I

I

При своем возникновении демократическая школа богаче деятелями, ораторами и памфлетистами, чем теоретиками. Она нашла, однако, в Токвиле проницательного аналитика, а в Ламартине, гибкого таланта которого хватало на все, звонко гласного герольда и вместе с тем политического вождя.

Америка открыла Токвилю[1147], что такое демократия. Он отправился в Соединенные Штаты для изучения конституции и нравов и скоро заметил, что «зиждущим фактом, от которого, по-видимому, исходили все частные факты», было равенство условий, т. е. именно демократия. Равенство политическое, а не экономическое – Токвиль всегда употребляет это слово лишь в таком смысле. Его мысль переносится тогда в Европу, и он видит там «нечто аналогичное тому зрелищу, какое представляет Новый Свет»: равенство условий с каждым днем прогрессирует, и «та самая демократия, которая царит в американских обществах, быстро завоевывает власть»[1148]. Хорошенько понять и истолковать пример Америки для того, чтобы извлечь из него полезный урок для Франции, – таков замысел Токвиля. Он не говорит: вот что должно быть во имя такого-то раз установленного принципа; он предвозвещает, что будет, если движение, уже заметное в наших обществах, пойдет далее и достигнет своего предела.

До появления книги Токвиля демократия была для одних «идеалом», «блестящей мечтой», осуществление которой им казалось легким, для других – синонимом «ниспровержения всего существующего, анархии, грабежа и убийств». Токвиль старается уменьшить «ужасы» последних и «пыл» первых. Он берет демократию как факт и изучает ее, как изучают факт, в деталях и в связи с окружающим, не заграждая, однако, себе пути и к философскому изысканию причин этого факта. Затем он старается определить условия, при которых демократия дает наилучшие результаты. Он хочет приготовить «для совершенно нового мира новую политическую науку»[1149]. У него очень сильно развито понимание исторической необходимости. Он отказывается «судить о нарождающихся обществах, пользуясь идеями, почерпнутыми в обществах, уже не существующих»[1150]. Равенство условий действительно является в глазах Токвиля «провиденциальным фактом». Всякая попытка затормозить его развитие была бы обречена на неудачу. Этот факт отвечает, впрочем, весьма могучей страсти в сердце современного человека[1151], настолько могучей, что она царит в нем и до некоторой степени подчиняет себе любовь к свободе. Если бы новейшим народам пришлось выбирать между равенством и свободой, они предпочли бы равенство[1152].

Демократия содержит в себе зародыши двух зол: анархии и рабства. Анархии – потому что при равенстве всех граждан каждый имеет сильную склонность тянуть в свою сторону, хотя бы социальное тело сразу распалось в прах; рабства – потому что ум демократических народов, «довольствующийся простыми и общими идеями», охотно воображает себе «великую нацию, все граждане которой похожи на один образец и управляются единой властью». Из этих двух зол первое – меньшее, так как его нетрудно заметить и, заметив, избежать, второе – худшее, так как в него втягиваются «незаметно». Поэтому Токвиль особенно старается «обнаружить его». С замечательной силой аргументации он устанавливает, что по мере уравнения условий у данного народа «индивидуумы как будто умаляются, а общество кажется более мощным». Отсюда происходит, что «в демократические эпохи» люди имеют очень высокое мнение о привилегиях общества и очень низко ценят «права индивидуума»[1153]. Поэтому они охотно соглашаются, что власть, являющаяся представительницей общества, обладает гораздо большими знаниями и мудростью, чем любой из членов общества, и что ее обязанность и право – брать каждого гражданина за руку и вести его. Во Франции, «где революция пошла далее, чем у какого-либо другого народа Европы», эти идеи являются абсолютно господствующими над умами. «Единство, вездесущность, всемогущество общественной власти и однообразие ее правил служат крайне характерной чертой всех политических систем нашего времени»[1154]. Тут влияет идея, но и чувство находится в согласии с идеей. В наших обществах «люди с трудом отрываются от своих частных дел для занятия общественными; они естественно склонны предоставить заботу об общественных делах единому, видимому и постоянному представителю коллективных интересов – государству»[1155].

