II

II

Метод Бенжамена Констана[1100] совершенно философский, т. е. чисто абстрактный и дедуктивный. Бенжамен Констан хочет основать свободное правление на рациональных началах. Поэтому, кроме обильных ссылок на Неккера, Клермон-Тоннера и др., мы встречаем у него иногда обращение к Руссо.

Бенжамен Констан первый высказал мысль, которую потом так часто повторяли: что революция ничуть не уменьшила объема верховной власти в пользу увеличения свободы, а только перенесла эту власть со всеми ее атрибутами с государя на народ[1101]. Он показал также, что простая передача верховенства народу, без организации свободного правления, в силу необходимости поведет к тому, что несколько индивидуумов, а быть может и один, захватят власть и станут угнетать народ «во имя его собственного верховенства»[1102]. Мало того, Бенжамен Констан спрашивает еще, увеличивает ли хоть несколько сумму свободы, которой пользуются индивидуумы, такое абстрактное признание народного верховенства, и отвечает: нисколько не увеличивает[1103]. Следовательно, это принцип, не увеличивающий реальной свободы граждан, благоприятствующий узурпаторским попыткам олигархов или одного тирана и влекущий за собой те же злоупотребления, от которых народ страдал в то время, когда верховенство принадлежало государю. Можно ли, значит, смотреть на этот принцип, как на догмат и, притом догмат общества нового времени, и вновь приниматься за «вечную метафизику Общественного договора»[1104]?

По такому началу можно было бы подумать, что Бенжамен Констан, подобно доктринерам, совершенно отринет верховенство народа и станет искать прав на власть в истории. Но это мнение оказалось бы весьма ошибочным. Во-первых, исторический дух отсутствует в его политической философии; во-вторых, он задается, главным образом, тем, как бы предупредить злоупотребления народным верховенством, как нейтрализовать вредные последствия его, и таким образом приходит к формуле, которая сохраняет принцип, но придает ему совсем иной вид сравнительно с Руссо.

«Совокупность всех граждан, – говорит Бенжамен Констан, – является верховным владыкой в том смысле, что никакой индивидуум, никакая фракция, никакая частная ассоциация не может присвоить себе верховенство, если оно не передано им посредством делегации»[1105]. Следовательно, суверен – будь то индивидуум, корпорация или собрание – всегда должен быть делегатом народа. Руссо не хотел делегации народного верховенства и, как мы помним, осмеивал прославленную свободу англичан, которые, по его словам, обладают верховной властью только на один день и час своей жизни, на тот день и час, когда назначают своих представителей. Бенжамен Констан не отрицает, что верховенство, в сущности, принадлежит народу, но желает, чтобы последний тотчас же передал его кому-нибудь.

Станет ли народ от этого рабом, как думал Руссо? Нет, ибо делегированное верховенство простирается только до области индивидуального права. «Там, где начинается независимое индивидуальное существование, прекращается юрисдикция этого верховенства»[1106]. В самом деле, индивидуум обладает правами, «не зависящими ни от какой социальной или политической власти»[1107]. Покушаясь на эти права, власть тем самым стала бы «незаконной». Законодатель совсем не абсолютный властитель и должен считаться с этими «независимыми» правами. Только такой закон имеет силу, заслуживает почета и повиновения граждан, который совместим «с вечными принципами справедливости и милосердия – теми принципами, соблюдение которых для человека необходимо, если он не хочет пойти вспять и против своей природы»[1108]. В другом месте Бенжамен Констан выражает свою мысль еще точнее. В категорию таких «беззаконных» законов он зачисляет все те, которые покушаются на нравственность, предписывая, например, делать доносы и запрещая укрывать изгнанников; все те, которые «разделяют граждан на классы»; все те, которые наказывают их за то, что от них не зависит, делают их ответственными за чужие проступки и т. д. [1109] Подобные законы не заслуживают названия законов.

