция» (Women: The Longest Revolution: essays on feminism, literature and psychoanalysis, 1984), где Митчелл оригинально развивает фрейдизм в применении к вопросам женского движения, женской психологии, роли женщин в современной социальной организации. Предлагаемая ниже заключительная глава, названная «Святое семейство», из книги «Феминизм и психоанализ», дается с небольшими сокращениями и представляет собой полемику одновременно с Энгельсом и Фрейдом по проблеме происхождения женского неравенства и его последствий для культуры. Метод, предлагаемый Митчелл, характерен для критической теории, а ее выводы получили широкое распространение в среде феминистской критики.

Недавние книги: «Безумцы и медузы: значение истерии и братско-сестринских отношений» (Mad Men and Medusas: Reclaiming Hysteria and the Sibling Relationship for the Human Condition, 2000); «Братья и сестры» (Siblings, 2003).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.