Поэтому не следует удивляться, что верховная власть в наше время стремится возрастать, хотя государи и менее прочно держатся на своих престолах. «Во всех концах Европы привилегии дворянства, вольности городов и провинциальное самоуправление уничтожены или готовятся к этой участи»[1156]. Благотворительность и воспитание стали «делом нации»[1157]. Религия клонится к тому же[1158]. Мало того, число чиновников увеличилось, и развился вкус к общественным должностям. «Почти повсюду в Европе государь повелевает двумя способами: одной частью граждан он управляет страхом, который они чувствуют к его агентам, другой – надеждой стать когда-нибудь его агентами»[1159]. И это еще не все: большое, притом постоянно возрастающее число действий, до сих пор предоставленных личной независимости, ныне подчиняется контролю общества. Администрация стала не только «более централизованной», но и «более инквизиционной и мелочной»[1160]. Правительство привлекает к себе богатых займами, а бедных – сберегательными кассами. Оно вмешивается таким образом в частную собственность[1161]. С другой стороны, оно стремится создать, наряду с судами, «более зависимые» юридические инстанции для решения споров между администрацией и частными лицами. Это значит, по меткому выражению Токвиля, «в спорах между администрацией и частными лицами давать скорее подобие правосудия, чем самое правосудие»[1162].

Прибавьте к этому влияние промышленности. Промышленная собственность развивается с каждым днем; а в природе промышленности «объединять множество людей в одном месте, устанавливать между ними новые сложные отношения»124. Промышленный класс более других классов нуждается в «регламентации, опеке и сдержке». Естественно поэтому, что «задачи правительства растут вместе с ростом этого класса». Промышленность «вносит деспотизм в свои недра, и он, естественно, развивается по мере ее собственного развития»[1163]. Рост промышленности ведет к заботам об устройстве дорог, каналов, портов, и правители все более и более стремятся к тому, чтобы захватить эти работы в свои руки. «Промышленность увлекает нас, а они – ее»[1164].

Таким образом, централизация неизбежно возрастает с каждым днем в обществе, где все остальное меняется[1165].

Следовательно, параллельно происходят два переворота: рушатся династии и развивается центральная власть. Один из этих переворотов ослабляет власть, другой укрепляет ее. «Ни в какую другую эпоху нашей истории власть не казалась ни такой слабой, ни такой сильной»[1166]. Причина обоих переворотов одна и та же – развитие равенства. Именно ради преобладания равенства над привилегиями люди нашего времени ниспровергли старые власти; именно потому, что равенство восторжествовало, власть централизовалась и окрепла. «Они хотели быть свободными для того, чтобы иметь возможность быть равными, и по мере того как равенство при помощи свободы устанавливалось все более и более, оно делало для них свободу все менее доступной»[1167].

Наряду с таким тонким анализом причин развития власти в демократиях, Токвиль так же удачно характеризует и результаты этого движения. За исключением некоторых «редких и скоропреходящих» кризисов, которые могут вызвать насилие и жестокость, новый деспотизм будет «более захватывающим и более мягким», чем старый. Он будет принижать людей, не причиняя им мучений»[1168].

Я не знаю, есть ли во всем произведении Токвиля страницы сильнее той, где он набрасывает жанровую картину деспотизма, готового установиться «на самой заре народного верховенства»[1169]. Он говорит об этом без преувеличений и без гнева, с удивительной ясностью взгляда и полным чувством меры. Он рисует множество людей, «подобных друг другу и равных между собой», преданных погоне за «мелкими и вульгарными удовольствиями, наполняющими их души», – людей, эгоистически замкнутых в узкий семейный круг, живущих рядом со своими согражданами, не зная и не видя их. Над их головами – «огромная опекающая власть… абсолютная, мелочная, правильная, предусмотрительная и мягкая»; она хлопочет об их счастье, обеспечивает им безопасность, заботится о нуждах и удовольствиях, руководит их делами, делая таким образом проявление свободной воли все менее и менее полезным и более редким и покрывая все общество «сетью сложных, мелочных и разнообразных правил». Но так как народ остается господином, то граждане, очутившись под опекой, утешают себя тем, что сами выбрали себе опекунов. Каждый индивидуум соглашается быть на привязи, «так как он видит, что конец цепи держит не отдельное лицо и не класс, а сам народ»[1170].

Противоречия этой системы бросаются в глаза: за индивидуумом сохраняют право вмешательства в важнейшие дела, но его лишают этого права по отношению к самым мелким делам, не замечая того, что это наилучшее средство сделать людей неспособными пользоваться должным образом «великой и единственной привилегией, оставленной за ними». Отсюда постоянная опасность новых революций. «Утомленный своими представителями и самим собою, народ может создать более свободные учреждения или снова упасть к ногам единого властелина»[1171].