Таким образом, выше просвещенной и правой воли законодателя Бенжамен Констан признает «независимые права», подобно тому, как выше установленных властей он ставит «верховенство» народа, который делегирует эти власти. Но независимые права, о которых здесь идет речь, представляют не что иное, как «естественные права» философии XVIII века. Столкнувшись во время одного спора с юридическими теориями Бентама[1110], Бенжамен Констан с силою выступает против смешения полезного и справедливого. «Мне хотелось бы, – говорит он, – как можно полнее отделить идею права от понятия полезного»[1111]. Но этими словами Бенжамен Констан и ограничивается. Он ничего или почти ничего не находит прибавить, так как указанием на то, что «право – принцип, а польза – только результат, право – причина, польза – лишь следствие»[1112], он, во всяком случае, не подкрепляет и не доказывает вышеприведенного различения. По недостатку требовательности, за отсутствием метафизического обоснования права Бенжамен Констан остается далеко от Руссо даже в тех случаях, когда, по-видимому, сходится с ним.

Впрочем, это не единственное различие между ними. В то время, как у Руссо политическая организация имеет целью обеспечить гражданам пользование естественными правами, у Бенжамена Констана она должна только воздерживаться от посягательства на эти права. Для Бенжамена Констана естественное право только граница, переступать которую не должно государство; для Руссо освящение естественных прав представляет цель, к которой государство должно стремиться. Различие капитальное, потому что Бенжамен Констан приспособляется к фактическому неравенству между гражданами, а Руссо преследует абсолютное равенство.

Прибавьте к этому следующие два замечания неодинаковой важности: Руссо и вместе с ним французская революция провозглашают права человека, а Бенжамен Констан ограничивается провозглашением прав французского гражданина; Руссо и вместе с ним французская революция причисляют к естественным правам право на труд и на пропитание, а Бенжамен Констан ограничивается признанием только тех прав, которые имеют чисто моральный или политический характер. Касаясь экономического строя, он только повторяет Адама Смита и еще более Ж.-Б. Сэя.

Таким образом, теория естественного права и теория народного верховенства при переходе от философов XVIII века к Бенжамену Констану меняет свой характер, но не настолько, чтобы нельзя было сразу отличить школу либералов от школы доктринеров.

Политическое общество имеет целью не равенство всех своих членов в пользовании естественными правами, а политическую свободу. Оригинальность Бенжамена Констана и либеральной школы по сравнению с Траси и Дону состоит именно в том, что он уже не считает некоторые блага настолько драгоценными, чтобы гражданин имел основание приобретать их ценою политической свободы. Народ не может быть счастливым, если он не свободен политически. К этому Бенжамен Констан добавляет прекрасные слова: «хотя политическая свобода не играет роли в наших непосредственных наслаждениях, но она их гарантирует. Признать ее бесполезной – значит признать ненужным фундамент здания, в котором хотим жить»[1113].

Политическая свобода состоит в таком распределении властей, «чтобы самая очевидная, постоянная и прочная выгода (различных носителей власти) заставляла каждого из них оставаться в пределах своих полномочий»[1114]. Под влиянием взглядов Клермон-Тоннера Бенжамен Констан вместо трех властей Монтескье вводит четыре, согласование и разделение которых ему кажутся обязательными в конституционной монархии: 1) королевскую власть; 2) исполнительную власть (министров); 3) представительную власть, принадлежащую двум палатам, наследственной и выборной; 4) судебную власть[1115].

Здесь Бенжамен Констан опять-таки расходится с доктринерами, которые не идут дальше традиционного взгляда на власть французского короля и не допускают, чтобы государь поступался частью своей верховной власти в пользу выборной палаты. По Бенжамену Констану, государь не только не обладает полнотою верховной власти, но в его функцию не входит ни создание законов, ни исполнение их, т. е. управление. Об этом заботятся министры. Королевская власть «нейтральна»; она должна пользоваться своими прерогативами для того, чтобы прочие власти опирались друг на друга, прислушивались друг к другу и действовали согласно[1116]. Никогда роль конституционного короля не определялась с такой тонкостью и точностью[1117], никто не сумел лучше показать ошибку конституций, которые, чувствуя необходимость гарантировать граждан от злоупотреблений одной из государственных властей, возлагают заботу об этом на другую, одинаково заинтересованную в преобладании[1118]. Вследствие этого свобода так или иначе терпит ущерб и гибнет. Эту идею «нейтральной власти» Бенжамен Констан берет из Англии, причем замечает, что даже в этой стране обычаи и нравы сделали больше для ограничения государя, чем конституция, которая обеспечивает за ним прерогативы, не совместимые с нейтральностью.

За представительной властью, палатами, Бенжамен Констан признает инициативу «наравне с исполнительной властью»[1119]. Он составляет себе, следовательно, ясную и определенную идею о парламентарном режиме, которой напрасно стали бы искать у доктринеров, и передает эту идею публицистам либеральной школы, своим преемникам и ученикам. Он передает им также самое широкое понимание принципа свободы печати. Бенжамен Констан отвергает поддерживаемое Ройе-Колларом выделение газет из остальной литературы[1120]. Газета может сделаться орудием преступлений, и закон покарает ее, но при условии соблюдения необходимого уважения ко всем законам газета должна быть совершенно свободной. Абсолютная свобода печати служит лучшей гарантией политической свободы, подобно тому, как избирательное право служит ее органом.

Бенжамен Констан уже не смотрит на избирателя, как на «чиновника», выражаясь словами Ройе-Коллара, но оставляет за ним по-прежнему привилегированное положение. При всей ее узости его теория избирательного права по сравнению с теорией доктринеров выгодно отличается, однако, тем, что вносит в защиту привилегий более откровенности.

Здесь уже нет речи о «верховенстве разума», в каком бы смысле ни употреблять эти слова; нет ни аргументов, ни образов, заимствованных у Платона. Бенжамен Констан просто констатирует, что никогда и нигде все индивидуумы, проживающие на известной территории, не считались членами государства[1121]. Всегда полагали, что членом ассоциации может быть только тот, кто обладает «известной степенью просвещения, известной общностью интересов с прочими членами ассоциации». Отсюда – устранение иностранцев и установление гражданского совершеннолетия. Бенжамен Констан присоединяет новое условие. В таких сложных обществах, как новые политические общества, «для приобретения просвещения и для правильности суждений непременно нужен известный досуг». Его обеспечивает одна собственность. Следовательно, «только собственность делает людей способными осуществлять политические права»[1122]. Вот что значит говорить начистоту.

Сначала Бенжамен Констан отвергал промышленную собственность и допускал только земельное владение на правах собственности или по долгосрочной аренде[1123]. Потом он признал, что промышленная собственность заслуживает одинаковых прав с земельной[1124]; но отказался отнестись так же благосклонно к «интеллектуальной собственности» и не дал избирательных прав тем, кого впоследствии стали называть «les capacit?s» (людьми свободных профессий). Свое мнение он подкрепляет любопытными доказательствами[1125]. Ни одно из них не относится к выставленному выше «принципу», гласящему, что для правильного суждения необходим досуг.

Вот на каком узком основании строила либеральная школа при своем возникновении конституционное правление. Вот к чему она пыталась свести политические результаты французской революции.

Вопрос об отношениях индивидуума к государству Бенжамен Констан рассматривает почти со всех сторон. С своей стороны, он сильно, хотя и менее экономистов, способствовал тому, что невмешательство государства стало одновременно пробным камнем либерализма и характерной особенностью, настоящей печатью индивидуализма, как его понимали в эпоху Реставрации и Июльской монархии и каким его передали нам.

В политической экономии Бенжамен Констан повторяет Адама Смита и Ж.-Б. Сэя, у которых заимствует аргументы против вмешательства государственной власти в промышленность, в форме ли запрещений, или в форме поощрений[1126]. Индивидуальная инициатива кажется ему единственным двигателем прогресса, единственным источником богатства. До сих пор он только ученик. Но он является уже самостоятельным, когда выступает против излишнего вмешательства центральной власти в местное самоуправление, когда он отстаивает, например, то, что муниципальная власть не представляет «отрасли исполнительной власти», а должна быть от нее «независимой»[1127]. «Представителям и делегатам всех принадлежит забота о делах всех»; индивидууму – забота о его собственных интересах; а «то, что интересует только фракцию, должно решаться этой фракцией»[1128]. «Муниципальная власть, – говорит он в другом месте, – должна занимать в администрации такое же место, какое мировые судьи занимают в судебном строе». «Это – власть только по отношению к тем, кто ей подчинен, или скорее их уполномоченный для дел, касающихся только их одних». Бенжамен Констан склонен ввести в администрацию то, что он называет федерализмом[1129], который, впрочем, не похож на федерализм Соединенных Штатов, потому что он применяется «только к внутренним распорядкам отдельных частей государства», если только эти распорядки ничуть не затрагивают государственного или общественного интереса. Федерализм Бенжамена Констана не что иное, как децентрализация. Под этим именно названием он проник в программу либеральной школы и сделался одним из ее существенных пунктов[1130].