Нет, значит, никакого лекарства от этих зол, никакого средства для предотвращения угрожающих опасностей? Токвиль отнюдь не думает этого. Друг равенства, но в то же время страстный поклонник свободы[1172], он верит в возможность их согласования. Его цель, однако, состоит не в том, чтобы в политических формах прошлого найти опору для свободы, а в том, чтобы «вызвать появление свободы из недр демократического общества, в котором Бог судил нам жить»[1173]. В аристократические времена индивидуальная независимость была гарантирована существованием некоторых властей, наследственной передачей некоторых должностей, наличностью богатых и влиятельных лиц, «которых нельзя было насиловать легко и без огласки». Все это, безусловно, кануло в вечность; но и в демократиях есть нечто подобное. Не ослабляя центральной власти, можно доверить часть ее атрибутов «второстепенным коллегиям, образованным на время из простых граждан»[1174]. Некоторые должности можно сделать избирательными. Наконец, простые граждане, составляя ассоциации, могут стать в положение прежних, «крайне богатых, влиятельных и сильных личностей». Прибавьте к этому свободу печати и независимую и уважаемую судебную власть. Прибавьте еще живое чувство личных прав. В демократические времена право личности всего более подвержено опасности быть не признанным, а потому «истинные друзья человеческой свободы и человеческого достоинства должны постоянно держаться наготове».

Необходимо также навсегда оставить революционные идеи и привычки. Конечно, и в демократиях бывают «честное сопротивление и законные возмущения». Токвиль не доходит до «абсолютного» утверждения, что революций более не будет. Но люди демократических времен, принимая подобное решение, должны быть рассудительнее людей, живущих при каком-либо другом режиме, и должны скорее примириться со «многими неудобствами», чем прибегать к «таким опасным лекарствам». Формулируя окончательно свою мысль по этому предмету, Токвиль приходит к заключению, что новой политической эпохе, новому политическому миру предстоят новые заботы. «Фиксировать за общественной властью широкие, но ясные и неизменные границы; дать частным лицам некоторые права и гарантировать им неоспоримое пользование этими правами; сохранить за индивидуумом оставшуюся у него небольшую долю независимости, силы и оригинальности; поставить его наряду с обществом и поддерживать перед лицом последнего – такова, по моему мнению, главная задача законодателя наступающего века»[1175].

Констатировать неизбежный прогресс демократии и поддержать согласие между нею и политической свободой – такова задача Токвиля, такова идея, одушевляющая все его произведения. Эту идею он проводит с наибольшею настойчивостью, силою и горячностью. Стало быть, его индивидуализм выше индивидуализма Бенжамена Констана или Ройе-Коллара. И действительно, отстаивая с упорством и блеском права индивидуума, Токвиль склонен видеть в современном ему индивидуализме скорее опасность, нежели благо. Он указывает, что это слово недавнего происхождения и находится в некоторой связи со словом «эгоизм», хотя и отличается сильно от последнего[1176]. В индивидуализме он видит прежде всего стремление изолировать себя и своих близких от остальной массы общества и замкнуться в небольшом кругу. Он показывает, что демократия благоприятствует такому стремлению. При старом социальном строе «все граждане составляли одну длинную цепь, тянувшуюся от крестьянина до короля: демократия разбивает эту цепь и ставит каждое звено отдельно»[1177]. Таким образом, индивидуум «постоянно возвращается к самому себе», и ему грозит опасность очутиться «совершенно запертым в пустоте своего собственного сердца».

Для избежания этой опасности американцы воспользовались свободой; они не только дали народу возможность выбирать своих представителей, но предоставили «политическую жизнь каждой части территории, чтобы умножить до бесконечности для граждан случаи действовать сообща и заставить их постоянно чувствовать зависимость друг от друга»[1178]. Следовательно, политическая организация должна способствовать ясному сознанию той мысли, «что долг человека и вместе с тем его выгода заключаются в работе на пользу себе подобных»[1179]. Но разве это не то же чувство солидарности, бывшее одним из элементов индивидуализма, как его понимали мыслители XVIII века? Токвиль всегда выражает свои идеи в конкретной форме и предлагает нам на рассмотрение данную местную власть, данную форму гражданской ассоциации в Америке. Совершенно верно, но эта ассоциация и эта власть имеют своею непосредственной целью создавать или поддерживать солидарность между согражданами, между людьми.

В этом оригинальная черта индивидуализма Токвиля и в то же время одно из характерных отличий демократической школы от либеральной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.