Бенжамен Констан крайне недоволен, что власть при всяком удобном случае вмешивается в отношения между индивидуумами. Он замечает, что во Франции обыденная жизнь состоит из такого рода недостаточно обоснованных вмешательств и приводит в пример Англию, где общественный порядок гораздо лучше обеспечен во всех отношениях, «потому что он вверен разуму и интересу каждого»[1131]. Правительственный произвол, представляющий утонченную, обыденную и привычную форму принципа государственного интереса, находит в Бенжамене Констане самого решительного противника. Знаменитый памфлет его Дух завоевания[1132] представляет не что иное, как красноречивый протест против произвола.

Либеральная школа, все более и более поглощаемая впоследствии полемикой с социализмом, будет выражаться сильнее, чем Бенжамен Констан; но ей не удастся лучше его отметить антитезу между индивидуальным и социальным. «Все индивидуальное, – говорит он, – не может быть законно подчинено общественной власти». Таким образом, у Бенжамена Констана появляются и становятся лицом к лицу два соперничающие, даже враждебные принципа: государство и индивидуум. Всякое торжество одного наносит ущерб другому. Бенжамен Констан теряет из виду богатую и возвышенную, хотя часто изменчивую и неопределенную, мысль философов XVIII века, которые в своей концепции индивидуализма не отделяли требования индивидуальной свободы от стремления помочь, хотя бы при содействии государства, возможно полному развитию наибольшего числа индивидуальностей. Индивидуализм Бенжамена Констана, подобно индивидуализму экономистов, о которых скоро будет речь, стремится принять преимущественно отрицательный характер.

Несмотря на некоторые, иногда очень заметные различия в мнениях по поводу отдельных пунктов, Бенжамен Констан в данном случае сходится с Ройе-Колларом, и неудивительно, что в известный момент их почтительные ученики, пораженные более сходством, чем различием между учителями, образовали одну великую школу, в которой частные оттенки слились с общей окраской.

Одно из первых произведений Бенжамена Констана, где в крайне сжатой и сильной форме соединено наибольшее количество идей, его речь О свободе древних сравнительно со свободою новых народов[1133], бросает яркий свет на его теорию верховенства и теорию политической свободы и в то же время намечает пределы его индивидуализма и показывает, почему он не мог преступить этих пределов.

Руководящая идея этой работы заключается в том, что свобода, как ее понимают в новое время, не имеет ничего общего со свободой древних.

Что значат для человека нового времени слова: «быть свободным»? «Они значат, что каждый имеет право подчиняться только законам, что никого нельзя ни арестовать, ни заключить в тюрьму, ни лишить жизни, ни подвергнуть какому-либо насилию по произволу одного или нескольких. Они значат, что каждый имеет право высказывать свое мнение, выбирать род занятия и отдаваться ему; располагать своею собственностью, даже злоупотреблять ею; свободно передвигаться с места на место, не спрашивая позволения и не давая отчета в мотивах таких передвижений. Они значат, что каждый имеет право соединяться с другими индивидуумами или для обсуждения общих интересов, или для отправления богослужения, которое кажется им предпочтительнее, или просто для того, чтобы проводить время наиболее сообразно со своими склонностями и фантазиями. Наконец, они значат, что каждый имеет право влиять на государственное управление или посредством назначения всех или некоторых чиновников, или посредством заявлений, петиций и требований, которые государственная власть более или менее обязана принимать во внимание»[1134].

А что понимал под теми же самыми словами человек древнего мира? Свобода для него состояла «в коллективном, но непосредственном отправлении многих функций единой верховной власти: в решении на общественной площади вопросов войны и мира, в заключении союзных договоров с иноземцами, в вотировании законов, в произнесении приговоров, в проверке отчетов и деятельности магистратов, в привлечении последних к ответственности перед всем народом, в осуждении или оправдании их. Но в то же время, наряду с такого рода коллективной свободой, древние признавали полное подчинение индивидуума власти целого». И Бенжамен Констан показывает, что у древних почти совсем нет и следа того «пользования правами», которое присуще новой свободе. Религиозные воззрения, мнения, род занятий – все в древности регламентировано коллективной волей. Таким образом, «у древних индивидуум является почти постоянно господином в общественных делах и рабом во всех своих частных отношениях… У людей нового времени индивидуум независим в частной жизни, но даже в самых свободных государствах является верховным повелителем только по видимости»[1135].

Наблюдение вполне справедливое и плодотворное. Оно стоило того, чтобы его усвоил себе и углубил один из наиболее выдающихся представителей либеральной школы[1136]. У Бенжамена Констана оно выясняет, как только что было сказано, и его теорию политической свободы, и его теорию верховенства. Действительно, Бенжамену Констану, так как он ищет в другом месте тех благ, какие древний человек находил в реальном осуществлении верховенства, должно было быть достаточно, чтобы человек нового времени обладал лишь «видимостью» верховенства. И в самом деле, Бенжамен Констан, предоставляя гражданину только видимость верховенства, в то же время обеспечивает ему весьма широкую личную независимость.

Но названная статья кажется нам очень удобной и для определения границ индивидуализма Бенжамена Констана и raison d’?tre этих границ.

Действительно, он не довольствуется указанием разницы, существующей между двумя вышеуказанными понятиями свободы, но объясняет, почему от одного перешли к другому. Прежде всего по политическим причинам. Древние республики были очень малы и по духу своему воинственны. Государства нового времени миролюбивы и несравненно более обширны. Затем причины экономические: торговля, столь ограниченная в древности, у народов нового времени с каждым днем развивалась все сильнее. Наконец, социальная причина: исчезновение рабства. Уничтожение рабства отняло у граждан досуг, необходимый для постоянного решения дел на общественной площади. Труд внушает людям любовь к независимости и потребность в ней. Кроме того, он наполняет всю их жизнь. Древние в промежутках между войнами истомились бы от безделья, если бы только у них не было в запасе участия в верховной власти. Наконец, пространство государства уменьшает политическое значение каждого индивидуума. «Самый незаметный республиканец в Риме или в Спарте представлял собой силу. Совсем не то простой гражданин Великобритании или Соединенных Штатов».

Причины эти интересны и важны, хотя их и нельзя считать проникающими в суть дела. Бенжамен Констан указывает еще причину психологического характера. Древние потому более дорожили верховною властью, что действительно пользовались ею на общественной площади. Осуществление своей воли было для них живым и постоянным удовольствием[1137]. Люди нового времени, наоборот, находят это живое и постоянное удовольствие в пользовании своей индивидуальной свободой. Таким образом, «древние, жертвуя своей независимостью ради политических прав, жертвовали меньшим ради большего, а мы, принося туже жертву, отдали бы большее для получения меньшего». Замечание тонкое и глубокое, но, в конце концов, сводящее индивидуализм к вопросу о наибольшей выгоде.

Бенжамен Констан чувствует, впрочем, недостаточность утилитаризма, и, как мы видели, пытается опровергнуть Бентама. Однако, показав, что право и свобода как таковые выше пользы, он останавливается и не доходит до последнего, единственно достаточного и удовлетворительного объяснения – рационального. Он предчувствует возражение: «Правда ли, что счастье, в чем бы оно ни заключалось, служит единственной целью человеческого рода?» И тотчас отвечает на это: «В таком случае наше поприще было бы очень узко, наше предназначение не слишком высоко». Он ссылается на «лучшую часть нашей природы, на благородное беспокойство, которое преследует и мучит нас, на горячее стремление расширять свои познания и развивать свои способности» и заключает: «Судьба зовет нас не только к счастью, но и к совершенствованию»[1138]. Красивые слова, но только слова. Бенжамен Констан не приложил усилий к тому, чтобы возможно более развить способности гражданина, увеличить его экономическую и моральную ценность, дать политическому обществу постоянно возрастающее число членов, которые были бы настоящими индивидуумами[1139].

Когда Лабуле, сохраняя даже сходство в заглавии, вновь берется за интересную идею своего учителя и, в свою очередь, ищет причин, объясняющих обе концепции свободы и переход от одной к другой, он не останавливается ни на утилитарных доводах Бенжамена Констана, ни на его социальных, экономических и политических аргументах. Его соображения другого рода. Он показывает, что люди нового времени настроены враждебно по отношению к деятельности власти и вмешательству государства, потому что после появления христианства существует крайне важная область, куда государственная власть не может и не должна вмешиваться: область совести. «Совесть освобождена, индивидуум существует»[1140].

Лабуле прекрасно развивает эту идею, счастливо дополняющую идею Бенжамена Констана. «Как историк, а не как христианин», он показывает, как подействовали на римский мир слова Христа: «Воздайте Божие Богу». Это – новый принцип, который «противоречит всем античным идеям» и разбивает «деспотическое единство», под которым задыхалась человеческая душа. Руссо, как мы видели, упрекал христианство в том, что оно отделило религию от политики; хвалил, напротив, Гоббса за то, что тот «сблизил обе головы орла», и, в свою очередь, пытался их соединить. По учению либеральной школы, моральный прогресс заключается именно в таком разделении; а моральный прогресс после многовековой непрерывной борьбы вызвал прогресс социальный и политический. Возьмите Англию, где сохранился евангельский дух; возьмите Северную Америку, «представляющую чистую демократию, но демократию христианскую». В обеих этих странах «государство значит мало, а индивидуум очень много»[1141].

Ученик очень хорошо видел основную причину факта, отмеченного учителем. Но полный недоверия, подобно Бенжамену Констану, если не больше его, к априорным принципам, к чистому разуму, он останавливается здесь и идет войной на централизацию[1142]. Он не хотел говорить языком христианина, но вместе с тем он не говорил и языком философа. Бенжамен Констан заслужил того же упрека: он оставил свою политическую мысль без поддержки метафизики и видел в индивидуализме только охрану против злоупотреблений власти.

Как и доктринеры, Бенжамен Констан очень живо чувствовал трудность согласить идею верховенства с политической свободой. Подобно доктринерам, он стремился к установлению политической свободы, но сделал более их для того, чтобы подойти к ее принципам. Поэтому его доктрина, в большей части своей, могла пережить тот политический строй, установлению которого она способствовала.

Общая ошибка и слабая сторона доктринеров и либералов заключалась в той мысли, что к 1815 году все социальные последствия французской революции были исчерпаны и оставалось только извлечь из нее последствия политические. Реставрация, по мнению доктринеров, и Июльская монархия, по мнению Бенжамена Констана, имели целью постепенное освящение политических результатов революции. О социальных результатах нечего было беспокоиться[1143]. Ни одна из этих школ ни на мгновение не задумалась над вопросом о значении и законности такого подразделения; ни одна не спросила себя откровенно, не обусловливают ли друг друга политический и социальный строй, не должно ли гражданское равенство, завоеванное революцией, логически повлечь за собою равенство в политических правах. Тем более ни теоретик-либерал, ни теоретик-доктринер не думают выяснить вопрос о том, не господствуют ли экономические отношения над отношениями чисто политическими. Не то чтобы они намеренно устраняли это затруднение, как это делали позднее в пылу полемики их преемники – они просто игнорируют его.

Историк английской мысли XVIII века замечает по поводу английских учеников Монтескье, что слабая сторона всей школы, пошедшей от этого мыслителя, заключалась в ее пренебрежении к страстям, владеющим человечеством. Она занята была созданием правительства, которое смотрело бы на человечество как на машину, колеса которой должны быть приспособлены сообразно мудрым правилам и остроумным комбинациям. Но это значило предполагать элементы этой машины лишенными жизни и желаний. Поэтому «эти государственные люди не знают, что делать, когда встречают на своем пути требование во имя справедливости или сострадания». А ведь такое требование неизбежно. «Угнетенные люди… не успокоятся от уверения, что правительственная машина устроена так тонко, как только возможно»[1144].

То же самое замечание можно справедливо применить и к французским ученикам Монтескье. Обладая живой любовью к свободе и весьма ясным пониманием наиболее благородных целей человеческой жизни, они вместе с тем совершенно не коснулись не то что некоторых, но всех наиболее трудных вопросов общественного устройства.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.